— У тебя получается великолепно, Том.
— Ты находишь?
— Нашему фюреру понравится.
— Я стараюсь не для него.
— А кто для него?
Они работали в приятной тишине, окруженные обломками иных миров. Вот первозданная природа (пятнистые мухоморы из «Детей в лесу»), вот пошлое мещанство (дубовый гарнитур из «Убийства в доме викария»[52]), вот загадочный Восток (бумажная ширма из «Чайного домика августовской луны»). Барнаби поднял глаза и со смущением заметил облезлого гуся, заглядывающего во французское окно (из «Сенной лихорадки»[53]).
Колин прибил к помосту четыре деревянных бруска, перевернул его и сказал:
— Ну, теперь он не подведет. Пусть хоть в кованых сапогах на нем пляшут.
— Кто, по-твоему, отодрал предыдущие? — спросил Том, который знал о случившемся от Джойс.
— Не знаю… Мало ли придурков на свете? Поскорей бы уже премьера. Каждую репетицию что-то не ладится. А потом — Колин, сделай то… Колин, поправь это…
Барнаби выбрал особо тонкую кисть, чтобы раскрасить одну завитушку, и тщательно нанес краску. Непроизвольное брюзжание Колина мирно проплывало мимо его ушей. Они работали вместе уже много лет и достигли той стадии, когда все нужное уже сказано, и в тишине, которую нарушали очень редко, они чувствовали себя уютно, как в старых шлепанцах.
Барнаби все знал о своем товарище. Он знал, что Колин в одиночку растит сына, в восемь лет оставшегося без матери. Что он искусный мастер и вырезает из дерева изящные, полные живого очарования фигурки животных (Барнаби купил дочери на шестнадцатилетие прелестную газель). Что Колин любит Дэвида с самоотверженностью, которая не ослабела, даже когда мальчик превратился в юношу, вполне способного самостоятельно за себя постоять. Барнаби всего раз видел, как Колин вышел из себя — именно заступаясь за Дэвида. Он подумал, как удачно, что Колин редко бывает за кулисами во время репетиций и не видит, как шпыняют его сына. Зная, с какой неохотой младший Смай участвует в спектаклях, Барнаби сказал:
— Наверное, Дэвид будет рад следующей субботе.
Колин не ответил. Барнаби подумал, что он не расслышал, и повторил свое замечание, добавив:
— По крайней мере, на этот раз у него немая роль.
Молчание. Барнаби краем глаза взглянул на своего товарища. На коренастую фигуру и курчавые волосы Колина, ныне тронутые сединой, как и его. Обычная для Колина суровая сдержанность словно бы поколебалась, а кроме того, за ней проглядывало что-то совсем незнакомое.
— В чем дело? — спросил Барнаби.
— Я за него волнуюсь. — Колин пристально взглянул на Барнаби. — Но это только между нами, Том.
— Естественно.
— Он спутался с одной девицей. А она замужем. Какое-то время был сам не свой. Немного, знаешь ли… присмиревший.
Барнаби кивнул, подумав, насколько должен был присмиреть тихоня Дэвид, чтобы отец заподозрил неладное.
— Я сразу догадался, что у него появилась подружка, — продолжал Колин. — Я был бы только рад, если бы он наконец остепенился — ведь ему уже почти двадцать семь. Поэтому я сказал, чтобы он привел ее домой и показал мне, а он ответил, что она несвободна. И явно не хотел об этом говорить.
— Да, говорить тут особо не о чем.
— Растишь их, растишь, а что получается в итоге, Том?
— Я бы не стал слишком волноваться, — ответил Барнаби. — Все еще наладится. Сам понимаешь, это не навсегда.
— Я-то думал, что он встречается с какой-нибудь хорошей девушкой… Немного моложе его. Что они любезничают на диванчике в гостиной, как, бывало, мы с Глендой… Что скоро и внуки появятся. А кому в нашем возрасте не хочется внуков? — Колин вздохнул. — Из детей никогда не получается того, чего хочется нам, да, Том?
Барнаби подумал о своей дочери, которой сейчас девятнадцать. Высокая, умная, язвительная, потрясающе привлекательная, с сердцем из чистого золота. Он искренне гордился ее успехами, но понимал, что имеет в виду Колин.
— Да, Колин, ты прав, — ответил он.
Эрнест Кроули резал мясо. Он действовал, как хирург, бесстрастно и уверенно, с некоторым éclat[54], орудуя длинным, сверкающим ножом, будто ятаганом, и осторожно раскладывая на сковороде кусочки мяса.
Роза жарила картошку. На ней была свободно ниспадающая блуза, манжеты которой колыхались в опасной близости от пахучего, брызжущего жира.
— Как те парни справляются со своими ролями, любимая?
— Какие парни?
— Те, у которых фамилия, как у итальянского блюда.
— А, Вентичелли. Ужасно во всех отношениях.
Пересказав пару-тройку забавных случаев с генеральной репетиции, Роза не могла удержаться, чтобы не сравнить невинное и трогательное любопытство Эрнеста с напыщенным самолюбованием Эсслина, которое присутствовало всегда, но невероятной степени достигало накануне очередной премьеры. Тогда весь дом ходил ходуном от эмоций, достойных примадонны. В сущности, вся их совместная жизнь протекла среди шума и грохота, словно карнавальное шествие. Постоянное бахвальство — на премьерах, на заключительных спектаклях, на репетициях, на актерских посиделках — и бесконечные капризы на сцене и дома.
Горькие воспоминания нахлынули на Розу, но она овладела собой. Счастливец Эсслин бо́льшую часть своей рабочей недели обитал в другом мире. Он ходил в контору, обедал с клиентами, выпивал со своими знакомыми (друзей у него не было), которые не ходили в театр. Роза бездумно, а также из-за различия интересов растеряла всех своих прежних подруг. И ее положение в качестве миссис Кармайкл настолько тесно переплелось с игрой в театре Лэтимера, что сделалось почти таким же иллюзорным, пока не наступил перелом.
Довольно скоро она узнала, что Эсслин ходит налево. Он сказал, что ведущему актеру именно так и положено себя вести, но при этом он всегда будет благополучно возвращаться домой. Роза, рассвирепев, ответила, что если бы для нее было главное, чтобы он благополучно возвращался домой, она бы лучше связала свою судьбу с почтовым голубем. Но пролезали годы, он всегда благополучно возвращался домой, и она не только смирилась с его волокитством, но и странным образом начала гордиться этим, как она полагала, свидетельством его популярности, словно мать, чей ребенок постоянно приносит домой хорошие отметки. В его неверности был и положительный момент — чем больше он расходовал сексуальной энергии на стороне, тем меньше у него оставалось для жены. Как и многих людей, витающих в романтических облаках, Розу не привлекало бурное времяпрепровождение в постели. (И здесь, как и во многих других отношениях, идеален был ее милый Эрнест, которому вполне хватало робко и виновато побарахтаться в миссионерской позиции, обычно после воскресного ланча.) Поэтому заявление Эсслина, что он хочет развода, оказалось для Розы, словно гром среди ясного неба. Он сказал, что влюбился в семнадцатилетнюю девицу, игравшую принцессу Кариссиму в «Матушке Гусыне». И хотя та вскоре нашла себе молодого человека своих лет, сдала выпускные экзамены в школе и благоразумно уехала поступать в университет, Эсслин, опьяненный свободой, решил не останавливаться.
Розу удивила и напугала ее собственная реакция на уход мужа. Она настолько привыкла жить в состоянии вечного притворства, что с трудом осознала, какой тяжелый груз настоящей боли скрывается за всеми ее криками, истериками и драматическими жестами. Когда Роза уехала из «Белых крыльев» и поселилась в новой квартире, она провела долгие мучительные недели, пытаясь разобраться в своих эмоциях, отделить искреннее сожаление от притворного и отыскать источник своего горя. В то время она постоянно ходила, обняв себя за плечи, будто боялась в прямом смысле рассыпаться, будто все ее тело было открытой раной. Постепенно она начала понимать свои истинные чувства. Сумела их исследовать, изучить, дать им название. Теперь она осознавала, что ее душу охватывает мрачная, безысходная скорбь о ребенке, которого она так и не родила. (Но при этом раньше она даже не знала, что хочет ребенка.) Сожаление об этой утрате она постоянно носила в груди, словно камень.
При помощи врожденной гордости и усиленного самоконтроля она заставила себя продолжить выступления в театре Лэтимера. Новый удар постиг ее, когда Эсслин объявил о беременности Китти. И хотя Роза в тот момент упорно глядела в сторону, по звучанию его голоса она понимала, что он широко улыбается. Ненависть с такой силой бушевала во всем ее теле, что она готова была закричать и уже открыла рот. Она испугалась, что окажется во власти этой горячей злобы. Что однажды темной ночью просто пойдет и прикончит их обоих. Теперь она больше так не думала. Но пригашенные угольки еще теплились, изредка она отодвигала заслонку печки, чтобы слегка их поворошить, и жар обдавал ей щеки.
— Все хорошо, дорогая?
— Ой. — Роза сосредоточила внимание на картошке. — Да, любимый. Все хорошо.
— Смотри, чтобы не подгорело.
— Не подгорит.
Картошка выглядела и пахла чудесно; масляная, хорошо прожаренная, с хрустящей корочкой. Роза подождала еще минуту, главным образом чтобы восстановить самообладание, потом переложила картошку в блюдо из термостойкого стекла и посыпала петрушкой. Они сели за стол. Эрнест взял себе картошки, потом протянул блюдо Розе, которая последовала его примеру.
— Так мало?
— Ну… ты знаешь…
Она похлопала по складкам своего живота под просторной блузой.
— Что за чушь! — воскликнул Эрнест. — Если бы Аллах хотел, чтобы женщины были худыми, он не создал бы джеллабу[55].
Роза засмеялась. Эрнест не единожды удивлял ее своими остротами. Она подложила себе еще картошки, а Эрнест про себя порадовался, как умно он поступил, подписавшись на «Ридерз дайджест».
Эсслин сидел за столом, листал «Таймс», завтракал оксфордскими тостами с вареньем и подбадривал свою жену:
— Ты выступишь прекрасно. В конце концов, слов у тебя совсем немного. Немногим больше, чем было у Поппи Дикки[56].
— Мне нездоровится.
— Конечно, тебе нездоровится, мой ангел. Ты беременна. — Эсслин перевернул страницу с коммерческими новостями, прежде чем возобновить разговор. — Вот как бы ты справилась с ролью такого масштаба, как Сальери? Я постоянно на сцене.
— Но ведь ты это любишь!
— Не это главное. — Эсслин оставил попытку проследить за доходами цинкового комбината Рио-Тинто и строго взглянул на жену. — Талантливый человек должен не только тешиться мыслью, что он приносит огромное удовольствие огромному множеству людей, но обязан проявлять свое дарование в полной мере. Ненавижу бессмысленные траты.
Китти проследила за его взглядом, взяла свой недоеденный тост, немного липкий и уже остывший, и принялась угрюмо его жевать.
— Не сказала бы, что наши зрители — огромное множество людей.
— Я выразился фигурально.
— Как?
— Не притворяйся глупее, чем на самом деле, котенок. — Эсслин откинулся назад. — Что ты делала с моим портфелем?
— Я случайно его испачкала, перед тем как ты спустился.
— А! — Эсслин подошел к старому сосновому буфету, в котором стояли миленькие бело-голубые кружки и тарелки, взял свой портфель и сунул в него «Таймс». Потом подошел к столу и коснулся щеки жены холодными губами. — Скоро вернусь.
— Куда ты?
— На работу. — Он послюнявил палец и подобрал крошку, упавшую с его тарелки. — У меня кое-какой должок в конторе.
— Но ты никогда не ходишь туда по субботам! — воскликнула Китти и скривила свои красивые губы.
— Не хнычь, моя прелесть. Это тебя не красит. — Эсслин стряхнул крошку в хлебную корзинку. — Я ненадолго. Помоги мне надеть пальто.
Слишком плотно обмотав шелковый шарф вокруг шеи Эсслина и криво застегнув его пальто, Китти покрыла поцелуями губы мужа. Потом побежала обратно на кухню и стала смотреть в окно, как он выезжает из гаража в своем «БМВ». Она открыла окно, немного вздрогнув от морозного воздуха, и помахала рукой. Ей нравилось слушать скрип шин по гравию, похожий на треск пулемета. Было в этом звуке что-то такое… Она не понимала, почему он доставляет ей такое большое удовольствие. Может быть, он просто ассоциируется у нее с богатством и роскошью — со всеми этими шаблонными персонажами из американских сериалов, величаво разъезжающими в своих длиннющих лимузинах. Или этот звук напоминает ей о счастливом детстве, когда она проводила каникулы в Дорсете, и холодные волны перекатывали гальку туда-сюда. Или просто скрип колес по гравию означает, что ее муж наконец-то покинул дом.
Китти взмахнула рукой еще раз и направилась наверх, в спальню — место действия их взаимных восторгов, — где на спинке стула висели шитый серебром голубой камзол Сальери, отороченная кружевами сорочка и бежевые штаны. Тогда как все прочие были счастливы оставить костюмы в раздевалке (которая к тому же надежно запиралась), Эсслин демонстративно забрал свой костюм в «Белые крылья», заявив, что после такой генеральной репетиции не доверит помощнику режиссера присматривать даже за старыми поношенными сандалиями.
Перед тем как одеться утром, он примерил костюм и с гордым видом прошелся перед зеркалом, мечтая вслух о том мгновении, когда он поднимется с инвалидного кресла, сбросит старый оборванный халат и заставит всех зрителей издать дружный вздох. Китти слушала его вполуха. Он еще немного полюбовался собой, потом сказал что-то на ломаном французском, переоделся в деловой костюм, и день пошел своим чередом. Китти плотно скомкала его камзол, подбросила в воздух и что было силы пнула ногой, а потом легкой походкой направилась в ванную, совмещенную со спальней.
Она повернула два крана в виде золотых лебедей и капнула в горячую воду немного масла для ванн «Флорис Стефанотис». Потом растерла целую пригоршню этой благовонной жидкости себе по лодыжкам и бедрам, животу и груди. Зажмурила глаза и потянулась от удовольствия. Четыре блестящих, с бронзовым отливом Китти, отраженные в темной керамической плитке, тоже потянулись от удовольствия. Полностью намазавшись, она выключила краны и нырнула в наполненную до краев круглую ванну.
На ободке ванны, покрытом узким велюровым чехлом цвета слоновой кости, были расставлены кремы, мази и лаки для ногтей; там же валялся ее экземпляр «Амадея» и стоял телефон с наброшенным на него искусственным горностаевым мехом. Она подняла трубку, набрала номер, и мужской голос ответил:
— Алло.
— Привет, красавец. Сам угадай. Он ушел на работу. — На другом конце линии раздался громкий возглас, и Китти сказала: — Я не могла тебе сообщить. Я сама не знала, пока он не позавтракал. Я думала, ты будешь рад… Ох… ты не можешь? — она мило надулась. — Ладно, нет. Кстати, на мне сейчас ничего нет. Слышишь?.. — она шлепнула рукой по воде. — На другом конце линии усмехнулись, и Китти тоже засмеялась. Тем же непристойным резким смешком, который Николас слышал из осветительной ложи. — Тогда мне придется довольствоваться джакузи. Или велотренажером, — она снова усмехнулась. — Но это будет совсем другое. Тогда увидимся в понедельник.
— Ты находишь?
— Нашему фюреру понравится.
— Я стараюсь не для него.
— А кто для него?
Они работали в приятной тишине, окруженные обломками иных миров. Вот первозданная природа (пятнистые мухоморы из «Детей в лесу»), вот пошлое мещанство (дубовый гарнитур из «Убийства в доме викария»[52]), вот загадочный Восток (бумажная ширма из «Чайного домика августовской луны»). Барнаби поднял глаза и со смущением заметил облезлого гуся, заглядывающего во французское окно (из «Сенной лихорадки»[53]).
Колин прибил к помосту четыре деревянных бруска, перевернул его и сказал:
— Ну, теперь он не подведет. Пусть хоть в кованых сапогах на нем пляшут.
— Кто, по-твоему, отодрал предыдущие? — спросил Том, который знал о случившемся от Джойс.
— Не знаю… Мало ли придурков на свете? Поскорей бы уже премьера. Каждую репетицию что-то не ладится. А потом — Колин, сделай то… Колин, поправь это…
Барнаби выбрал особо тонкую кисть, чтобы раскрасить одну завитушку, и тщательно нанес краску. Непроизвольное брюзжание Колина мирно проплывало мимо его ушей. Они работали вместе уже много лет и достигли той стадии, когда все нужное уже сказано, и в тишине, которую нарушали очень редко, они чувствовали себя уютно, как в старых шлепанцах.
Барнаби все знал о своем товарище. Он знал, что Колин в одиночку растит сына, в восемь лет оставшегося без матери. Что он искусный мастер и вырезает из дерева изящные, полные живого очарования фигурки животных (Барнаби купил дочери на шестнадцатилетие прелестную газель). Что Колин любит Дэвида с самоотверженностью, которая не ослабела, даже когда мальчик превратился в юношу, вполне способного самостоятельно за себя постоять. Барнаби всего раз видел, как Колин вышел из себя — именно заступаясь за Дэвида. Он подумал, как удачно, что Колин редко бывает за кулисами во время репетиций и не видит, как шпыняют его сына. Зная, с какой неохотой младший Смай участвует в спектаклях, Барнаби сказал:
— Наверное, Дэвид будет рад следующей субботе.
Колин не ответил. Барнаби подумал, что он не расслышал, и повторил свое замечание, добавив:
— По крайней мере, на этот раз у него немая роль.
Молчание. Барнаби краем глаза взглянул на своего товарища. На коренастую фигуру и курчавые волосы Колина, ныне тронутые сединой, как и его. Обычная для Колина суровая сдержанность словно бы поколебалась, а кроме того, за ней проглядывало что-то совсем незнакомое.
— В чем дело? — спросил Барнаби.
— Я за него волнуюсь. — Колин пристально взглянул на Барнаби. — Но это только между нами, Том.
— Естественно.
— Он спутался с одной девицей. А она замужем. Какое-то время был сам не свой. Немного, знаешь ли… присмиревший.
Барнаби кивнул, подумав, насколько должен был присмиреть тихоня Дэвид, чтобы отец заподозрил неладное.
— Я сразу догадался, что у него появилась подружка, — продолжал Колин. — Я был бы только рад, если бы он наконец остепенился — ведь ему уже почти двадцать семь. Поэтому я сказал, чтобы он привел ее домой и показал мне, а он ответил, что она несвободна. И явно не хотел об этом говорить.
— Да, говорить тут особо не о чем.
— Растишь их, растишь, а что получается в итоге, Том?
— Я бы не стал слишком волноваться, — ответил Барнаби. — Все еще наладится. Сам понимаешь, это не навсегда.
— Я-то думал, что он встречается с какой-нибудь хорошей девушкой… Немного моложе его. Что они любезничают на диванчике в гостиной, как, бывало, мы с Глендой… Что скоро и внуки появятся. А кому в нашем возрасте не хочется внуков? — Колин вздохнул. — Из детей никогда не получается того, чего хочется нам, да, Том?
Барнаби подумал о своей дочери, которой сейчас девятнадцать. Высокая, умная, язвительная, потрясающе привлекательная, с сердцем из чистого золота. Он искренне гордился ее успехами, но понимал, что имеет в виду Колин.
— Да, Колин, ты прав, — ответил он.
Эрнест Кроули резал мясо. Он действовал, как хирург, бесстрастно и уверенно, с некоторым éclat[54], орудуя длинным, сверкающим ножом, будто ятаганом, и осторожно раскладывая на сковороде кусочки мяса.
Роза жарила картошку. На ней была свободно ниспадающая блуза, манжеты которой колыхались в опасной близости от пахучего, брызжущего жира.
— Как те парни справляются со своими ролями, любимая?
— Какие парни?
— Те, у которых фамилия, как у итальянского блюда.
— А, Вентичелли. Ужасно во всех отношениях.
Пересказав пару-тройку забавных случаев с генеральной репетиции, Роза не могла удержаться, чтобы не сравнить невинное и трогательное любопытство Эрнеста с напыщенным самолюбованием Эсслина, которое присутствовало всегда, но невероятной степени достигало накануне очередной премьеры. Тогда весь дом ходил ходуном от эмоций, достойных примадонны. В сущности, вся их совместная жизнь протекла среди шума и грохота, словно карнавальное шествие. Постоянное бахвальство — на премьерах, на заключительных спектаклях, на репетициях, на актерских посиделках — и бесконечные капризы на сцене и дома.
Горькие воспоминания нахлынули на Розу, но она овладела собой. Счастливец Эсслин бо́льшую часть своей рабочей недели обитал в другом мире. Он ходил в контору, обедал с клиентами, выпивал со своими знакомыми (друзей у него не было), которые не ходили в театр. Роза бездумно, а также из-за различия интересов растеряла всех своих прежних подруг. И ее положение в качестве миссис Кармайкл настолько тесно переплелось с игрой в театре Лэтимера, что сделалось почти таким же иллюзорным, пока не наступил перелом.
Довольно скоро она узнала, что Эсслин ходит налево. Он сказал, что ведущему актеру именно так и положено себя вести, но при этом он всегда будет благополучно возвращаться домой. Роза, рассвирепев, ответила, что если бы для нее было главное, чтобы он благополучно возвращался домой, она бы лучше связала свою судьбу с почтовым голубем. Но пролезали годы, он всегда благополучно возвращался домой, и она не только смирилась с его волокитством, но и странным образом начала гордиться этим, как она полагала, свидетельством его популярности, словно мать, чей ребенок постоянно приносит домой хорошие отметки. В его неверности был и положительный момент — чем больше он расходовал сексуальной энергии на стороне, тем меньше у него оставалось для жены. Как и многих людей, витающих в романтических облаках, Розу не привлекало бурное времяпрепровождение в постели. (И здесь, как и во многих других отношениях, идеален был ее милый Эрнест, которому вполне хватало робко и виновато побарахтаться в миссионерской позиции, обычно после воскресного ланча.) Поэтому заявление Эсслина, что он хочет развода, оказалось для Розы, словно гром среди ясного неба. Он сказал, что влюбился в семнадцатилетнюю девицу, игравшую принцессу Кариссиму в «Матушке Гусыне». И хотя та вскоре нашла себе молодого человека своих лет, сдала выпускные экзамены в школе и благоразумно уехала поступать в университет, Эсслин, опьяненный свободой, решил не останавливаться.
Розу удивила и напугала ее собственная реакция на уход мужа. Она настолько привыкла жить в состоянии вечного притворства, что с трудом осознала, какой тяжелый груз настоящей боли скрывается за всеми ее криками, истериками и драматическими жестами. Когда Роза уехала из «Белых крыльев» и поселилась в новой квартире, она провела долгие мучительные недели, пытаясь разобраться в своих эмоциях, отделить искреннее сожаление от притворного и отыскать источник своего горя. В то время она постоянно ходила, обняв себя за плечи, будто боялась в прямом смысле рассыпаться, будто все ее тело было открытой раной. Постепенно она начала понимать свои истинные чувства. Сумела их исследовать, изучить, дать им название. Теперь она осознавала, что ее душу охватывает мрачная, безысходная скорбь о ребенке, которого она так и не родила. (Но при этом раньше она даже не знала, что хочет ребенка.) Сожаление об этой утрате она постоянно носила в груди, словно камень.
При помощи врожденной гордости и усиленного самоконтроля она заставила себя продолжить выступления в театре Лэтимера. Новый удар постиг ее, когда Эсслин объявил о беременности Китти. И хотя Роза в тот момент упорно глядела в сторону, по звучанию его голоса она понимала, что он широко улыбается. Ненависть с такой силой бушевала во всем ее теле, что она готова была закричать и уже открыла рот. Она испугалась, что окажется во власти этой горячей злобы. Что однажды темной ночью просто пойдет и прикончит их обоих. Теперь она больше так не думала. Но пригашенные угольки еще теплились, изредка она отодвигала заслонку печки, чтобы слегка их поворошить, и жар обдавал ей щеки.
— Все хорошо, дорогая?
— Ой. — Роза сосредоточила внимание на картошке. — Да, любимый. Все хорошо.
— Смотри, чтобы не подгорело.
— Не подгорит.
Картошка выглядела и пахла чудесно; масляная, хорошо прожаренная, с хрустящей корочкой. Роза подождала еще минуту, главным образом чтобы восстановить самообладание, потом переложила картошку в блюдо из термостойкого стекла и посыпала петрушкой. Они сели за стол. Эрнест взял себе картошки, потом протянул блюдо Розе, которая последовала его примеру.
— Так мало?
— Ну… ты знаешь…
Она похлопала по складкам своего живота под просторной блузой.
— Что за чушь! — воскликнул Эрнест. — Если бы Аллах хотел, чтобы женщины были худыми, он не создал бы джеллабу[55].
Роза засмеялась. Эрнест не единожды удивлял ее своими остротами. Она подложила себе еще картошки, а Эрнест про себя порадовался, как умно он поступил, подписавшись на «Ридерз дайджест».
Эсслин сидел за столом, листал «Таймс», завтракал оксфордскими тостами с вареньем и подбадривал свою жену:
— Ты выступишь прекрасно. В конце концов, слов у тебя совсем немного. Немногим больше, чем было у Поппи Дикки[56].
— Мне нездоровится.
— Конечно, тебе нездоровится, мой ангел. Ты беременна. — Эсслин перевернул страницу с коммерческими новостями, прежде чем возобновить разговор. — Вот как бы ты справилась с ролью такого масштаба, как Сальери? Я постоянно на сцене.
— Но ведь ты это любишь!
— Не это главное. — Эсслин оставил попытку проследить за доходами цинкового комбината Рио-Тинто и строго взглянул на жену. — Талантливый человек должен не только тешиться мыслью, что он приносит огромное удовольствие огромному множеству людей, но обязан проявлять свое дарование в полной мере. Ненавижу бессмысленные траты.
Китти проследила за его взглядом, взяла свой недоеденный тост, немного липкий и уже остывший, и принялась угрюмо его жевать.
— Не сказала бы, что наши зрители — огромное множество людей.
— Я выразился фигурально.
— Как?
— Не притворяйся глупее, чем на самом деле, котенок. — Эсслин откинулся назад. — Что ты делала с моим портфелем?
— Я случайно его испачкала, перед тем как ты спустился.
— А! — Эсслин подошел к старому сосновому буфету, в котором стояли миленькие бело-голубые кружки и тарелки, взял свой портфель и сунул в него «Таймс». Потом подошел к столу и коснулся щеки жены холодными губами. — Скоро вернусь.
— Куда ты?
— На работу. — Он послюнявил палец и подобрал крошку, упавшую с его тарелки. — У меня кое-какой должок в конторе.
— Но ты никогда не ходишь туда по субботам! — воскликнула Китти и скривила свои красивые губы.
— Не хнычь, моя прелесть. Это тебя не красит. — Эсслин стряхнул крошку в хлебную корзинку. — Я ненадолго. Помоги мне надеть пальто.
Слишком плотно обмотав шелковый шарф вокруг шеи Эсслина и криво застегнув его пальто, Китти покрыла поцелуями губы мужа. Потом побежала обратно на кухню и стала смотреть в окно, как он выезжает из гаража в своем «БМВ». Она открыла окно, немного вздрогнув от морозного воздуха, и помахала рукой. Ей нравилось слушать скрип шин по гравию, похожий на треск пулемета. Было в этом звуке что-то такое… Она не понимала, почему он доставляет ей такое большое удовольствие. Может быть, он просто ассоциируется у нее с богатством и роскошью — со всеми этими шаблонными персонажами из американских сериалов, величаво разъезжающими в своих длиннющих лимузинах. Или этот звук напоминает ей о счастливом детстве, когда она проводила каникулы в Дорсете, и холодные волны перекатывали гальку туда-сюда. Или просто скрип колес по гравию означает, что ее муж наконец-то покинул дом.
Китти взмахнула рукой еще раз и направилась наверх, в спальню — место действия их взаимных восторгов, — где на спинке стула висели шитый серебром голубой камзол Сальери, отороченная кружевами сорочка и бежевые штаны. Тогда как все прочие были счастливы оставить костюмы в раздевалке (которая к тому же надежно запиралась), Эсслин демонстративно забрал свой костюм в «Белые крылья», заявив, что после такой генеральной репетиции не доверит помощнику режиссера присматривать даже за старыми поношенными сандалиями.
Перед тем как одеться утром, он примерил костюм и с гордым видом прошелся перед зеркалом, мечтая вслух о том мгновении, когда он поднимется с инвалидного кресла, сбросит старый оборванный халат и заставит всех зрителей издать дружный вздох. Китти слушала его вполуха. Он еще немного полюбовался собой, потом сказал что-то на ломаном французском, переоделся в деловой костюм, и день пошел своим чередом. Китти плотно скомкала его камзол, подбросила в воздух и что было силы пнула ногой, а потом легкой походкой направилась в ванную, совмещенную со спальней.
Она повернула два крана в виде золотых лебедей и капнула в горячую воду немного масла для ванн «Флорис Стефанотис». Потом растерла целую пригоршню этой благовонной жидкости себе по лодыжкам и бедрам, животу и груди. Зажмурила глаза и потянулась от удовольствия. Четыре блестящих, с бронзовым отливом Китти, отраженные в темной керамической плитке, тоже потянулись от удовольствия. Полностью намазавшись, она выключила краны и нырнула в наполненную до краев круглую ванну.
На ободке ванны, покрытом узким велюровым чехлом цвета слоновой кости, были расставлены кремы, мази и лаки для ногтей; там же валялся ее экземпляр «Амадея» и стоял телефон с наброшенным на него искусственным горностаевым мехом. Она подняла трубку, набрала номер, и мужской голос ответил:
— Алло.
— Привет, красавец. Сам угадай. Он ушел на работу. — На другом конце линии раздался громкий возглас, и Китти сказала: — Я не могла тебе сообщить. Я сама не знала, пока он не позавтракал. Я думала, ты будешь рад… Ох… ты не можешь? — она мило надулась. — Ладно, нет. Кстати, на мне сейчас ничего нет. Слышишь?.. — она шлепнула рукой по воде. — На другом конце линии усмехнулись, и Китти тоже засмеялась. Тем же непристойным резким смешком, который Николас слышал из осветительной ложи. — Тогда мне придется довольствоваться джакузи. Или велотренажером, — она снова усмехнулась. — Но это будет совсем другое. Тогда увидимся в понедельник.