— Тогда тебе надо притвориться, будто ты истекаешь кровью, — сказала Роза, приторно улыбаясь. — Уверена, если это получается у других, получится и у тебя.
— Да уж! — сказала Китти, удрученно переглянувшись с мужем. Этот взгляд выражал не только мнение, что Роза завидует нынешнему счастью бывшего мужа, но и предположение, что у нее не все в порядке с головой.
Помощник режиссера откашлялась.
— Послушаем оракула, — прошептал Клайв Эверард.
— Считайте, проблема уже решена, — поддакнул его брат.
— Может быть, — нерешительно начала Дирдре, — наклеим на лезвие прозрачную ленту? Думаю, заметно не будет.
Последовала пауза, потом Гарольд издал глубокий вздох.
— Наконец-то. — Он насмешливо и укоризненно кивнул. — А я все думал, кто первым это предложит. Лента у тебя при себе, Дирдре?
— Ну да…
Она осторожно взяла бритву, лежавшую на подносе у Дэвида, за ручку и перенесла к себе на стол. Открыла хозяйственную сумку. Оттуда выкатилась клейкая лента, а следом — бутылка молока. Дирдре вовремя подхватила молоко, села у настольной лампы, взяла ленту и принялась на ощупь выискивать ее кончик. Наконец отрезала от ленты полоску и приложила ее к лезвию бритвы. Полоска оказалась слишком короткой (надо было отмерить, прежде чем отрезать) и слишком узкой, чтобы полностью покрыть лезвие. Она замешкалась, раздумывая, отклеить ли эту полоску, прежде чем попробовать снова, и решила лишний раз не дотрагиваться до блестящего лезвия. При одной мысли об этом ее руки начали потеть. Она почувствовала жар и волнение, ей казалось, будто все наблюдают за ней, подняла голову и обнаружила, что так оно и есть.
— Это дело небыстрое, — весело объявила она. Кончик опять приклеился к ленте, и Дирдре снова принялась его выискивать. — Тише едешь, дальше будешь.
— Я давно поняла, — ответила Роза, — что кончик ленты следует загибать.
— Отличная идея, — огрызнулась Дирдре. — Я непременно это запомню.
Твердо взяв бритву, она приклеила ленту к ручке и принялась постепенно обматывать лезвие, пока не обмотала его полностью. Потом обрезала ленту. Результат был ужасающий. Лента покрывала лезвие неровным слоем, который в нескольких местах был в два или три раза толще, чем в других, и все это было прекрасно видно из партера их крошечного театра. «Боже мой, — подумала Дирдре, — что делать?» Мысль о том, что нужно отклеивать ленту, ее ужасала. Даже если предположить, что она сумеет отыскать ее конец.
— В чем проблема, Дирдре? — Дэвид Смай отложил поднос в сторону и плюхнулся на позолоченное креслице.
— Ничего не получается. — Дирдре зажмурилась под толстыми стеклами своих очков. — Я столько провозилась, а теперь боюсь даже прикасаться к ней, чтобы не порезаться.
— Дай посмотреть.
— Будь осторожен. — Дирдре протянула ему бритву.
— Есть ножницы? Нет, поменьше.
Дирдре помотала головой, Дэвид достал швейцарский армейский нож и раскрыл маленькие ножнички. Дирдре наблюдала за его смуглыми пальцами, увенчанными опрятными короткими ногтями с ослепительно-белыми полукружьями. Он обращался с вещами аккуратно, почти грациозно, без всякой суетливости. Пара движений ножницами — и лента была снята. Дирдре отмотала еще. Дэвид приложил ленту к лезвию, отрезал две полоски и при помощи Дирдре, которая держала бритву за ручку, аккуратно приклеил полоски к лезвию, сначала к одной стороне, потом к другой. Затем резко провел бритвой по суфлерскому экземпляру пьесы. И разрезал его надвое.
— Вот как нужно.
— Дэвид. Не говори этого. Даже в шутку. Надо наклеить еще ленты.
— Если ты настаиваешь, — он ободряюще улыбнулся. — Я просто пошутил.
— Надеюсь, что это так, — она нервно улыбнулась ему в ответ.
Дэвид наклеил на лезвие еще ленты и провел им по бумаге, на этот раз оставив лишь неглубокую бороздку.
— Давай, Дирдре, поживее. За это время мы бы уже успели по десять раз перерезать себе горло.
— Извини, Гарольд.
— Ничего, подождут, — сказал Дэвид. — Не позволяй этому сброду собой помыкать. Этому скопищу недоумков. — И торопливо добавил: — Простите мой французский.
— Боюсь, я тебя сейчас не слушала, — извиняющимся тоном прошептала Дирдре. — Ладно, посмотрим, что получилось. — Она подала бритву Эсслину, и тот принял ее с опаской. — Попробуй сначала на своем пальце.
— Я бы лучше попробовал не на своем, — сварливо ответил Эсслин и протянул бритву обратно. Дирдре любезно продемонстрировала на себе, что теперь этой бритвой порезаться невозможно. Эсслин хмыкнул и провел бритвой туда-сюда по костяшкам своих пальцев — сначала несильно, потом более решительно.
— Вроде бы неплохо. Ладно… Гарольд?
Эсслин подождал, пока на нем сосредоточится всеобщее внимание, потом встал посередине сцены в позу мученика: руки сложены на груди, глаза устремлены вдаль, оглядывая весь мир, — как позже заметил Тим, точь-в-точь Эдит Кэвелл[37] перед расстрелом. Громким, трагическим голосом он произнес:
— И из бездны своей печали вы будете молиться мне… И я вас прощу. Vi saluto![38]
А потом, запрокинув голову и взяв бритву в правую руку, он быстро провел ею по горлу. Среди собравшихся пробежал взволнованный шепот. Наступила гнетущая тишина, потом кто-то прошептал:
— Боже мой!
— Ну как?
— Можно было практически увидеть кровь, — взвизгнул Дон Эверард.
— Публика будет в восторге.
Эсслин самодовольно ухмыльнулся. Ему нравилась мысль, что публика будет в восторге. Гарольд обернулся и одарил всех удовлетворенной улыбкой.
— Я знал, что это сработает, — сказал он, — как только мне в голову пришла такая мысль.
— Я абсолютно уверен, — подал голос Николас, — что секрет нашего успеха заключается в идеях нашего руководителя.
— Конечно, не мне это говорить, — скромно потупился Гарольд, который говорил это постоянно.
— А разве не Дирдре это придумала? — во всеуслышание спросил Дэвид Смай.
— Дэвид, не надо, — шепнула Дирдре через стол. — Это не имеет значения.
— Дирдре озвучила мою мысль, — сказал Гарольд. — А я думал об этом уже несколько недель назад, когда постановка была еще на подготовительном этапе. Дирдре просто поймала мою идею, витавшую в воздухе, и озвучила ее. А теперь, если помощник режиссера закончила рисоваться, продолжим…
Но репетиция опять застопорилась, теперь уже из-за Китти, которая с совершенно белым лицом прильнула к мужу, обняла его обеими руками и уронила голову ему на грудь.
— Это выглядело так по-настоящему… — промяукала она. — У меня душа ушла в пятки…
— Ну, ну, котенок. — Эсслин погладил ее, как будто успокаивал испуганное животное. — Бояться совершенно нечего. Я в полной безопасности. Сама видишь.
И бросил самодовольный и извиняющийся взгляд поверх ее головы.
«Если она так же хорошо сыграет свою роль в сценах со мной, — подумал Николас, — я буду счастлив». Он взглянул на любовника Китти, чтобы увидеть его реакцию, но Дэвид продолжал разговаривать с Дирдре и не обращал ни на кого внимания. Николас оглядел остальных членов труппы. Большинство выглядели безразличными, один или двое явно испытывали неловкость, у Бориса вид был насмешливый, у Гарольда — нетерпеливый. Вентичелли, к удивлению Николаса, казались возмущенными. Он был уверен, что это не романтическое негодование. Несмотря на все их жеманство, кривляния и мерзкое подобострастие, Николас не считал, что Эсслин привлекает их сексуально. В сущности, они оба казались ему почти бесполыми. Скучные, холодные и более склонные к тому, чтобы строить пакости, нежели любить. «Нет, — догадался Николас, — они просто обижены, что предмет их низкопоклонства оказался столь неучтивым и неблагодарным, что прилюдно проявляет свою привязанность к кому-то другому».
А потом блуждающему взгляду Николаса предстало зрелище поистине шокирующее. Сидя чуть поодаль от остальных и полагая, будто никто ее не замечает, Роза смотрела на Эсслина и его жену. Ее лицо являло чистейшую ненависть. Оно было настолько неподвижным, что казалось, будто на него надета маска — столь сосредоточенное, столь сильное чувство оно выражало. Роза заметила, что Николас на нее смотрит, опустила свой испепеляющий взгляд и опять сделалась сама собой. Так что, когда полчаса спустя она в своей привычной экзальтированной манере покинула театр (волоча за собой шарф, роняя на ходу свой экземпляр пьесы, с разлетающимися полами шубы, в которой играла Раневскую, и восклицая: «Доброй ночи, ангелочки!»), он почти уверился, что все это сам себе вообразил.
Книгу доставили примерно за неделю до генеральной репетиции. Дирдре обнаружила на полу фойе небольшую бандероль, аккуратно обернутую в грубую бумагу. Бандероль лежала прямо у двери, под прорезью для почты. Дирдре подняла ее и повертела в руках. Спереди маленькими печатными буквами было выведено: «ГАРОЛЬД УИНСТЕНЛИ». Она положила бандероль в свою корзину и направилась в буфет, чтобы отнести туда две бутылки молока, а также пополнить запасы чая и сахара. Когда она вошла, Райли кинулся ей навстречу. Она поставила молоко в кастрюлю с холодной водой, потом нагнулась и почесала кота за ушами. Он позволял это до тех пор, пока не убедился, что гостинцев она не принесла, после чего поднял хвост трубой и удалился. Дирдре проводила его печальным взглядом, огорченная его меркантильностью. Только Эйвери он сполна одаривал своей кошачьей лаской и с довольным мурлыканьем терся об его ноги — впрочем, только Эйвери кормил его по-настоящему. Он покупал для кота рыбные обрезки, которые Райли вытаскивал из миски на пол и уплетал в свое удовольствие. Дирдре постоянно наступала на оставшиеся от кошачьей трапезы голубовато-белые рыбьи кости.
Он был красивым котом. Белая манишка и чулочки, пышные усы, белый кончик хвоста. Остальная шерсть была черной и блестящей, словно только что добытый уголь, но в последнее время с буроватым оттенком, который придавал ему слегка неряшливый вид. Райли был здоровый и полный жизни кот, и над одним глазом у него виднелась проплешина, оставленная когтями какого-то храброго соперника. Глаза у него были изумрудные, и, когда в театре гасили свет, они словно бы сами по себе блуждали между рядами зрительного зала.
Никто не знал, сколько ему лет. Он появился два года назад, внезапно выйдя из-за декораций во время прогона «Французского без слез». Необычайная, почти волшебная театральность его появления сразу всем приглянулась. Ему достались шквал аплодисментов, кусочек пикши (за которой Дирдре послали в «Аделаиду») и звание театрального кота. Однако изначальные его намерения были совсем иные, хотя объявить о них он не мог. Райли был приверженцем более традиционного жизненного уклада. Его ввело в заблуждение убранство гостиной в одной из сцен «Французского без слез», которое безвозвратно исчезло вскоре после его появления в театре, чтобы вновь появиться несколько недель спустя. Впрочем, это убранство ему не слишком понравилось. Ему хотелось простого, пусть даже скучного, дома, в котором была бы самая обыкновенная мебель и по крайней мере одно человеческое существо, которое относилось бы к нему с должным почтением. Он часто пытался увязаться за Эйвери, когда тот уходил из театра, но всякий раз был принужден возвратиться назад. Дирдре, которая всегда хотела завести домашнего питомца, с радостью взяла бы его себе, но у ее отца была аллергия на шерсть и пух.
Дирдре распаковала чай и сахар, расставила чашки и направилась в зрительный зал размечать мелом сцену для первого действия. Николас был уже там и повторял свой монолог об опере, поэтому она бесшумно проскользнула на задний ряд и стала слушать. Это было сложное место, которое Николас превратил в какую-то мешанину. Монолог начинался на повышенных гневных тонах, в середине переходил в припадочное веселье, а оканчивался с почти безумным воодушевлением.
Всю предыдущую неделю Николас каждый вечер повторял дома этот монолог и мучительно сознавал, что у нею ничего не получается. Сначала он всячески силился изобразить в своем голосе изумление: «Потрясающее изобретение! Вокальный квартет!» Затем нагнетал возбуждение: «Дальше и дальше, шире и шире — звуки множатся и вместе поднимаются ввысь!» И резко заканчивал пустопорожним выкриком: «…и обратить публику к Богу!»
Его охватило отчаяние. Одни громкие слова, и больше ничего. Но что он должен сделать? Если нет нужной эмоции, ее нельзя включить, как водопроводный кран. На первый план выскочила чудовищная мысль, которая всегда мелькала где-то в глубине его сознания. Что, если на премьерном спектакле он окажется таким же выдохшимся и неубедительным? Без достаточного актерского мастерства ему оставалось лишь отчаянно карабкаться через текст, подобно плохо экипированному альпинисту, который взбирается на отвесную скалу. Он почти завидовал многолетнему опыту Эсслина, его способности вести роль автоматически. Хорошо было Эйвери сравнивать игру их ведущего актера с пасхальным яйцом: «Сплошные ленточки да бантики, да сладкая обсыпка, а внутри пусто». Но Николаса его слова не утешили, поскольку он отлично знал, что, если эмоции его подведут, у него про запас нет ни ленточек, ни бантиков, не говоря уже о такой роскоши, как сладкая обсыпка. Дирдре вошла в проход между креслами.
— Привет, — мрачно бросил Николас. — Ты меня слышала?
— Угу, — ответила Дирдре, поставив корзинку на край сцены и взобравшись следом.
— Кажется, у меня ничего не получается.
— Да, не получается. Но ведь ты не испытываешь никаких чувств, правда? А чтобы убедительно сыграть, не испытывая при этом никаких чувств, у тебя просто нет опыта.
Николас, ожидавший в ответ утешения и ободрения, уставился на Дирдре, которая вошла в свою кабинку и начала разбирать принесенные с собой вещи.
— Если бы я могла высказать кое-какие соображения…
— Конечно, высказывай.
Пока она подновляла разметку, размазанную или стертую во время предыдущей репетиции, Николас неотступно следовал за ней по сцене.
— Ну… Во-первых, во время своего монолога ты не должен обращать особого внимания на других. Сальери… Ван Свитен… Они имеют значение в жизни Моцарта лишь постольку, поскольку от них зависит его доход. Как люди они для него ничто. Моцарт — гений, он живет по собственным законам. Ты пытаешься убедить их своей речью, а это губительно. Они сами должны слушать тебя во все уши, усваивать. Возможно, даже немного бояться…
— Да… Да, понимаю… Пожалуй, ты права. А Бог — как, по-твоему, он видит Бога?
— Моцарт? Он, в отличие от Сальери, не «видит» Бога как нечто отдельное. Музыка и Бог для него едины. Твое исполнение неверно с самого начала. Поэтому и получается неубедительно.
— Я знаю! — Николас ударил себя по лбу. — Знаю.
— Перестань думать о словах и слушай музыку…
— Тут нет никакой музыки.
— …которая звучит у тебя в голове, глупенький. Если ты произносишь прочувствованную речь о музыке, ты должен слышать музыку. Все остальные сцены или сопровождаются, или предваряются музыкальными номерами. А эта сцена очень… суха. Поэтому ты должен побольше послушать Моцарта и понять, какая мелодия вызывает у тебя нужную эмоцию, и проигрывать ее у себя в голове во время своего монолога. Конечно, ты ничего не должен. — Дирдре внезапно покраснела. — Только если захочешь сам.
— Да, я этого и хочу! Уверен, что это… Это великолепная идея!
— Ты мне мешаешь.