– Ну что ж. – Я перевожу дыхание. – Значит, пусть сидит у тебя на коленях, а мы возьмемся за дело.
Уже почти девять, и Джуэл довольна жизнью, но она вскрикивает, щебечет, тянется к бумажкам и сбрасывает все, до чего в силах дотянуться, на пол. Выдирает страницу из блокнота матери. И каждый раз, когда мы пытаемся ссадить ее на пол, вновь начинается такой визг, словно ей отпиливают ногу, который не прекращается, даже если мы пытаемся его переждать. Две минуты, три… пять – наш предел. Я не супернянька, отнюдь, но даже я знаю, что спускать ее на пол, а потом утешать объятиями, чтобы она замолчала, – совсем не лучшая тактика. Она каждый раз побеждает. Джуэл крепкий орешек, и в той же мере, в какой она защищает мать, она пробивает в ее броне брешь. Когда Джинику постоянно дергают, физически и эмоционально, она не может сосредоточиться. Я и сама уже почти ничего не соображаю. В десять мы заканчиваем, не сделав и половины того, что я наметила на самый худой конец. При этом я совершенно выжата.
У открытой двери я пытаюсь настроить ее на позитивный лад:
– Поупражняйся в том, что мы делали, особенно на звуках.
Джиника кивает. Под глазами у нее темные круги, она старается не встречаться со мной взглядом. Я уверена, что она расплачется, едва я закрою дверь.
Уже ночь. Темно. Холодно. До остановки автобуса еще идти. Джиника без коляски. Я мечтаю о ванне и завалиться спать, забыться после того, в чем сейчас участвовала. Съежиться, затаиться. Если бы кто это видел – Гэбриел, Шэрон, кто угодно, – они бы сказали, что я веду заведомо проигранный бой, и проигран он не из-за способностей Джиники, а из-за отсутствия способностей у меня. Но закрыть за ними дверь я сейчас не могу. Хватаю ключи и сообщаю, что доставлю их на машине.
– А вы можете вести с этой штукой? – показывает она на гипс.
– Как выяснилось, с этой штукой я могу все, – поморщившись, говорю я. – Кроме велосипеда. Ужасно скучаю по велосипеду.
Я везу их до Северной окружной дороги. Это двадцать минут, без пробок и в поздний час. Джинике пришлось бы ехать с пересадкой, на двух автобусах, и дома она была бы только в двенадцатом часу. Внезапно моя идея назначать людям то время, которое удобнее мне, сильно теряет очки. Мне стыдно, что я заставила Джинику проделать такой путь. И хотя все мы несем ответственность за свою жизнь, я не уверена, что вправе позволять шестнадцатилетней и очень больной матери принимать такие решения.
Останавливаюсь у стандартного дома, какими застроена вся улица, в нескольких минутах от Финикс-парка и Филсборо-виллидж. В архитектурном смысле дом когда-то был стильный, но с тех пор много воды утекло. Он грязный, даже на вид сырой, садик при нем запущен, трава высоченная – кажется, что здесь никто не живет. На ступеньках под входной дверью роится компания мальчишек.
– И сколько здесь живет народу?
– Не знаю. Тут четыре студии и три отдельные комнаты. Нас поселил сюда совет. Мы в цокольном этаже.
Смотрю туда, где ступеньки теряются в темноте.
– Как соседи? Приличные? – спрашиваю с надеждой.
Она фыркает.
– А твои родные – недалеко?
– Нет, и это не важно. Я же сказала: мы едва словом перекинулись с тех пор, как я сказала им, что беременна.
Пока что я разговаривала с ней, глядя в зеркало заднего обзора, но теперь поворачиваюсь лицом.
– Но ведь они знают, что ты больна?
– Да. Говорят, я сама на себя болезнь накликала. Ма твердит, это наказание за то, что у меня ребенок.
– Джиника! – пораженная, говорю я.
– Ну да. Я бросила школу. Путалась не с теми, с кем следует. Залетела. Заболела раком. Они считают, это Господь так наказывает меня. Вы знаете, имя Джиника значит «что может быть выше, чем Бог?». – Она закатывает глаза. – Родители очень верующие. Они переехали сюда двадцать лет назад, чтобы у детей было больше возможностей, и теперь грызут меня за то, что я все профукала. Да вообще-то мне без них лучше. – Она открывает дверцу машины и пытается выбраться, с ребенком и сумкой, а я только сижу как замороженная. Когда до меня доходит, что надо бы ей помочь, она уже выбирается. – Джиника проворнее меня с моим гипсом.
Открываю дверь со своей стороны.
– Джиника, – настойчиво зову я, и она останавливается. – Но ведь они позаботятся о Джуэл, верно?
– Нет, – отвечает она, и ее взгляд стекленеет. – Они не заботились о ней с той самой секунды, как о ней узнали, и не станут заботиться, когда я уйду. Они ее не заслуживают.
– Так кто же ее возьмет?
– Уже подыскали приемную семью. Они берут ее к себе, когда я на лечении. Но вам тревожиться об этом не надо, – говорит она. – Вам надо тревожиться только о том, чтобы я научилась писать.
Я смотрю, как она идет к дому. Мальчишки, тусующиеся на крыльце, расступаются ровно настолько, чтобы она протиснулась. Они обмениваются репликами. У Джиники достаточно пыла, чтобы разбить их наголову. Глядя на эту сцену, я собираюсь с силами, чтобы побороть идиотский страх, который испытывают жители приличных районов перед шпаной, и оцениваю шансы, пойти ли на них с костылем.
А потом разом захлопываю дверцу.
Было бы неправдой сказать, что, улегшись в постель, я не раздумываю о том, не следовало ли мне предложить Джинике забрать Джуэл, пообещав девочке любовь, заботу, поддержку и счастливое будущее. Может, надо сделать героический жест, вызвавшись в опекунши. Но я не тот человек. Я не так безупречна. Я уже думала об этом, так и сяк рассматривая идею с разных ракурсов, не меньше семи минут потратив на анализ всех вариантов. Но как бы я ни крутила в голове эту мечту, эту поразительно отчетливую мечту, моим окончательным решением все-таки было «нет». Да, я тревожусь о Джуэл, меня волнует ее будущее: под чье крыло она попадет, кто ее полюбит, окажется ли она в добрых руках или жизнь ее изуродует бездушная череда приемных семей и чувство, что она не нужна в этом мире, как перышко на ветру, которое некому подобрать… Эти навязчивые мысли донимают меня дольше и сильнее, чем грезы о том, чтобы самой взять ее под опеку.
Но ответ я себе даю тот же. С меня довольно проблем. Я не гожусь в наладчики. Гэбриел прав в одном: такие порывы болезненны. Если мое участие в делах клуба должно принести пользу, от чрезмерной активности стоит воздержаться. Надо держать себя в узде и смотреть на вещи реально. Я помогаю клубу «P. S. Я люблю тебя» писать письма, а не переписывать жизнь.
Моя миссия – мой дар Джуэл и Джинике – в том, чтобы у Джуэл осталось письмо, написанное рукой матери. Чтобы она могла взять его в руки и перечитывать, где бы ни оказалась.
Глава восемнадцатая
Ричард, мой старший и самый надежный брат, является ко мне домой на двадцать минут раньше. Мы здороваемся так формально, словно только что познакомились, только так и можно приветствовать моего довольно скованного в общении брата. Наше полуобъятие тем более неловко, что в руках у него ящик с инструментами. Из-за него Ричард кренится набок, а я и вовсе обернута полотенцем, и с меня капает, потому что я, не домывшись, выскочила из душа и на пятой точке пропрыгала по лестнице к входной двери. Брат пришел раньше, чем я рассчитывала. А принимать душ с гипсом на ноге – тоже задачка. Гипс я замотала полиэтиленовой пленкой, сверху и снизу закрепив ее резинками, чтобы он не размок. Нога под ним зудит все сильнее, и, наверно, мне с самого начала стоило мыться поаккуратнее. В довершение ко всему поясницу ломит – она перенапрягается из-за ходьбы на костылях, – и я никак не могу выспаться, хотя и не знаю, из-за перелома это или из-за всего прочего.
Опасаясь попасть мне ящиком по ноге и стараясь не прикоснуться к моему мокрому телу, Ричард не знает, куда ему вообще деться. Я веду его в гостиную, на ходу объясняя, что мне от него нужно, но он не может сосредоточиться.
– Может, сначала… приведешь себя в порядок?
Я возвожу глаза к потолку. Терпение. Это правда, что, общаясь с родными, мы снова становимся такими, как в детстве. По крайней мере, со мной это именно так. Большую часть подросткового возраста – да и после двадцати лет тоже – я то и дело закатывала глаза в ответ на замечания моего чрезвычайно церемонного брата. Что ж, ковыляю к лестнице.
Высушенная и одетая, возвращаюсь к нему в гостиную, и он наконец готов посмотреть мне в глаза.
– Вот, я хочу снять эти фотографии в рамах. Но они, похоже, привинчены, к стене.
– Привинчены к стене, – повторяет Ричард, глядя на них.
– Не знаю, как это называется. Они не на бечевке, не висят на гвоздях, как другие, вот я о чем. Их вешал фотограф, которого я попросила, и закрепил так, словно боялся, что они свалятся при землетрясении, если оно случится.
– Двенадцать лет назад произошло землетрясение в двадцати семи километрах от побережья Уиклоу, в Ирландском море, с магнитудой 3,2, на глубине десять километров.
Он смотрит на меня, и я понимаю, что он сказал все, что хотел. Он так и общается: фразами, которые обсуждению почти никогда не подлежат. Не думаю, что он сам это осознает; наоборот, наверное, удивляется, почему ему не отвечают. В его мире разговор строится так: я сообщаю какую-то информацию, потом ты сообщаешь какую-то информацию. Всякое отклонение от сюжета сбивает его с толку.
– В самом деле? Не знала, что в Ирландии бывают землетрясения.
– От населения поступили нулевые отчеты.
Я смеюсь. Он и не думал шутить и смотрит на меня недоуменно.
– Самое сильное землетрясение в Ирландии случилось в 1984 году, на полуострове Ллин, 5,4 балла по шкале Рихтера. Отец говорил, они проснулись оттого, что кровать проехалась по комнате и стукнулась о радиатор.
Я давлюсь от смеха.
– Невероятно, как это я такого не знаю!
– Я заварил чай, – вдруг говорит он, показывая на журнальный столик. – Наверно, он еще не остыл.
– Спасибо, Ричард, – сажусь на диван и делаю глоток. Чай отличный.
Он изучает стену и сообщает мне, какими шурупами что привинчено и что ему нужно, чтобы их развинтить. Я делаю вид, что слушаю, но пропускаю все мимо ушей.
– А почему ты решила их снять? – спрашивает он, и я понимаю, что это не личный вопрос. Ричарда беспокоит, что будет со стеной, а может, и с рамами, – со всем, на чем останутся следы его стараний. Это не касается чувств. Но я живу и мыслю категориями чувств, не действий.
– Потому что люди осматривают дом, и я хочу себя защитить. – Несмотря на то что публично обсуждала свою частную жизнь и разрешила распространить запись онлайн, чтобы каждый мог ее слышать.
– Так уже ведь осматривали.
– Да.
– Тебе что, риелтор посоветовал?
– Нет.
Он смотрит на меня, ожидая, что я продолжу.
– Понимаешь, по-моему, это нечестно. Когда люди приходят, я убираю нашу с Гэбриелом фотографию в ящик стола, а Джерри остается на стене. Если уж я прячу одного мужчину, то надо прятать обоих, – говорю я, понимая, как нелепо это звучит для такого человека, как Ричард.
Он смотрит на фотографию Гэбриела, которая стоит на каминной полке, но не отвечает, чего я, в общем-то, и ожидала. Как правило, мы не ведем долгих доверительных бесед.
Ричард начинает сверлить, а я иду гладить в смежную столовую, где складирую выстиранное, когда в доме нет посторонних.
– Вчера мы с Гэбриелом выпили по стаканчику, – вдруг говорит Ричард, свинтив какую-то штучку с дрели и заменяя ее другой. Движения у него медлительные, методичные, уверенные.
– Правда? – удивляюсь я.
Сомневаюсь, чтобы Джерри и Ричард хоть раз выпивали за все годы, что мы прожили вместе. На пару уж точно нет. И даже когда семья собиралась, из моих братьев больше всего Джерри тянулся к Джеку. Джек был мой классный братец, общительный, приветливый, красивый, и Джерри, когда мы были подростками, смотрел на него снизу вверх. Ричард тогда у нас считался братцем нелюдимым, сухим и даже, пожалуй, занудным и скучным.
После смерти Джерри все переменилось. Ричард выступил вперед. И еще больше я почувствовала родство с ним, когда он переживал свой развод, утрату надежной, предсказуемой жизни и советовался со мной о том и о сем. Джек по сравнению с ним оказался мелковатым, поверхностным, неспособным достичь тех глубин, которых я от него ожидала. Когда переживаешь горе, люди иногда удивляют. Неправда, что дружба проверяется бедой, но характер себя проявляет. Гэбриел с Джеком держится очень любезно, но у него аллергия на элегантно одетых-обутых деловых приятелей Джека. Он говорит, что сомневается в мужчине, который носит с собой зонт. Ричард же пахнет травой, мхом, землей – запахами, которым Гэбриел доверяет.
– Джек был с вами?
– Нет.
– А Деклан?
– Только мы с Гэбриелом, Холли.