– Жаль, что вас не было, – говорит он у меня над ухом, когда я притормаживаю в коридоре, чтобы положить книги в рюкзак. Черт побери, это же было позавчера. – Разговор вышел интересный.
– У меня получился библиотечный день, – отвечаю я бесстрастно, – извините.
(Сделай нормальное лицо, немедленно сделай нормальное лицо. Ладно, о чем это я, ты все равно будешь похожа на киборга-убийцу.)
– Насколько я помню, у вас уже есть один… библиотечный день? (А у вас, черт вас возьми, есть девушка, отойдите от меня и перестаньте интересоваться моей успеваемостью, иначе я за себя не отвечаю.)
Я чувствую, что вот-вот заплачу, и это совершенно не укладывается у меня в голове. Я жду момента, когда мне наконец-то станет жалко своих усилий, вколоченных в прошлый семестр, и я разозлюсь на себя, а не на него, но злоба не появляется.
Видимо, мой взгляд настолько красноречиво сообщает: «отойдите от меня, у меня больше нет сил» – что он смотрит на меня еще секунд пять в ожидании ответа, потом осторожно трогает меня за плечо, говорит: «Ну вы ходите на пары все-таки» – и исчезает.
Учебный процесс на сегодня можно считать сорванным.
Пока я молчала, наступил апрель. Я отвечала на семинарах сухие глупости, позволявшие мне, тем не менее, получать хорошие оценки. Моя искра куда-то делась, и мне действительно хотелось только молчать. Единственное, что я чувствую, – это что мои истории уже миллион раз пережеваны, поэтому мне не стоить просить помощи ни у кого, даже у Марселлы.
Мне даже с ней, кстати, теперь не совсем комфортно, потому что я не знаю, что мне говорить. Я какое-то время назад решила для себя, что она и так уже видит меня как законченную невротичку и что все мои проблемы ей прекрасно известны, а потому повторять лишний раз не следует.
Кроме того, повторять больно. Это заставляет думать о том, о чем думать совсем не хочется. Неважно, что я делаю – листаю учебники, засыпаю в очереди в столовой, таскаю гантели туда-сюда, – я больше нигде не чувствую себя счастливой. Я бы предпочла не знать, что такое ощущение счастья, потому что теперь я без него как без ноги. Его больше не будет, но перестать о нем думать невозможно, потому что для него есть свободное место, которое должно быть чем-то занято.
И да, мало приятного в том, что дело только во мне. Я могу быть где угодно и с кем угодно, но рано или поздно найдется что-нибудь, что будет высасывать мою жизнь, и, видимо, я вечно буду бегать от человека к человеку, из города в город только чтобы понять, что это совершенно ничего не дает. Просто потому, что я не могу выбежать из себя.
Поэтому, серьезно, круто бы было иметь хотя бы спокойствие, способность принимать то, что я не умею жить как все. Но где там.
Я снова почти плачу, глядя в потолок ночью, хотя у меня внутри все довольно глухо, и думаю, что единственный выход – смириться, больше никогда никого к себе не подпускать и надеяться, что перестанут подходить. Надеяться на что-то еще глупо и больно. Я знаю, что мой идиотский бунтарский характер начнет прорываться, как только я приму это решение наверняка, но с ним тоже придется серьезно поговорить. Я не собираюсь больше делать себе больно. Честно говоря, я вообще не собираюсь больше ничего чувствовать.
– Я тебя не узнаю, – с тихой скорбью говорит Марселла.
– Что ты там не узнаешь? – мрачно говорю я. – Руки на месте. Ноги на месте. Голова дурная, но это не новость. Что еще не так?
– Неужели все до такой степени плохо?
– Нет, – говорю я, – все хорошо. Я же не иду бросаться под поезд. Вон у твоей мадам Бовари дела гораздо хуже, чем у меня.
– Это потому, что она д-дура. А тебя я не узнаю. Что у тебя за любовь такая?
– Д-д-дурацкая.
– Можешь д-д-дразниться сколько хочешь.
Повисает пауза, и я печально смотрю, как за окном посреди голубого неба плывет одно-единственное идиотское облако. Да, видите, я слишком много времени провожу на creative writing. Скоро с помощью метафор и аллюзий буду просить еду в столовой.
– Неужели совсем нет никакой надежды? – со все той же тихой корбью вопрошает Марселла.
– Да на чтоооо надежды, откуда она, ну правда? Никакой. Это глупо.
– Да, а сидеть вот так и превращаться в развалину очень умно. Сколько времени ты уже не ходишь на занятия?
– Ну, две недели. А что тут такого? И потом, неправда, что я не хожу, я хожу на creative writing.
Кажется, я сказала это зря.
– На creative writing, – говорит Марселла, и я вижу, как на ее лице сменяются стадии осознания. – Оооооооо. Ооо.
Следующие полчаса мы проводим в глубоком молчании, потому что выражение лица Марселлы наконец застыло напротив отметки «ну и как мне с этим дальше жить», и наблюдать за ней довольно весело.
– Нет, ну а что, – говорит она, когда я отвлекаюсь от созерцания и лезу проверять почту, – он красивый. И умный, наверное. И на Райдера не похож. А ты действительно его любишь?
– Действительно. И потом, я не могу перестать сравнивать его и Райдера.
– И что, похоже?
– Похоже, – говорю я, – только они из разного теста.
Я решаю все-таки написать конспект самой первой необходимости и уже целых пять минут верчу в пальцах ручку, когда Марселлу снова прорывает:
– А вы хотя бы общаетесь? Ну… то есть, ты хоть знаешь, какой он?
Сердечный приступ №1.
Сесть в троллейбус на другом конце города, никого не трогать, слушать музыку, увидеть объект, смотреть на него в упор минуту в полном ужасе, забыть поздороваться, выйти на две остановки раньше.
Сердечный приступ №2.
Обнаружить объект за собой в очереди в столовой. Забыть, что хотела заказать. Изображать умственно отсталую, готовясь в случае чего сказать, что это на спор.
Сердечный приступ №3.
Мирно спать у себя в комнате, услышать звонок, поднять трубку, получить от объекта телефонограмму, ни черта не понять, переспросить три раза. Не спать ближайшие два дня. На третий день отважиться прийти на пару и выяснить, что телефонограмма предполагала передачу группе изменений в расписании. Быть сурово осужденной коллегами. Быть снисходительно воспринятой объектом вследствие своей умственной отсталости.
Откуда-то всплыл идиотский термин «интеллектуальное одиночество». Если совсем просто – это когда тебе не с кем поговорить, потому что никто не достоин. И никто не понимает. Нет, скорее всего, все и все прекрасно понимают, просто ты этого не понимаешь.
Видите, как creative writing улучшает ясность изложения?
Мне даже стыдно перед Марселлой – она мой единственный друг, но я не могу с ней поговорить о том, о чем хочу. Мне все время приходится себя останавливать и говорить себе – эй, в самом деле, хватит навязываться, никому не нужно то, что ты любишь. Я хочу делиться и не могу.
Сводки с полей creative writing
Оно вообще-то началось у нас только со второго семестра, и на самом деле я могу на него не ходить, потому что это программа следующего курса. Когда меня спросили, я мрачно ответила, что в следующем году планирую провести этот семестр в Зимбабве по программе студенческого обмена, поэтому мне не хочется ничего пропускать. Я сижу с чужим курсом, который нравится мне не больше и не меньше моего собственного. Я их не знаю, если честно – ни тех, ни других. Тут тяжело разобраться – я им действительно не нравлюсь или проецирую на них свой собственный дискомфорт, в то время как им очень предсказуемо нет до меня дела.
Я усердно скрываюсь от своего унылого спутника в надежде, что он не проявит себя с хорошей стороны на наших парах и ему не предложат ходить еще и сюда.
Мой принц дал нам задание написать эссе о том, чего нам больше всего не хватает, мотивируя это тем, что люди интереснее всего отвечают на идиотские вопросы. Общественность кинулась писать о свободе, равенстве, личном пространстве и т. д. и т. п. Я написала, что мне не хватает автоматической руки, как у Железного Человека – мне не нужно, чтобы она стреляла, но очень пригодилось бы самогенерирующееся в ладони зеркальце. Далее я пустилась в пространные рассуждения о том, как именно это должно выглядеть с конструктивной точки зрения, потому что боялась, что меня неправильно поймут. В постскриптуме на восьмой странице я вспомнила свою старинную идею о волосах, которые раз и навсегда могли бы поменять цвет без покраски – мне показалось, что автоматическая рука сама по себе может произвести недостаточное впечатление на читающего.
Я всегда сдаю письменные работы первая, сколько бы я ни написала, и когда я с очень тяжелой головой вышла из корпуса в парк, мне вдруг стало понятно. Когда я пишу и говорю, я думаю только о себе и ориентируюсь только на себя. Поэтому, собственно, я никому не нужна. Мне легче иногда честно и точно высказать свое собственное, чем искать понимание и создавать при этом что-то чужое. Слушайте, да как оно вообще получится, это понимание, если мы такие разные, если при сложении выходят не плюсы и минусы, а поезд и кусок мыла?
– Тебя никто не любит, – ядовито говорит критик. – И сравнения твои тоже.
– Я знаю, – говорю я.
– Эй, – говорит Райдер, – ну раз уж ты здесь, есть одна штука, которую, видимо, ты должна знать. Может, ты ее уже знаешь.
– Мм?
– Твоя мама завела блог.
– Ну офигеть теперь, – говорю я. Я это уже сегодня говорила или где-то слышала? – И что я должна делать? Там гадости про меня? Или про чудеса их воспитания?
– Лис, эммм, он на сайте будущих матерей.
– Это уже интереснее, – говорю я. – И давно? Хотя какая, собственно, разница, если я могла об этом не узнать еще лет семьдесят.
– Пять-шесть месяцев. Ну то есть я не о самом блоге сейчас, да. Я не знаю, что ему ответить.
– Лис, – говорит Райдер, – я вообще не собирался тебе говорить, но и чтобы ты совсем не знала, если знаю и я, и Марселла…
– Еще интереснее. С каких пор вы оформили надо мной официальную опеку? Когда вы мне сообщите, зачем вы меня удочерили?
– Лис…
– Я не хочу быть ничьим ребенком, – говорю я. – Ни их, ни вашим. Так что можете отметить это вечеринкой два на два.
Лето началось так хорошо, так прохладно, так расслабленно, что мне очень лень писать. Все, что меня волновало, постепенно сошло на нет, и у меня не было особого желания думать, что это на меня не похоже. Я хотела в летний лагерь под руководством моего любимого филологического мужчины, Марселла ехала домой. У нас оставалось еще три недели на то, чтобы официально открыть сезон мороженого и комаров.
Это было впервые, когда в конце учебного года действительно что-то заканчивалось, кроме самой учебы. Моего молчаливого друга отчислили за выходку со стрельбой. Поскольку я теперь отравлена литературоведческим анализом, я не могу не думать, что его роль в той истории, которую я пишу, оказалась маленькой и крайне дурацкой. Мать Марселлы разводилась со своим юным мужем и тоже, как и сама Марселла, возвращалась домой. Я хотела бы посмотреть на воссоединение семьи, но инстинкт самосохранения у меня сильнее.
Ну и да, у меня теперь есть младший брат. Я узнала об этом фактически случайно – я могла вычислить сроки, естественно, но ребенок родился недоношенным, и я всего лишь услышала на заднем плане детский плач, когда мне звонила мама. Я поздравила ее. Она стала сокрушаться, что в моей комнате не успели закончить ремонт, и детская была не готова к рождению малыша.
Наверное, если бы я была мужчиной, я бы с трагическим видом закрылась у себя в комнате в общежитии (да, хоть где-то у меня осталось несколько квадратных метров) и несколько дней пила бы не просыхая. Но я не хотела ни о чем подобном думать. Наша семья окончательно раскололась. Вероятно, было неплохо, что у них теперь появилась замена мне. Я ушла в свободное плавание, и мне было необязательно возвращаться – даже если я и хотела.
Я хотела. Какое-то время. Когда здесь все стало налаживаться, я иногда думала, что можно было бы потихоньку перестать ругаться с родителями и устроить какое-то подобие мира. Проблема была в том, что я приняла за мир элементарное отсутствие интереса к себе. И сколько бы я ни раскладывала это по полочкам, мне все равно было обидно – когда-то больше, когда-то меньше.
Я завела блокнот и выписывала цитаты из книжек.
– У меня получился библиотечный день, – отвечаю я бесстрастно, – извините.
(Сделай нормальное лицо, немедленно сделай нормальное лицо. Ладно, о чем это я, ты все равно будешь похожа на киборга-убийцу.)
– Насколько я помню, у вас уже есть один… библиотечный день? (А у вас, черт вас возьми, есть девушка, отойдите от меня и перестаньте интересоваться моей успеваемостью, иначе я за себя не отвечаю.)
Я чувствую, что вот-вот заплачу, и это совершенно не укладывается у меня в голове. Я жду момента, когда мне наконец-то станет жалко своих усилий, вколоченных в прошлый семестр, и я разозлюсь на себя, а не на него, но злоба не появляется.
Видимо, мой взгляд настолько красноречиво сообщает: «отойдите от меня, у меня больше нет сил» – что он смотрит на меня еще секунд пять в ожидании ответа, потом осторожно трогает меня за плечо, говорит: «Ну вы ходите на пары все-таки» – и исчезает.
Учебный процесс на сегодня можно считать сорванным.
Пока я молчала, наступил апрель. Я отвечала на семинарах сухие глупости, позволявшие мне, тем не менее, получать хорошие оценки. Моя искра куда-то делась, и мне действительно хотелось только молчать. Единственное, что я чувствую, – это что мои истории уже миллион раз пережеваны, поэтому мне не стоить просить помощи ни у кого, даже у Марселлы.
Мне даже с ней, кстати, теперь не совсем комфортно, потому что я не знаю, что мне говорить. Я какое-то время назад решила для себя, что она и так уже видит меня как законченную невротичку и что все мои проблемы ей прекрасно известны, а потому повторять лишний раз не следует.
Кроме того, повторять больно. Это заставляет думать о том, о чем думать совсем не хочется. Неважно, что я делаю – листаю учебники, засыпаю в очереди в столовой, таскаю гантели туда-сюда, – я больше нигде не чувствую себя счастливой. Я бы предпочла не знать, что такое ощущение счастья, потому что теперь я без него как без ноги. Его больше не будет, но перестать о нем думать невозможно, потому что для него есть свободное место, которое должно быть чем-то занято.
И да, мало приятного в том, что дело только во мне. Я могу быть где угодно и с кем угодно, но рано или поздно найдется что-нибудь, что будет высасывать мою жизнь, и, видимо, я вечно буду бегать от человека к человеку, из города в город только чтобы понять, что это совершенно ничего не дает. Просто потому, что я не могу выбежать из себя.
Поэтому, серьезно, круто бы было иметь хотя бы спокойствие, способность принимать то, что я не умею жить как все. Но где там.
Я снова почти плачу, глядя в потолок ночью, хотя у меня внутри все довольно глухо, и думаю, что единственный выход – смириться, больше никогда никого к себе не подпускать и надеяться, что перестанут подходить. Надеяться на что-то еще глупо и больно. Я знаю, что мой идиотский бунтарский характер начнет прорываться, как только я приму это решение наверняка, но с ним тоже придется серьезно поговорить. Я не собираюсь больше делать себе больно. Честно говоря, я вообще не собираюсь больше ничего чувствовать.
– Я тебя не узнаю, – с тихой скорбью говорит Марселла.
– Что ты там не узнаешь? – мрачно говорю я. – Руки на месте. Ноги на месте. Голова дурная, но это не новость. Что еще не так?
– Неужели все до такой степени плохо?
– Нет, – говорю я, – все хорошо. Я же не иду бросаться под поезд. Вон у твоей мадам Бовари дела гораздо хуже, чем у меня.
– Это потому, что она д-дура. А тебя я не узнаю. Что у тебя за любовь такая?
– Д-д-дурацкая.
– Можешь д-д-дразниться сколько хочешь.
Повисает пауза, и я печально смотрю, как за окном посреди голубого неба плывет одно-единственное идиотское облако. Да, видите, я слишком много времени провожу на creative writing. Скоро с помощью метафор и аллюзий буду просить еду в столовой.
– Неужели совсем нет никакой надежды? – со все той же тихой корбью вопрошает Марселла.
– Да на чтоооо надежды, откуда она, ну правда? Никакой. Это глупо.
– Да, а сидеть вот так и превращаться в развалину очень умно. Сколько времени ты уже не ходишь на занятия?
– Ну, две недели. А что тут такого? И потом, неправда, что я не хожу, я хожу на creative writing.
Кажется, я сказала это зря.
– На creative writing, – говорит Марселла, и я вижу, как на ее лице сменяются стадии осознания. – Оооооооо. Ооо.
Следующие полчаса мы проводим в глубоком молчании, потому что выражение лица Марселлы наконец застыло напротив отметки «ну и как мне с этим дальше жить», и наблюдать за ней довольно весело.
– Нет, ну а что, – говорит она, когда я отвлекаюсь от созерцания и лезу проверять почту, – он красивый. И умный, наверное. И на Райдера не похож. А ты действительно его любишь?
– Действительно. И потом, я не могу перестать сравнивать его и Райдера.
– И что, похоже?
– Похоже, – говорю я, – только они из разного теста.
Я решаю все-таки написать конспект самой первой необходимости и уже целых пять минут верчу в пальцах ручку, когда Марселлу снова прорывает:
– А вы хотя бы общаетесь? Ну… то есть, ты хоть знаешь, какой он?
Сердечный приступ №1.
Сесть в троллейбус на другом конце города, никого не трогать, слушать музыку, увидеть объект, смотреть на него в упор минуту в полном ужасе, забыть поздороваться, выйти на две остановки раньше.
Сердечный приступ №2.
Обнаружить объект за собой в очереди в столовой. Забыть, что хотела заказать. Изображать умственно отсталую, готовясь в случае чего сказать, что это на спор.
Сердечный приступ №3.
Мирно спать у себя в комнате, услышать звонок, поднять трубку, получить от объекта телефонограмму, ни черта не понять, переспросить три раза. Не спать ближайшие два дня. На третий день отважиться прийти на пару и выяснить, что телефонограмма предполагала передачу группе изменений в расписании. Быть сурово осужденной коллегами. Быть снисходительно воспринятой объектом вследствие своей умственной отсталости.
Откуда-то всплыл идиотский термин «интеллектуальное одиночество». Если совсем просто – это когда тебе не с кем поговорить, потому что никто не достоин. И никто не понимает. Нет, скорее всего, все и все прекрасно понимают, просто ты этого не понимаешь.
Видите, как creative writing улучшает ясность изложения?
Мне даже стыдно перед Марселлой – она мой единственный друг, но я не могу с ней поговорить о том, о чем хочу. Мне все время приходится себя останавливать и говорить себе – эй, в самом деле, хватит навязываться, никому не нужно то, что ты любишь. Я хочу делиться и не могу.
Сводки с полей creative writing
Оно вообще-то началось у нас только со второго семестра, и на самом деле я могу на него не ходить, потому что это программа следующего курса. Когда меня спросили, я мрачно ответила, что в следующем году планирую провести этот семестр в Зимбабве по программе студенческого обмена, поэтому мне не хочется ничего пропускать. Я сижу с чужим курсом, который нравится мне не больше и не меньше моего собственного. Я их не знаю, если честно – ни тех, ни других. Тут тяжело разобраться – я им действительно не нравлюсь или проецирую на них свой собственный дискомфорт, в то время как им очень предсказуемо нет до меня дела.
Я усердно скрываюсь от своего унылого спутника в надежде, что он не проявит себя с хорошей стороны на наших парах и ему не предложат ходить еще и сюда.
Мой принц дал нам задание написать эссе о том, чего нам больше всего не хватает, мотивируя это тем, что люди интереснее всего отвечают на идиотские вопросы. Общественность кинулась писать о свободе, равенстве, личном пространстве и т. д. и т. п. Я написала, что мне не хватает автоматической руки, как у Железного Человека – мне не нужно, чтобы она стреляла, но очень пригодилось бы самогенерирующееся в ладони зеркальце. Далее я пустилась в пространные рассуждения о том, как именно это должно выглядеть с конструктивной точки зрения, потому что боялась, что меня неправильно поймут. В постскриптуме на восьмой странице я вспомнила свою старинную идею о волосах, которые раз и навсегда могли бы поменять цвет без покраски – мне показалось, что автоматическая рука сама по себе может произвести недостаточное впечатление на читающего.
Я всегда сдаю письменные работы первая, сколько бы я ни написала, и когда я с очень тяжелой головой вышла из корпуса в парк, мне вдруг стало понятно. Когда я пишу и говорю, я думаю только о себе и ориентируюсь только на себя. Поэтому, собственно, я никому не нужна. Мне легче иногда честно и точно высказать свое собственное, чем искать понимание и создавать при этом что-то чужое. Слушайте, да как оно вообще получится, это понимание, если мы такие разные, если при сложении выходят не плюсы и минусы, а поезд и кусок мыла?
– Тебя никто не любит, – ядовито говорит критик. – И сравнения твои тоже.
– Я знаю, – говорю я.
– Эй, – говорит Райдер, – ну раз уж ты здесь, есть одна штука, которую, видимо, ты должна знать. Может, ты ее уже знаешь.
– Мм?
– Твоя мама завела блог.
– Ну офигеть теперь, – говорю я. Я это уже сегодня говорила или где-то слышала? – И что я должна делать? Там гадости про меня? Или про чудеса их воспитания?
– Лис, эммм, он на сайте будущих матерей.
– Это уже интереснее, – говорю я. – И давно? Хотя какая, собственно, разница, если я могла об этом не узнать еще лет семьдесят.
– Пять-шесть месяцев. Ну то есть я не о самом блоге сейчас, да. Я не знаю, что ему ответить.
– Лис, – говорит Райдер, – я вообще не собирался тебе говорить, но и чтобы ты совсем не знала, если знаю и я, и Марселла…
– Еще интереснее. С каких пор вы оформили надо мной официальную опеку? Когда вы мне сообщите, зачем вы меня удочерили?
– Лис…
– Я не хочу быть ничьим ребенком, – говорю я. – Ни их, ни вашим. Так что можете отметить это вечеринкой два на два.
Лето началось так хорошо, так прохладно, так расслабленно, что мне очень лень писать. Все, что меня волновало, постепенно сошло на нет, и у меня не было особого желания думать, что это на меня не похоже. Я хотела в летний лагерь под руководством моего любимого филологического мужчины, Марселла ехала домой. У нас оставалось еще три недели на то, чтобы официально открыть сезон мороженого и комаров.
Это было впервые, когда в конце учебного года действительно что-то заканчивалось, кроме самой учебы. Моего молчаливого друга отчислили за выходку со стрельбой. Поскольку я теперь отравлена литературоведческим анализом, я не могу не думать, что его роль в той истории, которую я пишу, оказалась маленькой и крайне дурацкой. Мать Марселлы разводилась со своим юным мужем и тоже, как и сама Марселла, возвращалась домой. Я хотела бы посмотреть на воссоединение семьи, но инстинкт самосохранения у меня сильнее.
Ну и да, у меня теперь есть младший брат. Я узнала об этом фактически случайно – я могла вычислить сроки, естественно, но ребенок родился недоношенным, и я всего лишь услышала на заднем плане детский плач, когда мне звонила мама. Я поздравила ее. Она стала сокрушаться, что в моей комнате не успели закончить ремонт, и детская была не готова к рождению малыша.
Наверное, если бы я была мужчиной, я бы с трагическим видом закрылась у себя в комнате в общежитии (да, хоть где-то у меня осталось несколько квадратных метров) и несколько дней пила бы не просыхая. Но я не хотела ни о чем подобном думать. Наша семья окончательно раскололась. Вероятно, было неплохо, что у них теперь появилась замена мне. Я ушла в свободное плавание, и мне было необязательно возвращаться – даже если я и хотела.
Я хотела. Какое-то время. Когда здесь все стало налаживаться, я иногда думала, что можно было бы потихоньку перестать ругаться с родителями и устроить какое-то подобие мира. Проблема была в том, что я приняла за мир элементарное отсутствие интереса к себе. И сколько бы я ни раскладывала это по полочкам, мне все равно было обидно – когда-то больше, когда-то меньше.
Я завела блокнот и выписывала цитаты из книжек.