Наступила глубокая тишина.
— Моя позиция по вопросу проста, — сказал Вальдеспино. — Я сожалею, что Эдмонд Кирш сделал такое открытие. Боюсь, что мы не готовы совладать с его находками. И я бы с уверенностью предпочел, чтобы эта информация не вышла на свет Божий. — Он выдержал паузу. — В то же время, я верю, что мировые события происходят по провидению Божию. Может быть, в результате молитвы Бог обратится к мистеру Киршу и убедит его изменить решение о предании гласности этого открытия.
Аль-Фадл усмехнулся.
— Не думаю, что мистер Кирш — человек, способный услышать глас Божий.
— Пожалуй, — ответил Вальдеспино. — Но чудеса случаются каждый день.
Аль-Фадл горячо парировал:
— При всем уважении, если вы не молитесь о том, чтобы Бог покарал Кирша прежде, чем тот объявит…
— Господа! — вмешался Ковеш в попытке смягчить растущую напряженность. — Наше решение не требует спешки. Прямо сегодня нам не нужен консенсус. Мистер Кирш сказал, что до его заявления еще месяц. Могу я предложить, чтобы мы обдумали порознь этот вопрос и снова поговорили через несколько дней? Возможно, должное направление проявится само, через размышления.
— Мудрый совет, — ответил Вальдеспино.
— Нам не стоит это откладывать, — предупредил аль-Фадл. — Давайте снова поговорим по телефону ровно через два дня.
— Договорились, — сказал Вальдеспино. — Можем тогда же вынести наше окончательное решение.
Это было два дня назад, а теперь наступило время их следующего намеченного разговора.
Уединившийся в кабинете своего каттеджа раввин Ковеш все больше беспокоился. Намеченный на сегодня телефонный звонок задерживался уже почти на десять минут.
Наконец, зазвонил телефон, и Ковеш схватил трубку.
— Здравствуйте, раввин, — сказал епископ с видимым беспокойством. — Извините, что задержался. — Тут он сделал паузу. — Боюсь, что Аллама аль-Фадл не присоединится к нашему телефонному разговору.
— Вот как? — с удивлением воскликнул Ковеш. — Все ли в порядке?
— Не знаю. Я весь день пытаюсь с ним связаться, но Аллама будто… исчез. Никто из его коллег не знает, где он.
Ковеш похолодел.
— Это настораживает.
— Согласен. Надеюсь, с ним все в порядке. К сожалению, у меня есть еще одна новость. Епископ сделал паузу, тон его голоса сделался еще более мрачным. — Я только что узнал, что Эдмонд Кирш проводит мероприятие с целью поделиться своим открытием с миром… уже сегодня вечером.
— Сегодня?! — недоуменно вопросил Ковеш. — Он же говорил, через месяц!
— Да, — сказал Вальдеспино. — Он солгал.
ГЛАВА 6
В НАУШНИКАХ ЛЭНГДОНА эхом отдавался приятный голос Уинстона.
— Прямо перед глазами, профессор, вы увидите крупнейшее полотно нашей коллекции, хотя многие гости не сразу его заметят.
Лэнгдон пристально взглянул через атриум музея, но не увидел ничего кроме стеклянной стены которая открывала вид сверху на лагуну.
— Простите, видимо, я отношусь к здешнему большинству. Я не вижу картины.
— Ну так она выставлена весьма нетрадиционным способом, — смеясь, ответил Уинстон. — Холст расположен не на стене, а на полу.
Можно было и догадаться, подумал Лэнгдон, опуская взгляд и приблизившись настолько, чтобы увидеть прямоугольных очертаний холст, небрежно распростертый по каменному полу у его ног.
Огромное полотно содержало всего один цвет — монохромное темно¬голубое поле — и зрители стояли по его периметру, уставившись на него сверху вниз, будто всматриваясь в небольшой пруд.
— Площадь этой картины — примерно шесть тысяч квадратных футов, — пояснил Уинстон.
Лэнгдон прикинул, что это в десять раз больше площади его квартиры в Кембридже.
— Картина работы Ива Кляйна, известная под неформальным названием «Бассейн».
Лэнгдон не мог не признать, что насыщенный оттенок этого голубого цвета давал ему ощущение, будто он готов нырнуть прямо в холст.
— Этот цвет изобрел Кляйн, — продолжал Уинстон. — Он называется международным синим цветом Кляйна, и он утверждал, что глубина этого цвета обусловила нематериальность и безграничность его личного утопического мировосприятия.
Лэнгдон почувствовал, что теперь Уинстон читал по сценарию.
— Кляйн известен прежде всего своими картинами в синих тонах, но известен еще и своей вызывающей трюковой фотографией, названной «Прыжок в пустоту», которая привела к панике при публикации в 1960 году.
Лэнгдон уже видел «Прыжок в пустоту» в Музее современного искусства в Нью-Йорке. Фотография не просто приводила в легкое замешательство — на ней был отображен хорошо одетый мужчина, совершающий свой последний прыжок с высотного здания, ныряя прямо на мостовую. На самом деле изображение было фототрюком — блестяще продуманным и дьявольски ретушированным при помощи бритвенного лезвия, задолго до появления «Фотошопа».
— Вдобавок, — сказал Уинстон, — Кляйн сочинил еще и музыкальную пьесу «Монотонная тишина», в которой симфоническим оркестром целых двадцать минут исполняется единственный ре-мажорный аккорд.
— И люди это слушают?
— Тысячами собираются. Первая часть состоит всего из одного аккорда. Во второй части оркестр сидит неподвижно и исполняет «полную тишину» в течение двадцати минут.
— Вы, наверное, шутите?
— Нет, я вполне серьезно. В защиту произведения можно сказать, что оно было, пожалуй, не настолько скучным, как это можно себе представить; на сцене были еще и три обнаженные женщины, густо намазанные голубой краской и катающиеся поблизости по гигантским холстам.
Хотя Лэнгдон посвятил лучшие годы своей карьеры изучению живописи, его беспокоило, что он толком не научился оценивать произведения, предлагавшиеся мировым авангардом. Привлекательность современного искусства оставалась для него загадкой.
— Не хотелось бы проявить неуважение, Уинстон, но должен вам сказать, что мне зачастую трудно определить, где современная живопись, а где просто экзотика.
Ответил Уинстон невозмутимо.
— Что ж, такой вопрос часто возникает, не так ли? В вашем мире классического искусства произведения почитают за искусство их выполнения художником — а именно, насколько искусно он прикладывает кисть к холсту или долото к камню. В современном же искусстве шедевр зачастую заключен в идее, а не в исполнении. Например, кто угодно смог бы сочинить сорокаминутную симфонию состоящую всего из одного аккорда и тишины, но идея эта возникла именно у Ива Кляйна.
— Неплохое объяснение.
— Разумеется, скульптура FOG* — типичный пример концептуального искусства. У художницы возникла идея — пропустить под мостом перфорированные трубы и напустить на лагуну туман — однако создано произведение было местными водопроводчиками. — Тут Уинстон сделал паузу. — Хотя я лично ставлю высшие баллы художнице — за использование носителя в качестве кода.
* Туман (англ.)
— Fog — это аббревиатура?
— Да. Зашифрованное посвящение архитектору здания музея.
— Фрэнку Гери?
— Фрэнку О. Гери*, — поправил его Уинстон.
* Frank O. Gehry
— Умно.
Когда Лэнгдон направился к окнам, Уинстон произнес:
— Отсюда у вас хороший вид на паучиху. Вы уже видели «Маман» по дороге сюда?
Лэнгдон посмотрел в окно через лагуну на огромную скульптуру паучихи на площади. — Да, такую пропустить трудно.
— Из вашего тона я заключаю, что вы — не ее поклонник.
— Пытаюсь стать таковым, — Лэнгдон призадумался. — Как любитель классики, я здесь немного не в своей тарелке.
— Интересно, — сказал Уинстон. — А я предполагал, что вы больше, чем кто-либо, оцените «Маман». Она ведь прекрасный пример классического представления о сочетаемости предметов. По существу, вы могли бы при желании использовать ее в преподавательской аудитории при очередном изложении этой концепции.
Лэнгдон разглядывал паучиху, не находя ничего подобного. Когда доходило до преподавания сочетаемости, он предпочитал что-либо более традиционное.
— Думаю, я обошелся бы скульптурой Давида.
— Да, Микеланджело — это золотой стандарт, — причмокнув, отозвался Уинстон, — он блестяще расположил Давида в женоподобном контрапосте, расслабленным запястьем придерживающего незаряженную пращу, что придает ему женственную уязвимость. И все же глаза Давида излучают убийственную решимость, его сухожилия и вены вздуты от предвкушения убийства Голиафа. Работа одновременно нежная и убийственно сильная.
Лэнгдон был впечатлен описанием и пожелал, чтобы у его собственных учеников было четкое понимание шедевра Микеланджело.
— «Маман» не отличается от «Давида» — заметил Уинстон. — Столь же дерзкое сочетание противоположных архетипических принципов. В природе «черная вдова» — существо пугливое, хищница, которая завлекает свои жертвы в паутину и убивает их. Хоть она и убийца, здесь она изображена с развившимся яичным мешком, приготовившейся дать новую жизнь, что делает ее хищницей и основательницей рода одновременно — мощный стан, возвышающийся на невероятно стройных лапах, что придает ей и силу и хрупкость. Маман можно было бы назвать Давидом наших дней, если позволите.
— Не позволю, — улыбнувшись, отозвался Лэнгдон, — но должен признать, ваш анализ дает мне пищу для размышлений.
— Хорошо, тогда давайте, я покажу вам всего один, заключительный экспонат. Вышло так, что это оригинал работы Эдмонда Кирша.
— Вот как? Я и не знал, что Эдмонд — художник.
Уинстон рассмеялся.
— Я предоставлю вам самому об этом судить.
— Моя позиция по вопросу проста, — сказал Вальдеспино. — Я сожалею, что Эдмонд Кирш сделал такое открытие. Боюсь, что мы не готовы совладать с его находками. И я бы с уверенностью предпочел, чтобы эта информация не вышла на свет Божий. — Он выдержал паузу. — В то же время, я верю, что мировые события происходят по провидению Божию. Может быть, в результате молитвы Бог обратится к мистеру Киршу и убедит его изменить решение о предании гласности этого открытия.
Аль-Фадл усмехнулся.
— Не думаю, что мистер Кирш — человек, способный услышать глас Божий.
— Пожалуй, — ответил Вальдеспино. — Но чудеса случаются каждый день.
Аль-Фадл горячо парировал:
— При всем уважении, если вы не молитесь о том, чтобы Бог покарал Кирша прежде, чем тот объявит…
— Господа! — вмешался Ковеш в попытке смягчить растущую напряженность. — Наше решение не требует спешки. Прямо сегодня нам не нужен консенсус. Мистер Кирш сказал, что до его заявления еще месяц. Могу я предложить, чтобы мы обдумали порознь этот вопрос и снова поговорили через несколько дней? Возможно, должное направление проявится само, через размышления.
— Мудрый совет, — ответил Вальдеспино.
— Нам не стоит это откладывать, — предупредил аль-Фадл. — Давайте снова поговорим по телефону ровно через два дня.
— Договорились, — сказал Вальдеспино. — Можем тогда же вынести наше окончательное решение.
Это было два дня назад, а теперь наступило время их следующего намеченного разговора.
Уединившийся в кабинете своего каттеджа раввин Ковеш все больше беспокоился. Намеченный на сегодня телефонный звонок задерживался уже почти на десять минут.
Наконец, зазвонил телефон, и Ковеш схватил трубку.
— Здравствуйте, раввин, — сказал епископ с видимым беспокойством. — Извините, что задержался. — Тут он сделал паузу. — Боюсь, что Аллама аль-Фадл не присоединится к нашему телефонному разговору.
— Вот как? — с удивлением воскликнул Ковеш. — Все ли в порядке?
— Не знаю. Я весь день пытаюсь с ним связаться, но Аллама будто… исчез. Никто из его коллег не знает, где он.
Ковеш похолодел.
— Это настораживает.
— Согласен. Надеюсь, с ним все в порядке. К сожалению, у меня есть еще одна новость. Епископ сделал паузу, тон его голоса сделался еще более мрачным. — Я только что узнал, что Эдмонд Кирш проводит мероприятие с целью поделиться своим открытием с миром… уже сегодня вечером.
— Сегодня?! — недоуменно вопросил Ковеш. — Он же говорил, через месяц!
— Да, — сказал Вальдеспино. — Он солгал.
ГЛАВА 6
В НАУШНИКАХ ЛЭНГДОНА эхом отдавался приятный голос Уинстона.
— Прямо перед глазами, профессор, вы увидите крупнейшее полотно нашей коллекции, хотя многие гости не сразу его заметят.
Лэнгдон пристально взглянул через атриум музея, но не увидел ничего кроме стеклянной стены которая открывала вид сверху на лагуну.
— Простите, видимо, я отношусь к здешнему большинству. Я не вижу картины.
— Ну так она выставлена весьма нетрадиционным способом, — смеясь, ответил Уинстон. — Холст расположен не на стене, а на полу.
Можно было и догадаться, подумал Лэнгдон, опуская взгляд и приблизившись настолько, чтобы увидеть прямоугольных очертаний холст, небрежно распростертый по каменному полу у его ног.
Огромное полотно содержало всего один цвет — монохромное темно¬голубое поле — и зрители стояли по его периметру, уставившись на него сверху вниз, будто всматриваясь в небольшой пруд.
— Площадь этой картины — примерно шесть тысяч квадратных футов, — пояснил Уинстон.
Лэнгдон прикинул, что это в десять раз больше площади его квартиры в Кембридже.
— Картина работы Ива Кляйна, известная под неформальным названием «Бассейн».
Лэнгдон не мог не признать, что насыщенный оттенок этого голубого цвета давал ему ощущение, будто он готов нырнуть прямо в холст.
— Этот цвет изобрел Кляйн, — продолжал Уинстон. — Он называется международным синим цветом Кляйна, и он утверждал, что глубина этого цвета обусловила нематериальность и безграничность его личного утопического мировосприятия.
Лэнгдон почувствовал, что теперь Уинстон читал по сценарию.
— Кляйн известен прежде всего своими картинами в синих тонах, но известен еще и своей вызывающей трюковой фотографией, названной «Прыжок в пустоту», которая привела к панике при публикации в 1960 году.
Лэнгдон уже видел «Прыжок в пустоту» в Музее современного искусства в Нью-Йорке. Фотография не просто приводила в легкое замешательство — на ней был отображен хорошо одетый мужчина, совершающий свой последний прыжок с высотного здания, ныряя прямо на мостовую. На самом деле изображение было фототрюком — блестяще продуманным и дьявольски ретушированным при помощи бритвенного лезвия, задолго до появления «Фотошопа».
— Вдобавок, — сказал Уинстон, — Кляйн сочинил еще и музыкальную пьесу «Монотонная тишина», в которой симфоническим оркестром целых двадцать минут исполняется единственный ре-мажорный аккорд.
— И люди это слушают?
— Тысячами собираются. Первая часть состоит всего из одного аккорда. Во второй части оркестр сидит неподвижно и исполняет «полную тишину» в течение двадцати минут.
— Вы, наверное, шутите?
— Нет, я вполне серьезно. В защиту произведения можно сказать, что оно было, пожалуй, не настолько скучным, как это можно себе представить; на сцене были еще и три обнаженные женщины, густо намазанные голубой краской и катающиеся поблизости по гигантским холстам.
Хотя Лэнгдон посвятил лучшие годы своей карьеры изучению живописи, его беспокоило, что он толком не научился оценивать произведения, предлагавшиеся мировым авангардом. Привлекательность современного искусства оставалась для него загадкой.
— Не хотелось бы проявить неуважение, Уинстон, но должен вам сказать, что мне зачастую трудно определить, где современная живопись, а где просто экзотика.
Ответил Уинстон невозмутимо.
— Что ж, такой вопрос часто возникает, не так ли? В вашем мире классического искусства произведения почитают за искусство их выполнения художником — а именно, насколько искусно он прикладывает кисть к холсту или долото к камню. В современном же искусстве шедевр зачастую заключен в идее, а не в исполнении. Например, кто угодно смог бы сочинить сорокаминутную симфонию состоящую всего из одного аккорда и тишины, но идея эта возникла именно у Ива Кляйна.
— Неплохое объяснение.
— Разумеется, скульптура FOG* — типичный пример концептуального искусства. У художницы возникла идея — пропустить под мостом перфорированные трубы и напустить на лагуну туман — однако создано произведение было местными водопроводчиками. — Тут Уинстон сделал паузу. — Хотя я лично ставлю высшие баллы художнице — за использование носителя в качестве кода.
* Туман (англ.)
— Fog — это аббревиатура?
— Да. Зашифрованное посвящение архитектору здания музея.
— Фрэнку Гери?
— Фрэнку О. Гери*, — поправил его Уинстон.
* Frank O. Gehry
— Умно.
Когда Лэнгдон направился к окнам, Уинстон произнес:
— Отсюда у вас хороший вид на паучиху. Вы уже видели «Маман» по дороге сюда?
Лэнгдон посмотрел в окно через лагуну на огромную скульптуру паучихи на площади. — Да, такую пропустить трудно.
— Из вашего тона я заключаю, что вы — не ее поклонник.
— Пытаюсь стать таковым, — Лэнгдон призадумался. — Как любитель классики, я здесь немного не в своей тарелке.
— Интересно, — сказал Уинстон. — А я предполагал, что вы больше, чем кто-либо, оцените «Маман». Она ведь прекрасный пример классического представления о сочетаемости предметов. По существу, вы могли бы при желании использовать ее в преподавательской аудитории при очередном изложении этой концепции.
Лэнгдон разглядывал паучиху, не находя ничего подобного. Когда доходило до преподавания сочетаемости, он предпочитал что-либо более традиционное.
— Думаю, я обошелся бы скульптурой Давида.
— Да, Микеланджело — это золотой стандарт, — причмокнув, отозвался Уинстон, — он блестяще расположил Давида в женоподобном контрапосте, расслабленным запястьем придерживающего незаряженную пращу, что придает ему женственную уязвимость. И все же глаза Давида излучают убийственную решимость, его сухожилия и вены вздуты от предвкушения убийства Голиафа. Работа одновременно нежная и убийственно сильная.
Лэнгдон был впечатлен описанием и пожелал, чтобы у его собственных учеников было четкое понимание шедевра Микеланджело.
— «Маман» не отличается от «Давида» — заметил Уинстон. — Столь же дерзкое сочетание противоположных архетипических принципов. В природе «черная вдова» — существо пугливое, хищница, которая завлекает свои жертвы в паутину и убивает их. Хоть она и убийца, здесь она изображена с развившимся яичным мешком, приготовившейся дать новую жизнь, что делает ее хищницей и основательницей рода одновременно — мощный стан, возвышающийся на невероятно стройных лапах, что придает ей и силу и хрупкость. Маман можно было бы назвать Давидом наших дней, если позволите.
— Не позволю, — улыбнувшись, отозвался Лэнгдон, — но должен признать, ваш анализ дает мне пищу для размышлений.
— Хорошо, тогда давайте, я покажу вам всего один, заключительный экспонат. Вышло так, что это оригинал работы Эдмонда Кирша.
— Вот как? Я и не знал, что Эдмонд — художник.
Уинстон рассмеялся.
— Я предоставлю вам самому об этом судить.