Что?!
Даже головой мотать не могу — кажется, стена прогнулась под форму моего тела.
— Зачем ты меня использовала? — Его синие глаза настолько дикие, что на ум просится страшная история про оборотней. — Зачем выдала мою дочь за дочь этой мерзкой твари? Почему все эти годы я думал, что медленно схожу с ума?! Почему даже сейчас, когда я приехал, не сказала мне правду, сраная ты лгунья?!
Рэйн все знает.
Не представляю, откуда. В голосе такая боль и надрыв, словно его режут по живому.
— И последний вопрос, Монашка. Где. Моя. Дочь.
Эхо его слов все еще висит в воздухе, а меня уже начинает трясти.
Я очень боялась, что Марат отберет у меня дочь и боюсь до сих пор.
Но то, что это может сделать Рэйн…
— Ты же сам сказал… — пытаюсь найти хоть какое-то оправдание своему поступку. Хоть он ужасен, и я заслужила и эту злость, и эту ненависть в глазах. Абсолютно все. — Что мне оставалось делать, Рэйн?
Он прищуривается — совсем немного, но в прорезях глаз синева растекается невыносимо ярким кислотным цветом. Хоть бы руками прикрыться, но они беспомощно и обессиленно болтаются вдоль тела.
— Ты должна была сказать мне правду, — ни на каплю не смягчается мой Дьявол. — Должна была, Монашка. Я бы… что-то придумал.
— Рэйн, тебе было двадцать лет! Ты бы правда согласился на ребенка от женщины, которую не считал за человека?
Он сглатывает.
Кажется, что хватка вот-кот ослабнет, но вместо этого Рэйн еще сильнее, практически размазывая меня по твердой холодной поверхности, налегает на меня всем телом.
Это ужасно, что даже в такой момент я медленно загораюсь от его запаха.
От воспоминаний об этих руках и этих губах, которые сейчас немного нервно дергаются, почти по-звериному обнажая крепкие белые зубы.
— Теперь ни ты, ни я не узнаем, что было бы, — цедит сквозь зубы. — И я никогда, даже если небо упадет на землю, тебя не прощу. Потому что это ты позволила моей дочери родиться в семье морального урода. Ты виновата, что она не знала отцовской любви, что ее растил человек, который вызывал у Александры только страх.
Я клянусь себе не плакать.
Ни за что не реветь, не поддаваться слабости, потому что слабая Анфиса ни за что не переживет этот разговор. А я должна. Ради нас с Капитошкой, потому что больше мы никому не нужны. И даже вот этому злому молодому мужчине, хоть он наверняка думает иначе.
— Наша дочь, — спокойно поправляю я. — Капитошка — наша дочь, Рэйн. Не твоя собственность и не прихоть. И если ты думаешь, что я позволю тебе хоть пальцем к ней прикоснуться — попробуй сделать это. И узнаешь, на что способна мать, у которой пытаются отнять ее единственное дитя.
Не знаю, что именно в конечном итоге работает: моя уверенность или откровенная угроза, но Рэйн отступает.
Убирает руки, но цепляет тонкий край платья, и ткань немного сползает вниз по руке: обнажает ключицу, плечо.
Я не успеваю прикрыться.
Рэйн выразительно приказывает взглядом не шевелиться.
Не знаю, как у него это получается, но я действительно чувствую себя почти парализованной.
Подчиняюсь.
Смотри, кровь от крови Островского, как хорошо мне живется рядом с твоим отцом.
На которого ты, хочешь того или нет, похож всеми повадками.
Рэйн берет меня за локоть, подтягивает на себя, увлекает в сторону тусклого света фонаря.
Я отворачиваюсь, чтобы не видеть его лицо в этот момент.
Там отвращение, потому что в последний раз Марат… был злее, чем обычно. Сейчас он мало ходит и почти всегда передвигается в инвалидном кресле, но иногда все-таки ходит, поэтому не расстается с тростью.
У его трости тяжелый бронзовый набалдашник в форме волчьей головы.
«Блядина херова! Убить тебя суку надо было!»
Я вздрагиваю.
Если Марат узнает, что я провела с Рэйном хотя бы пару минут наедине — он меня убьет. И некому будет позаботиться о Капитошке.
Нужно уходить.
Вот только… надышаться бы Рэйном, еще хоть минутку.
Глава 50: Рэйн
У нее на плече не просто синяк.
Так огромный рваный шрам, словно от удара чем-то тяжелым и острым.
Даже не могу предположить, что бы это могло быть.
Не хочу предполагать.
Иначе сдурею.
Иначе не найду ни единой причины прямо сейчас не вернуться в зал и не размозжить Островскому башку. Взять какую-то тяжелую хуйню и превратить его голову в набор костей, крови и мозгов.
— Больно? — Конечно, сука, больно!
Монашка не отвечает: отстраняется и прикрывает рану рукавом.
Она скорее язык себе откусит, чем хоть в чем-то сознается.
Мы же гордые!
Мы же на малолетку смотрим свысока.
— Мне жаль, что ты узнал все вот так, — тихо говорит Анфиса, обхватывая себя за плечи и старательно отстраняясь от меня, как будто ей противна сама мысль о том, чтобы дышать одним на двоих воздухом. — Я думала… все будет иначе. Была уверена, что выиграю время и мы с Капитошкой станем, наконец, свободными.
Хочется удавиться от этой горечи в ее голосе.
Что я, блядь, творю?
— Александра — единственное, что у меня есть. Мое маленькое сокровище. — На мгновение ее глаза наполняются теплом и тут же снова гаснут. — Больше никого. Мы сами за себя. Проданные и преданные. — Мимолетный взгляд в мою сторону. — Даже теми, кому… нам очень хотелось…
Дверь за нашими спинами открывается.
Монашка вздрагивает от испуга и быстро, путаясь в складках платья, скрывается в распахнутой бульдогом Островского двери.
Он не сразу уходит — несколько секунд изучает мое лицо.
Хочется вломить ему, чтобы и ходить не мог, но приходится сдерживаться, потому что тут и дураку будет понятно, на ком отыграется мудак Островский.
Я выкуриваю не одну сигарету, прежде чем немного успокаиваю жажду крови.
Возвращаюсь в зал.
Анфисы нигде нет, зато Островский уже вовсю скалит зубы с какой-то вульгарной бабищей. Из породы тех, кому дали много денег и сказали «сделать себе красиво». И человек сделала программу максимум. На эти губы смотреть противно, но, уверен, старый хер только на такие и дрочит. Он всегда выбирал какую-то конченную красоту.
Ангелочек тоже не скучает, и когда мы встречаемся взглядами, мысленно спрашивает, нужно ли ей снова прилипнуть ко мне. Мотаю головой, беру с подноса проходящего мимо официанта бокал с коньяком и вливаю в себя залпом. Сразу в горло, чтобы занемело все нахер.
Ладно, Островский, давай поторгуемся.
Он очень тупо делает вид, что не замечает моего ровного вектора в его сторону.
То и дело дергает головой и косит глазом. Вот теперь я точно вижу, что старик болен: и рожа обвисла, и хуево загримированные круги под глазами. Сквозь еще не седые волосы, хорошо «светит» череп.
А он ведь не дряхлый.
Но выглядит как человек, которого смерть держит за яйца и по какой-то причине до сих пор их не отрезала. По причине, которая и ему самому не ясна, поэтому делает вид, что ему все по фигу, а на самом деле дергается от каждого хлопка в свою сторону.
Я никогда его не боялся. Даже когда он наставлял на меня ствол и держал палец на курке. Даже когда по его приказу, меня привязывали и резали, словно тушку, а он смотрел на все это и зевал, и просил сделать так, чтобы «мелкий хер подергался».
Мне никогда не было страшно, что он выстрелит или даст команду перерезать мне глотку.
Он знал это. И поэтому не ставил точку. Видимо все надеялся, что рано или поздно у меня заиграет очко и он насладиться моими соплями и мольбами о пощаде.
Наша встреча в клинике все расставила по своим местам.