Я издаю вопль протеста, но поздно.
«Глупости, — говорит Макс, — масса места», — и давит на крышку, которая яростно сопротивляется.
«Он и сейчас еще не полон на самом деле», — оптимистически заявляет Макс.
К счастью, его внимание отвлекает льняное платье с рисунком, лежащее в другом чемодане.
«Что это?»
Я отвечаю, что платье.
«Занятно, — говорит Макс. — У него сверху вниз по всему переду символы плодородия».
Одна из самых неприятных сторон брака с археологом — это то, что он как эксперт знает происхождение любого, самого безобидного на вид орнамента!
В пять тридцать Макс между прочим замечает, что, пожалуй, ему надо сходить купить кое-что из вещей — рубашки, носки и прочее. Через три четверти часа он возвращается, возмущенный, так как магазины закрылись в шесть. Когда я говорю, что это всегда так, он отвечает, что никогда раньше не замечал этого.
Теперь, заявляет он, у него не осталось никаких других дел, кроме как «навести порядок в бумагах».
В одиннадцать вечера я ухожу спать, оставляя Макса за его столом (на котором под угрозой самых страшных кар запрещено наводить порядок или вытирать пыль), — он по локти в письмах, счетах, статьях, рисунках горшков, бесчисленных черепках и разнообразных спичечных коробках, ни в одном из которых нет спичек, а только отдельные бусины глубокой древности.
В четыре утра он очень взволнованный появляется в спальне с чашкой чая в руке и объявляет, что наконец нашел ту страшно интересную статью о находках в Анатолии, которую он потерял в июле прошлого года. И добавляет, что надеется, что не разбудил меня.
Я говорю, что, конечно, разбудил и что пусть он лучше даст чаю мне тоже!
Вернувшись с чаем, Макс говорит, что еще он нашел массу счетов, про которые он думал, что они давно оплачены. Со мной было то же самое. Мы единодушны, что это неприятно.
В девять утра меня призывают как тяжеловеса сесть на разбухшие чемоданы Макса.
«Если ты не сможешь их закрыть, — говорит Макс без всякой галантности, — то никто не сможет!»
В конце концов этот сверхчеловеческий труд выполнен, исключительно за счет моих фунтов и унций, и я возвращаюсь к борьбе с моей собственной трудностью — а именно, как пророческое чувство мне и предсказывало, с сумкой с Молнией. Пустая, в лавке мистера Гуча, она казалась простой, привлекательной и удобной. Как весело тогда бегала туда-сюда Молния! Теперь же, когда она полна до краев, закрыть ее представляется чудом сверхчеловеческой ловкости. Два края надо свести с математической точностью, и вот когда Молния медленно трогается в путь, возникают осложнения, вызванные уголком мешочка с губкой. Когда наконец она закрыта, я клянусь, что не открою ее, пока не приеду в Сирию!
По размышлении, однако, признаю, что это вряд ли возможно. Как насчет выше упомянутого мешочка с губкой? Или мне ехать пять дней немытой? В данный момент даже это кажется предпочтительней, чем открывать Молнию сумки с Молнией!
* * *
Да, теперь момент настал, и мы действительно уезжаем. Масса важных дел осталась несделанными: Прачечная, как всегда, нас подвела; Чистка, к разочарованию Макса, не сдержала обещания — но разве это все важно? Мы едем!
Одно-два мгновения кажется, что мы все-таки не едем! Поднять чемоданы Макса (обманчивые на вид) выше сил шофера такси. Он и Макс борются с ними и наконец с помощью случайного прохожего водружают их на такси.
Мы отправляемся на вокзал Виктория.
Милая Виктория — ворота в мир за пределами Англии, — как я люблю твою континентальную платформу. И как я вообще люблю поезда! С восторгом вдыхаешь их сернистый запах — совсем непохожий на слабый, безразличный, несколько маслянистый запах корабля, который всегда действует на меня подавляюще, предрекая дни морской болезни. А поезд — большой, фыркающий, торопливый, компанейский поезд, с большим пыхтящим паровозом, испускающим клубы пара, кажется, повторяющий «Мне пора фф-в путь, мне пора фф-в путь!» — он друг! Он разделяет ваши чувства, потому что вы тоже повторяете: «Я отправляюсь в путь, я отправляюсь, я отправляюсь, я отправляюсь…»
У дверей нашего пульмана ждут друзья, чтобы проводить нас. Начинаются обычные нелепые разговоры. Знаменитые прощальные слова слетают с моих уст — инструкции о собаках, о детях, о письмах, которые надо переслать, о книгах, которые надо прислать, о забытых вещах, «и мне кажется, ты найдешь это на рояле, но может быть, на полочке в ванной». Все то, что уже было сказано раньше и что совершенно незачем повторять снова!
Макса окружают его родственники, меня мои.
Моя сестра со слезами в голосе заявляет, что она чувствует, что мы больше не увидимся. На меня это сильного впечатления не производит, так как она чувствует это каждый раз, как я отправляюсь на Восток. А что ей делать, спрашивает она, если вдруг у Розалинды сделается аппендицит? Казалось бы, нет никаких оснований, чтобы вдруг у моей четырнадцатилетней дочери сделался аппендицит, и единственное, что мне приходит в голову ответить, это: «Только не оперируй ее сама!». Потому что моя сестра известна той решительностью, с которой она применяет ножницы — все равно, в случае ли нарыва, кройки платья или стрижки волос, — и обычно, должна сказать, с большим успехом.
Макс и я меняемся родственниками, и моя дорогая свекровь убеждает меня беречь себя, подразумевая, что я еду туда, где лично мне угрожает большая опасность.
Звучит свисток, я обмениваюсь несколькими торопливыми словами с моей секретаршей и другом. Прошу ее сделать все, что я не успела, а также должным образом отчитать Прачечную и Чистку, и дать хорошую рекомендацию кухарке, и отослать те книги, что я не смогла упаковать, и получить из Скотланд-Ярда мой зонтик, и вежливо ответить священнику, обнаружившему сорок три грамматические ошибки в моей последней книге, и просмотреть список семян для сада и вычеркнуть кабачки и пастернак. Да, конечно же, она все это сделает, а если какой-то кризис возникнет в Доме или в Литературном Мире, она пошлет мне телеграмму. Это неважно, говорю я. У нее есть доверенность. Она может сделать все, что захочет. Она выглядит несколько встревоженной и говорит, что будет очень осмотрительной. Еще свисток! Я прощаюсь с сестрой и дико заявляю ей, что я тоже чувствую, что мы больше не увидимся и что, может быть, у Розалинды действительно будет аппендицит. Глупости, говорит сестра, с какой стати вдруг аппендицит? Мы забираемся в пульман, поезд хрюкает и двигается — мы отправились в путь.
Секунд сорок пять я абсолютно несчастна, а затем, когда вокзал Виктория остается позади, радость вспыхивает снова. Мы начали чудесный, волнующий путь в Сирию.
Есть что-то величественное и высокомерное в пульмане, хотя он далеко не так уютен, как уголок в обычном вагоне первого класса. Мы всегда ездим пульманом, исключительно из-за многочисленных чемоданов Макса (столько обычный вагон не потерпел бы). После того, как однажды его чемоданы, отправленные багажом, ушли куда-то не туда, Макс больше своими драгоценными книгами не рискует.
Мы прибываем в Дувр и обнаруживаем, что море относительно спокойно. Тем не менее я удаляюсь в Salon des Dames[4], ложусь и погружаюсь в размышления с пессимизмом, который на меня всегда навевает движение волн. Но вскоре мы уже в Кале, и французский стюард приводит большого синеблузого человека, чтобы он занялся моим багажом. «Мадам найдет его в Douane[5]», — говорит он. «Какой у него номер?» — спрашиваю я. Стюард смотрит с осуждением: «Madame! Mais c`est le charpentier du bateau![6]»
Я должным образом смущена, но через несколько минут соображаю, что это не ответ. Как может то, что он charpentier du bateau, помочь найти его среди нескольких сотен других синеблузых людей, кричащих «Quatre-vingt treize»[7] и т. д.? Одно его молчание не будет достаточной идентификацией. Более того, неужели то, что он charpentier du bateau, поможет ему с безошибочной точностью выбрать одну англичанку средних лет из целой толпы англичанок средних лет?
На этом месте мои размышления прерывает появившийся Макс, он говорит, что привел носильщика для моего багажа. Я объясняю, что charpentier du bateau забрал мой багаж, и Макс спрашивает, зачем я ему это позволила. Весь багаж должен был идти вместе. Я соглашаюсь, но оправдываюсь тем, что морские путешествия всегда ослабляют мой интеллект. Макс говорит: «А, ладно, мы соберем его весь в Douane». И мы направляемся в это инферно вопящих носильщиков навстречу неизбежному общению с единственным существующим типом действительно неприятной француженки — с Женщиной-таможенником — существом, лишенным очарования и шика и хотя бы малейшего женского изящества. Она щупает и заглядывает, она недоверчиво говорит: «Pas de cigarettes[8]?» и наконец что-то неохотно буркнув, мелом рисует на нашем багаже таинственные иероглифы, и мы проходим через барьер, и на платформу, и затем к Симплонскому Восточному Экспрессу и путешествию через всю Европу.
Много-много лет назад, когда я ездила на Ривьеру или в Париж, меня всегда завораживал вид Восточного Экспресса в Кале, и я мечтала отправиться на нем в путешествие. Теперь это старый добрый друг, но восторженный трепет так все-таки меня и не покинул. Я на нем поеду! Я уже в нем! Я действительно в синем вагоне с простой надписью снаружи Calais — Istanbul. Это, без сомнения, мой самый любимый поезд. Я люблю его темп, как он начинает с Allegro con furore[9], раскачиваясь и грохоча, бросая вас из стороны в сторону, в дикой спешке стремясь покинуть Кале и Запад, затем постепенно сбавляет ход rallentando10[10] по мере продвижения на Восток, пока не переходит к совершенно определенному legato[11].
Ранним утром на следующий день я поднимаю шторку и смотрю на неясные очертания гор Швецарии, затем следует спуск в долины Италии, мимо чудесной Стрезы и ее синего озера. Затем, позднее, въезжаем в нарядный вокзал — и это все, что мы видим от Венеции, и снова в путь, вдоль моря к Триесту и в Югославию. Ход становится все медленнее и медленнее, стоянки все длиннее, показания станционных часов противоречивы. H.E.O.[12] сменяется C.E.[13]. Названия станций написаны потрясающими неправдоподобного вида буквами. Паровозы становятся толстыми и уютными на вид и изрыгают на редкость черный и противный дым. В вагоне-ресторане счета выписывают в сбивающих с толку денежных единицах и появляются бутылки незнакомой минеральной воды. Маленький француз, сидящий за столом напротив нас, несколько минут молча изучает свой счет, затем поднимает голову и встречается взглядом с Максом. В его полном эмоций голосе звучит жалоба: «Le change des Wagon Lit, c`est incroyable![14]». Через проход от нас смуглый человек с крючковатым носом требует, чтобы ему сказали, чему соответствует сумма в его счете в а) франках, б) лирах, в) динарах, г) турецких фунтах, д) долларах. Когда многострадальный служащий вагона-ресторана это выполняет, путешественник молча погружается в расчеты и, явно будучи финансовым гением, расплачивается в валюте, наиболее выгодной для его кармана. Таким способом, объясняет он нам, он сэкономил пять пенсов в английских деньгах!
Утром в поезде появляются представители Турецкой таможни. Они никуда не торопятся, и наш багаж вызывает их глубокий интерес. Зачем, спрашивают они у меня, столько туфель? Это слишком много. Но, отвечаю я, зато у меня нет сигарет, так как я не курю, а тогда почему бы не взять еще несколько пар туфель? Douanier[15] принимает мое объяснение. Оно ему кажется разумным. А что это за порошок, спрашивает он, в этой маленькой жестяночке?
Это порошок от клопов, говорю я, но вижу, что он меня не понимает. Он хмурится и смотрит с подозрением. Меня явно подозревают в контрабанде наркотиков. В его голосе звучит обвинение: это не порошок для зубов, и не для лица, а для чего же он? Исполняю яркую пантомиму! Я чешусь, очень реалистично, я ловлю виновника. Я опрыскиваю деревянные части. А, все понятно! Он запрокидывает голову и хохочет, повторяя турецкое слово. Так это для них, этот порошок! Он повторяет шутку коллеге. Они уходят дальше, очень довольные шуткой. Теперь появляется проводник Wagon Lit, чтобы дать нам наставления. Придут с нашими паспортами и спросят, сколько у нас с собой денег «effectif, vous comprenez?[16]». Мне очень нравится определение effectif[17], оно так точно описывает именно ту наличность, которая есть на руках. «У вас будет ровно столько-то effectif!» — продолжает проводник, он называет сумму. Макс возражает, что у нас больше. «Это неважно. Если сказать это, у вас возникнут сложности. Вы скажете, что у вас кредитное письмо, или туристские чеки, а вот effectif — столько-то!» Он добавляет, поясняя: «Понимаете, им все равно, что у вас есть, но ответ должен быть en regle. Вы скажете — столько-то».
Наконец появляется господин, отвечающий за финансовые вопросы. Он записывает наш ответ, прежде чем мы успеваем его произнести. Все en regle[18]. И вот мы въезжаем в Стамбул, пробираясь между странными домами из узких деревянных дощечек, причем справа иногда мелькает море и тяжелые каменные бастионы.
Возмутительный город Стамбул — пока вы в нем, его не видно! Только покинув европейский берег и пересекая Босфор на пути к азиатскому, вы действительно видите Стамбул. Он очень красив в это утро — ясное, бледно-сияющее утро, без дымки, когда мечети с минаретами четко выступают на фоне неба.
«La Sainte Sophie[19] — она очень красива», — говорит французский джентльмен.
Все соглашаются, за печальным исключением одной меня. Я, увы, никогда не восхищалась Sainte Sophie! Достойный сожаления недостаток вкуса, но это так. Мне всегда казалось, что она определенно неправильного размера. Стыдясь своих извращенных мыслей, я молчу.
Теперь в поезд, который ждет в Хайдарпаша, и когда наконец поезд трогается, завтрак — завтрак, по которому вы к этому времени просто изголодались! Затем целый день чудесного путешествия вдоль извилистого берега Мраморного моря, мимо множества островов — чуть неясных и прелестных на вид. В сотый раз я думаю, что хотела бы владеть одним из этих островов. Странная вещь — желание иметь собственный остров! Большинство людей рано или поздно проходят через это. Остров в нашем сознании символизирует свободу, уединение, беззаботность. Однако я думаю, что на самом деле это означало бы не свободу, а заточение. Все ваши хозяйственные проблемы, скорей всего, зависели бы от материка. Приходилось бы постоянно писать длинные списки продуктов для заказов в магазины, договариваться о доставке мяса и хлеба, выполнять всю домашнюю работу, поскольку вряд ли кто-то из слуг захочет жить на острове, вдали от кино и друзей, даже без автобусного сообщения с себе подобными. Вот остров в южных морях, как мне всегда казалось, это было бы совсем другое дело! Там можно было бы сидеть и лениво есть самые лучшие фрукты, не затрудняя себя проблемами тарелок, ножей, вилок, мытья посуды и жира, оседающего в раковине! Но на самом деле единственные жители островов южных морей, которых я наблюдала за трапезой, ели из сервированных на очень грязной скатерти тарелок, полных горячего тушеного мяса, плавающего в жире.
Нет, остров (и только таким он и должен быть) — это остров-мечта! На таком острове не нужно мести пол, вытирать пыль, стелить постели, стирать белье, мыть посуду, нет жирных пятен, проблем с едой, списков необходимых продуктов, требующих ухода керосиновых ламп, чистки картошки, мусорных ведер. На острове-мечте есть белый песок и синее море — и волшебный дом, построенный, должно быть, между рассветом и закатом, и яблоня, и пение, и золотые…
Тут мои размышления прерывает Макс, спрашивая, о чем я думаю. Я отвечаю просто: «О рае!»
Макс говорит: «А, подожди, пока ты увидишь Джаг-джаг!»
Я спрашиваю, очень ли он красив, а Макс говорит, что не имеет ни малейшего представления, но это исключительно интересная область мира и на самом деле никто ничего о ней толком не знает.
Поезд, извиваясь, пробирается вверх по ущелью, и мы покидаем море, оставляя его позади.
На следующее утро мы приезжаем к Киликийским воротам и любуемся одним из самых прекрасных видов, которые я знаю. Кажется, будто стоишь на краешке мира и смотришь на Землю обетованную, и понимаешь, что должен был испытывать Моисей. Ибо сюда тоже не суждено вступить. Эта мягкая, дымчато-синяя прелесть — это край, который недостижим; настоящие города и деревни, когда в них попадаешь, оказываются всего лишь обычным повседневным миром, а не этой зачарованной красотой, которая влечет тебя вниз…
Поезд свистит, мы снова забираемся в купе.
Вперед в Алеппо. А из Алеппо в Бейрут, где мы должны встретиться с нашим архитектором и где нужно подготовить все для нашей предварительной разведки района Хабура и Джаг-джага, по результатам которой будет выбрано городище, подходящее для раскопок.
Потому что это, как у Миссис Битон[20], начало всего дела. Сперва поймайте себе зайца, говорит эта достойная уважения дама.
То есть, в нашем случае, сперва найдите себе городище. Именно это мы и намереваемся сделать.
Глава 2
РАЗВЕДКА
Бейрут! Синее море, дуга залива, уходящие вдаль вдоль берега дымчато-синие горы. Это вид с террасы отеля. Из спальни, обращенной в сторону материка, мне виден сад алых пуансеттий. Комната высокая, выкрашенная белой клеевой краской, несколько напоминающая тюрьму. Современная раковина со всеми кранами и сливной трубой вносит смелый современный штрих. Над раковиной большой прямоугольный бак с открывающейся крышкой, он подсоединен к кранам. Внутри него пахнущая болотом вода, подающаяся только к холодному крану![21]
Продвижение водопровода на Восток полно неприятных неожиданностей. Как часто из холодного крана идет горячая вода, а из горячего холодная! И как хорошо я запомнила ванну в одной только что заново оборудованной «западной» ванной комнате, где устрашающая система снабжения горячей водой выдавала кипяток в огромных количествах, холодной воды не было совсем, горячий кран никак не хотел закрываться, а задвижку на двери заело!
Пока я осматриваю пуансеттии с энтузиазмом, а приспособления для умывания с отвращением, в дверь стучат. Появляется низенький, приземистый армянин. Он услужливо улыбается, открывает рот, тычет себе пальцем в глотку и произносит обнадеживающе: «Manger![22]».
Этим простым методом он дает понять даже самому бестолковому, что ленч подан в столовой.
Там я нахожу поджидающего меня Макса, а также нашего нового архитектора Мака, которого я пока почти не знаю. Через несколько дней мы должны отправиться в трехмесячную разведывательную экспедицию, чтобы обследовать местность в поисках подходящих площадок для раскопок. С нами в качестве гида, философа и друга должен поехать Хамуди, в течение многих лет неизменный формен на Уре, старый друг моего мужа, решивший эти осенние месяцы между сезонами провести с нами.
Мак встает и вежливо приветствует меня. Мы садимся и принимаемся за очень неплохую, хотя и несколько излишне жирную еду. Я делаю несколько попыток приветливо заговорить с Маком, он эти попытки очень эффективно пресекает, отвечая: «О, да?», «Правда?», «Неужели?». Я чувствую себя несколько обескураженно. Во мне растет неприятное убеждение, что этот наш молодой архитектор окажется одним из тех людей, которым удается время от времени пробудить мою застенчивость и довести меня до состояния полного идиотизма. Слава богу, давно остались позади те дни, когда я стеснялась всех. Вместе со средним возрастом я обрела уравновешенность и умение держаться. Время от времени я поздравляю себя с тем, что эта моя дурь прошла и с ней покончено. «Я преодолела ее!» — говорю я себе радостно. Но стоит только мне так подумать, как тотчас же кто-нибудь самый неожиданный снова доводит меня до нервного слабоумия.
Бесполезно говорить себе, что, возможно, молодой Мак тоже застенчив и что именно из-за своей собственной застенчивости он окружает себя защитным панцирем. Факт остается фактом — под влиянием его снисходительной холодной манеры, его вежливо приподнятых бровей, его подчеркнуто-вежливого внимания к моим словам, про которые я и сама знаю, что их и слушать-то не стоит, я на глазах увядаю и начинаю нести, как я и сама вижу, уже полную чепуху. К концу ленча Мак делает мне порицание. «Но ведь наверняка, — говорит он мягко в ответ на мое отчаянное утверждение о валторне, — это не так?»
Он, конечно, совершенно прав. Это не так.
После ленча Макс спрашивает, что я думаю о Маке. Я осторожно замечаю, что, по-моему, он не очень разговорчив. Это же, говорит Макс, великолепно. Я себе не представляю, говорит он, что такое — оказаться в пустыне с человеком, который ни на минуту не перестает болтать! «Я его и выбрал, потому что он мне показался молчаливым».
Я признаю, что в этом что-то есть. Макс продолжает, что, может быть, он застенчив, но скоро разговорится. «Возможно, он тебя боится», — великодушно добавляет он.
Я обдумываю эту утешительную мысль, но не чувствую себя убежденной.
Я, однако, пытаюсь применить к себе внушение.
Во-первых, говорю я себе, ты достаточно стара, чтобы быть Маку матерью. Кроме того, ты писательница — и писательница известная. В конце концов, один из твоих персонажей был использован как ключ в кроссворде в «Таймс» (высшая отметка славы). И более того, ты Жена Руководителя Экспедиции! Ну же! Если кто на кого и должен смотреть свысока, так это ты на молодого человека, а не он на тебя.
Позже мы собираемся идти пить чай и я захожу в комнату Мака позвать его с нами. Я намерена быть естественной и дружелюбной.
В комнате неправдоподобный порядок, а Мак сидит на сложенном пледе и пишет дневник. Он вежливо-вопросительно взглядывает на меня.
«Не хотите ли вы пойти с нами выпить чаю?»
Мак встает.
«Спасибо!»
«Глупости, — говорит Макс, — масса места», — и давит на крышку, которая яростно сопротивляется.
«Он и сейчас еще не полон на самом деле», — оптимистически заявляет Макс.
К счастью, его внимание отвлекает льняное платье с рисунком, лежащее в другом чемодане.
«Что это?»
Я отвечаю, что платье.
«Занятно, — говорит Макс. — У него сверху вниз по всему переду символы плодородия».
Одна из самых неприятных сторон брака с археологом — это то, что он как эксперт знает происхождение любого, самого безобидного на вид орнамента!
В пять тридцать Макс между прочим замечает, что, пожалуй, ему надо сходить купить кое-что из вещей — рубашки, носки и прочее. Через три четверти часа он возвращается, возмущенный, так как магазины закрылись в шесть. Когда я говорю, что это всегда так, он отвечает, что никогда раньше не замечал этого.
Теперь, заявляет он, у него не осталось никаких других дел, кроме как «навести порядок в бумагах».
В одиннадцать вечера я ухожу спать, оставляя Макса за его столом (на котором под угрозой самых страшных кар запрещено наводить порядок или вытирать пыль), — он по локти в письмах, счетах, статьях, рисунках горшков, бесчисленных черепках и разнообразных спичечных коробках, ни в одном из которых нет спичек, а только отдельные бусины глубокой древности.
В четыре утра он очень взволнованный появляется в спальне с чашкой чая в руке и объявляет, что наконец нашел ту страшно интересную статью о находках в Анатолии, которую он потерял в июле прошлого года. И добавляет, что надеется, что не разбудил меня.
Я говорю, что, конечно, разбудил и что пусть он лучше даст чаю мне тоже!
Вернувшись с чаем, Макс говорит, что еще он нашел массу счетов, про которые он думал, что они давно оплачены. Со мной было то же самое. Мы единодушны, что это неприятно.
В девять утра меня призывают как тяжеловеса сесть на разбухшие чемоданы Макса.
«Если ты не сможешь их закрыть, — говорит Макс без всякой галантности, — то никто не сможет!»
В конце концов этот сверхчеловеческий труд выполнен, исключительно за счет моих фунтов и унций, и я возвращаюсь к борьбе с моей собственной трудностью — а именно, как пророческое чувство мне и предсказывало, с сумкой с Молнией. Пустая, в лавке мистера Гуча, она казалась простой, привлекательной и удобной. Как весело тогда бегала туда-сюда Молния! Теперь же, когда она полна до краев, закрыть ее представляется чудом сверхчеловеческой ловкости. Два края надо свести с математической точностью, и вот когда Молния медленно трогается в путь, возникают осложнения, вызванные уголком мешочка с губкой. Когда наконец она закрыта, я клянусь, что не открою ее, пока не приеду в Сирию!
По размышлении, однако, признаю, что это вряд ли возможно. Как насчет выше упомянутого мешочка с губкой? Или мне ехать пять дней немытой? В данный момент даже это кажется предпочтительней, чем открывать Молнию сумки с Молнией!
* * *
Да, теперь момент настал, и мы действительно уезжаем. Масса важных дел осталась несделанными: Прачечная, как всегда, нас подвела; Чистка, к разочарованию Макса, не сдержала обещания — но разве это все важно? Мы едем!
Одно-два мгновения кажется, что мы все-таки не едем! Поднять чемоданы Макса (обманчивые на вид) выше сил шофера такси. Он и Макс борются с ними и наконец с помощью случайного прохожего водружают их на такси.
Мы отправляемся на вокзал Виктория.
Милая Виктория — ворота в мир за пределами Англии, — как я люблю твою континентальную платформу. И как я вообще люблю поезда! С восторгом вдыхаешь их сернистый запах — совсем непохожий на слабый, безразличный, несколько маслянистый запах корабля, который всегда действует на меня подавляюще, предрекая дни морской болезни. А поезд — большой, фыркающий, торопливый, компанейский поезд, с большим пыхтящим паровозом, испускающим клубы пара, кажется, повторяющий «Мне пора фф-в путь, мне пора фф-в путь!» — он друг! Он разделяет ваши чувства, потому что вы тоже повторяете: «Я отправляюсь в путь, я отправляюсь, я отправляюсь, я отправляюсь…»
У дверей нашего пульмана ждут друзья, чтобы проводить нас. Начинаются обычные нелепые разговоры. Знаменитые прощальные слова слетают с моих уст — инструкции о собаках, о детях, о письмах, которые надо переслать, о книгах, которые надо прислать, о забытых вещах, «и мне кажется, ты найдешь это на рояле, но может быть, на полочке в ванной». Все то, что уже было сказано раньше и что совершенно незачем повторять снова!
Макса окружают его родственники, меня мои.
Моя сестра со слезами в голосе заявляет, что она чувствует, что мы больше не увидимся. На меня это сильного впечатления не производит, так как она чувствует это каждый раз, как я отправляюсь на Восток. А что ей делать, спрашивает она, если вдруг у Розалинды сделается аппендицит? Казалось бы, нет никаких оснований, чтобы вдруг у моей четырнадцатилетней дочери сделался аппендицит, и единственное, что мне приходит в голову ответить, это: «Только не оперируй ее сама!». Потому что моя сестра известна той решительностью, с которой она применяет ножницы — все равно, в случае ли нарыва, кройки платья или стрижки волос, — и обычно, должна сказать, с большим успехом.
Макс и я меняемся родственниками, и моя дорогая свекровь убеждает меня беречь себя, подразумевая, что я еду туда, где лично мне угрожает большая опасность.
Звучит свисток, я обмениваюсь несколькими торопливыми словами с моей секретаршей и другом. Прошу ее сделать все, что я не успела, а также должным образом отчитать Прачечную и Чистку, и дать хорошую рекомендацию кухарке, и отослать те книги, что я не смогла упаковать, и получить из Скотланд-Ярда мой зонтик, и вежливо ответить священнику, обнаружившему сорок три грамматические ошибки в моей последней книге, и просмотреть список семян для сада и вычеркнуть кабачки и пастернак. Да, конечно же, она все это сделает, а если какой-то кризис возникнет в Доме или в Литературном Мире, она пошлет мне телеграмму. Это неважно, говорю я. У нее есть доверенность. Она может сделать все, что захочет. Она выглядит несколько встревоженной и говорит, что будет очень осмотрительной. Еще свисток! Я прощаюсь с сестрой и дико заявляю ей, что я тоже чувствую, что мы больше не увидимся и что, может быть, у Розалинды действительно будет аппендицит. Глупости, говорит сестра, с какой стати вдруг аппендицит? Мы забираемся в пульман, поезд хрюкает и двигается — мы отправились в путь.
Секунд сорок пять я абсолютно несчастна, а затем, когда вокзал Виктория остается позади, радость вспыхивает снова. Мы начали чудесный, волнующий путь в Сирию.
Есть что-то величественное и высокомерное в пульмане, хотя он далеко не так уютен, как уголок в обычном вагоне первого класса. Мы всегда ездим пульманом, исключительно из-за многочисленных чемоданов Макса (столько обычный вагон не потерпел бы). После того, как однажды его чемоданы, отправленные багажом, ушли куда-то не туда, Макс больше своими драгоценными книгами не рискует.
Мы прибываем в Дувр и обнаруживаем, что море относительно спокойно. Тем не менее я удаляюсь в Salon des Dames[4], ложусь и погружаюсь в размышления с пессимизмом, который на меня всегда навевает движение волн. Но вскоре мы уже в Кале, и французский стюард приводит большого синеблузого человека, чтобы он занялся моим багажом. «Мадам найдет его в Douane[5]», — говорит он. «Какой у него номер?» — спрашиваю я. Стюард смотрит с осуждением: «Madame! Mais c`est le charpentier du bateau![6]»
Я должным образом смущена, но через несколько минут соображаю, что это не ответ. Как может то, что он charpentier du bateau, помочь найти его среди нескольких сотен других синеблузых людей, кричащих «Quatre-vingt treize»[7] и т. д.? Одно его молчание не будет достаточной идентификацией. Более того, неужели то, что он charpentier du bateau, поможет ему с безошибочной точностью выбрать одну англичанку средних лет из целой толпы англичанок средних лет?
На этом месте мои размышления прерывает появившийся Макс, он говорит, что привел носильщика для моего багажа. Я объясняю, что charpentier du bateau забрал мой багаж, и Макс спрашивает, зачем я ему это позволила. Весь багаж должен был идти вместе. Я соглашаюсь, но оправдываюсь тем, что морские путешествия всегда ослабляют мой интеллект. Макс говорит: «А, ладно, мы соберем его весь в Douane». И мы направляемся в это инферно вопящих носильщиков навстречу неизбежному общению с единственным существующим типом действительно неприятной француженки — с Женщиной-таможенником — существом, лишенным очарования и шика и хотя бы малейшего женского изящества. Она щупает и заглядывает, она недоверчиво говорит: «Pas de cigarettes[8]?» и наконец что-то неохотно буркнув, мелом рисует на нашем багаже таинственные иероглифы, и мы проходим через барьер, и на платформу, и затем к Симплонскому Восточному Экспрессу и путешествию через всю Европу.
Много-много лет назад, когда я ездила на Ривьеру или в Париж, меня всегда завораживал вид Восточного Экспресса в Кале, и я мечтала отправиться на нем в путешествие. Теперь это старый добрый друг, но восторженный трепет так все-таки меня и не покинул. Я на нем поеду! Я уже в нем! Я действительно в синем вагоне с простой надписью снаружи Calais — Istanbul. Это, без сомнения, мой самый любимый поезд. Я люблю его темп, как он начинает с Allegro con furore[9], раскачиваясь и грохоча, бросая вас из стороны в сторону, в дикой спешке стремясь покинуть Кале и Запад, затем постепенно сбавляет ход rallentando10[10] по мере продвижения на Восток, пока не переходит к совершенно определенному legato[11].
Ранним утром на следующий день я поднимаю шторку и смотрю на неясные очертания гор Швецарии, затем следует спуск в долины Италии, мимо чудесной Стрезы и ее синего озера. Затем, позднее, въезжаем в нарядный вокзал — и это все, что мы видим от Венеции, и снова в путь, вдоль моря к Триесту и в Югославию. Ход становится все медленнее и медленнее, стоянки все длиннее, показания станционных часов противоречивы. H.E.O.[12] сменяется C.E.[13]. Названия станций написаны потрясающими неправдоподобного вида буквами. Паровозы становятся толстыми и уютными на вид и изрыгают на редкость черный и противный дым. В вагоне-ресторане счета выписывают в сбивающих с толку денежных единицах и появляются бутылки незнакомой минеральной воды. Маленький француз, сидящий за столом напротив нас, несколько минут молча изучает свой счет, затем поднимает голову и встречается взглядом с Максом. В его полном эмоций голосе звучит жалоба: «Le change des Wagon Lit, c`est incroyable![14]». Через проход от нас смуглый человек с крючковатым носом требует, чтобы ему сказали, чему соответствует сумма в его счете в а) франках, б) лирах, в) динарах, г) турецких фунтах, д) долларах. Когда многострадальный служащий вагона-ресторана это выполняет, путешественник молча погружается в расчеты и, явно будучи финансовым гением, расплачивается в валюте, наиболее выгодной для его кармана. Таким способом, объясняет он нам, он сэкономил пять пенсов в английских деньгах!
Утром в поезде появляются представители Турецкой таможни. Они никуда не торопятся, и наш багаж вызывает их глубокий интерес. Зачем, спрашивают они у меня, столько туфель? Это слишком много. Но, отвечаю я, зато у меня нет сигарет, так как я не курю, а тогда почему бы не взять еще несколько пар туфель? Douanier[15] принимает мое объяснение. Оно ему кажется разумным. А что это за порошок, спрашивает он, в этой маленькой жестяночке?
Это порошок от клопов, говорю я, но вижу, что он меня не понимает. Он хмурится и смотрит с подозрением. Меня явно подозревают в контрабанде наркотиков. В его голосе звучит обвинение: это не порошок для зубов, и не для лица, а для чего же он? Исполняю яркую пантомиму! Я чешусь, очень реалистично, я ловлю виновника. Я опрыскиваю деревянные части. А, все понятно! Он запрокидывает голову и хохочет, повторяя турецкое слово. Так это для них, этот порошок! Он повторяет шутку коллеге. Они уходят дальше, очень довольные шуткой. Теперь появляется проводник Wagon Lit, чтобы дать нам наставления. Придут с нашими паспортами и спросят, сколько у нас с собой денег «effectif, vous comprenez?[16]». Мне очень нравится определение effectif[17], оно так точно описывает именно ту наличность, которая есть на руках. «У вас будет ровно столько-то effectif!» — продолжает проводник, он называет сумму. Макс возражает, что у нас больше. «Это неважно. Если сказать это, у вас возникнут сложности. Вы скажете, что у вас кредитное письмо, или туристские чеки, а вот effectif — столько-то!» Он добавляет, поясняя: «Понимаете, им все равно, что у вас есть, но ответ должен быть en regle. Вы скажете — столько-то».
Наконец появляется господин, отвечающий за финансовые вопросы. Он записывает наш ответ, прежде чем мы успеваем его произнести. Все en regle[18]. И вот мы въезжаем в Стамбул, пробираясь между странными домами из узких деревянных дощечек, причем справа иногда мелькает море и тяжелые каменные бастионы.
Возмутительный город Стамбул — пока вы в нем, его не видно! Только покинув европейский берег и пересекая Босфор на пути к азиатскому, вы действительно видите Стамбул. Он очень красив в это утро — ясное, бледно-сияющее утро, без дымки, когда мечети с минаретами четко выступают на фоне неба.
«La Sainte Sophie[19] — она очень красива», — говорит французский джентльмен.
Все соглашаются, за печальным исключением одной меня. Я, увы, никогда не восхищалась Sainte Sophie! Достойный сожаления недостаток вкуса, но это так. Мне всегда казалось, что она определенно неправильного размера. Стыдясь своих извращенных мыслей, я молчу.
Теперь в поезд, который ждет в Хайдарпаша, и когда наконец поезд трогается, завтрак — завтрак, по которому вы к этому времени просто изголодались! Затем целый день чудесного путешествия вдоль извилистого берега Мраморного моря, мимо множества островов — чуть неясных и прелестных на вид. В сотый раз я думаю, что хотела бы владеть одним из этих островов. Странная вещь — желание иметь собственный остров! Большинство людей рано или поздно проходят через это. Остров в нашем сознании символизирует свободу, уединение, беззаботность. Однако я думаю, что на самом деле это означало бы не свободу, а заточение. Все ваши хозяйственные проблемы, скорей всего, зависели бы от материка. Приходилось бы постоянно писать длинные списки продуктов для заказов в магазины, договариваться о доставке мяса и хлеба, выполнять всю домашнюю работу, поскольку вряд ли кто-то из слуг захочет жить на острове, вдали от кино и друзей, даже без автобусного сообщения с себе подобными. Вот остров в южных морях, как мне всегда казалось, это было бы совсем другое дело! Там можно было бы сидеть и лениво есть самые лучшие фрукты, не затрудняя себя проблемами тарелок, ножей, вилок, мытья посуды и жира, оседающего в раковине! Но на самом деле единственные жители островов южных морей, которых я наблюдала за трапезой, ели из сервированных на очень грязной скатерти тарелок, полных горячего тушеного мяса, плавающего в жире.
Нет, остров (и только таким он и должен быть) — это остров-мечта! На таком острове не нужно мести пол, вытирать пыль, стелить постели, стирать белье, мыть посуду, нет жирных пятен, проблем с едой, списков необходимых продуктов, требующих ухода керосиновых ламп, чистки картошки, мусорных ведер. На острове-мечте есть белый песок и синее море — и волшебный дом, построенный, должно быть, между рассветом и закатом, и яблоня, и пение, и золотые…
Тут мои размышления прерывает Макс, спрашивая, о чем я думаю. Я отвечаю просто: «О рае!»
Макс говорит: «А, подожди, пока ты увидишь Джаг-джаг!»
Я спрашиваю, очень ли он красив, а Макс говорит, что не имеет ни малейшего представления, но это исключительно интересная область мира и на самом деле никто ничего о ней толком не знает.
Поезд, извиваясь, пробирается вверх по ущелью, и мы покидаем море, оставляя его позади.
На следующее утро мы приезжаем к Киликийским воротам и любуемся одним из самых прекрасных видов, которые я знаю. Кажется, будто стоишь на краешке мира и смотришь на Землю обетованную, и понимаешь, что должен был испытывать Моисей. Ибо сюда тоже не суждено вступить. Эта мягкая, дымчато-синяя прелесть — это край, который недостижим; настоящие города и деревни, когда в них попадаешь, оказываются всего лишь обычным повседневным миром, а не этой зачарованной красотой, которая влечет тебя вниз…
Поезд свистит, мы снова забираемся в купе.
Вперед в Алеппо. А из Алеппо в Бейрут, где мы должны встретиться с нашим архитектором и где нужно подготовить все для нашей предварительной разведки района Хабура и Джаг-джага, по результатам которой будет выбрано городище, подходящее для раскопок.
Потому что это, как у Миссис Битон[20], начало всего дела. Сперва поймайте себе зайца, говорит эта достойная уважения дама.
То есть, в нашем случае, сперва найдите себе городище. Именно это мы и намереваемся сделать.
Глава 2
РАЗВЕДКА
Бейрут! Синее море, дуга залива, уходящие вдаль вдоль берега дымчато-синие горы. Это вид с террасы отеля. Из спальни, обращенной в сторону материка, мне виден сад алых пуансеттий. Комната высокая, выкрашенная белой клеевой краской, несколько напоминающая тюрьму. Современная раковина со всеми кранами и сливной трубой вносит смелый современный штрих. Над раковиной большой прямоугольный бак с открывающейся крышкой, он подсоединен к кранам. Внутри него пахнущая болотом вода, подающаяся только к холодному крану![21]
Продвижение водопровода на Восток полно неприятных неожиданностей. Как часто из холодного крана идет горячая вода, а из горячего холодная! И как хорошо я запомнила ванну в одной только что заново оборудованной «западной» ванной комнате, где устрашающая система снабжения горячей водой выдавала кипяток в огромных количествах, холодной воды не было совсем, горячий кран никак не хотел закрываться, а задвижку на двери заело!
Пока я осматриваю пуансеттии с энтузиазмом, а приспособления для умывания с отвращением, в дверь стучат. Появляется низенький, приземистый армянин. Он услужливо улыбается, открывает рот, тычет себе пальцем в глотку и произносит обнадеживающе: «Manger![22]».
Этим простым методом он дает понять даже самому бестолковому, что ленч подан в столовой.
Там я нахожу поджидающего меня Макса, а также нашего нового архитектора Мака, которого я пока почти не знаю. Через несколько дней мы должны отправиться в трехмесячную разведывательную экспедицию, чтобы обследовать местность в поисках подходящих площадок для раскопок. С нами в качестве гида, философа и друга должен поехать Хамуди, в течение многих лет неизменный формен на Уре, старый друг моего мужа, решивший эти осенние месяцы между сезонами провести с нами.
Мак встает и вежливо приветствует меня. Мы садимся и принимаемся за очень неплохую, хотя и несколько излишне жирную еду. Я делаю несколько попыток приветливо заговорить с Маком, он эти попытки очень эффективно пресекает, отвечая: «О, да?», «Правда?», «Неужели?». Я чувствую себя несколько обескураженно. Во мне растет неприятное убеждение, что этот наш молодой архитектор окажется одним из тех людей, которым удается время от времени пробудить мою застенчивость и довести меня до состояния полного идиотизма. Слава богу, давно остались позади те дни, когда я стеснялась всех. Вместе со средним возрастом я обрела уравновешенность и умение держаться. Время от времени я поздравляю себя с тем, что эта моя дурь прошла и с ней покончено. «Я преодолела ее!» — говорю я себе радостно. Но стоит только мне так подумать, как тотчас же кто-нибудь самый неожиданный снова доводит меня до нервного слабоумия.
Бесполезно говорить себе, что, возможно, молодой Мак тоже застенчив и что именно из-за своей собственной застенчивости он окружает себя защитным панцирем. Факт остается фактом — под влиянием его снисходительной холодной манеры, его вежливо приподнятых бровей, его подчеркнуто-вежливого внимания к моим словам, про которые я и сама знаю, что их и слушать-то не стоит, я на глазах увядаю и начинаю нести, как я и сама вижу, уже полную чепуху. К концу ленча Мак делает мне порицание. «Но ведь наверняка, — говорит он мягко в ответ на мое отчаянное утверждение о валторне, — это не так?»
Он, конечно, совершенно прав. Это не так.
После ленча Макс спрашивает, что я думаю о Маке. Я осторожно замечаю, что, по-моему, он не очень разговорчив. Это же, говорит Макс, великолепно. Я себе не представляю, говорит он, что такое — оказаться в пустыне с человеком, который ни на минуту не перестает болтать! «Я его и выбрал, потому что он мне показался молчаливым».
Я признаю, что в этом что-то есть. Макс продолжает, что, может быть, он застенчив, но скоро разговорится. «Возможно, он тебя боится», — великодушно добавляет он.
Я обдумываю эту утешительную мысль, но не чувствую себя убежденной.
Я, однако, пытаюсь применить к себе внушение.
Во-первых, говорю я себе, ты достаточно стара, чтобы быть Маку матерью. Кроме того, ты писательница — и писательница известная. В конце концов, один из твоих персонажей был использован как ключ в кроссворде в «Таймс» (высшая отметка славы). И более того, ты Жена Руководителя Экспедиции! Ну же! Если кто на кого и должен смотреть свысока, так это ты на молодого человека, а не он на тебя.
Позже мы собираемся идти пить чай и я захожу в комнату Мака позвать его с нами. Я намерена быть естественной и дружелюбной.
В комнате неправдоподобный порядок, а Мак сидит на сложенном пледе и пишет дневник. Он вежливо-вопросительно взглядывает на меня.
«Не хотите ли вы пойти с нами выпить чаю?»
Мак встает.
«Спасибо!»