Казалось бы. Если бы с кем-то незнакомым через порог не переругивалась Рим. Кажется, ее о чем-то просили, а та недовольно препиралась.
Белинда делала вид, что никого не слышит: ее до состояния довольной амебы устраивала мнимая глухота и горизонтальное положение собственного тела.
Интересно, что бы она чувствовала, если бы сегодня был не «вечер номер один», а «вечер номер тридцать?» Тогда пришел бы друг-медведь. Сейчас ей не помнилось толком ни его лицо, ни даже то, зачем она просила его назвать свое имя. Человек и человек — чужой ей, как и все здесь.
— Слышь ты, спишь уже? — недобро спросила соседка, забираясь на верхнюю полку.
Лин не ответила — чуяла, что в ответе не нуждались.
— Ну как, достигла уже своего предела или завтра сдашься? Побежишь отсюда с поджатым хвостом.
И откуда столько злости? Подумаешь, поселили вместе.
— Шла бы ты, — огрызнулась Белинда.
— А если по харе? — свесилась вниз голова с ирокезом.
— Тебе полегчает?
— Мне? Мне точно полегчает.
Рим скалилась и выглядела настолько довольной, что Белинда уверилась: той полегчает.
«Когда-нибудь я сама дам тебе по харе», — подумала Лин и отрешенно ужаснулась той непроглядной ненависти-черноте, которую при этом испытала.
Пусть чернота, пусть что угодно — лишь бы дали поспать.
* * *
А утром она свалилась с кровати. В прямом смысле.
Хотела с нее встать, но не смогла — со стоном перекатилась на бок и рухнула на холодный каменный пол, где так и стояла на карачках, пока что-то орал на непонятном языке годзилла-тренер. Орал не на Белинду — на Рим. О чем-то спрашивал, та с воплями отвечала, за что получила нагоняй и была выдворена на пробежку.
Белинда стонала. Она не могла ни подняться, ни толком сесть, ни встать. За ночь мышцы будто заложило плотной, пропитанной бетоном стекловатой, и каждое движение превратилось в адскую пытку:
— Не могу, — мычала она, качая головой, — не могу бежать, не могу…
Ее, словно окоченевший труп с полусогнутыми конечностями, закинули обратно на кровать.
А через полчала в сопровождении незнакомого монаха отправили посетить Мастера Сэнгуя. До просторного зала, куда вел монах, она не шла, а медленно ковыляла, двигаясь, словно ржавый робот. После чего, скрипя зубами от боли, разложила свое тело-сломанную игрушку на плотный расстеленный мат.
Сэнгуй оказался седым, как лунь, с почти что вертикальными кустиками бровей и раскосыми глазами. А еще с исключительно крепкими руками.
— Я давить. Ты орать.
И он давил. Тер ей шею ребрами сухих ладоней и нажимал на одному ему известные точки с такой силой, что Белинда сотрясала стены ревом.
— А-а-а-а!!! Да, что ж вы делаете-то! Бо-о-о-ольно!
Мастер притворялся оглохшим. За сорок минуту «массажа» он отыскал на ее теле — ни больше, ни меньше — ровно тридцать три исключительно болезненных точки и на каждую надавил так, что у нее из глаз искры сыпали ворохом.
— Не могу-у-у-у! Не дави-и-и-те! А-а-а-а!
Наверное, ее слышал весь этаж. Или весь монастырь.
Но назад к своей келье — почти нонсенс! — она шагала на своих двоих. Ощущение стекловаты в мышцах уменьшилось, руки и ноги худо-бедно задвигались, вот только глаза, кажется, так и остались выпученными.
* * *
— Просто выбрасывать руку вперед. Быстра. И сжимать. Палец наружа.
Солнечный полдень; цикады. Даже вечно стылый ветер прогрелся.
Они сидели на траве поодаль от монастыря вдвоем — Ума-Тэ учил ее формировать кулак для удара. Старался, как умел: показывал, объяснял, путался в словах, тер лоб, вспоминал нужные.
— Если палец внутрь, ты ее ломать.
— Его.
— Да. Иво.
Их отправили сюда, чтобы Белинда не провела весь оставшийся день в праздной лежке и научилась хотя бы чему-то полезному. И она училась — выбрасывала руку вперед, формировала боевой кулак и морщилась, когда понимала, что у нее не выходит так быстро и так качественно, как у Умы.
— Кулак — важно. Неправильный кулак — плохой удар.
Он не наседал на нее, как «годзилла»-тренер, не требовал невозможного, не рычал при неудачах.
— Ума, почему ты говоришь с акцентом?
— Акцентам?
Лин отсыхала душой и телом, радуясь передышке, — хорошо, что не пришлось сегодня бежать, прыгать в озеро, нестись вдоль бесконечной стены. Сегодня бегали другие — она, как пнутая нерадивым хозяином кошка, нежилась на солнышке.
— Не говоришь на нашем… моем языке.
— С ашипками? А-а-а… Я — манол. Мы всегда говорить свой язык. Так правильно. Каждый манол позна или рана находит путь в монастырь.
«Но я не Манол, я — обычная, — подумала Лин. — Но я здесь».
— Давай, делай кулаки.
Левая рука вперед, права, левая, снова правая. Получалось медленно и неуклюже, как тупая физическая разминка. Сложно представить, чтобы таким хлипким кулаком получилось кого-нибудь качественно ударить, но Белинда прилежно продолжала.
— Вы сегодня снова плавали в озере?
— Да. Каждый утра.
— Зачем?
— Закалять дух.
— И ты не мерзнешь?
— Мерзна. Знаю, что мерзна, но не чувствая.
— Чувствую.
Она поправляла его автоматически, не упрекая.
— А как я смогу выучить ваш язык без книг?
— Тишина. Она все рассказывать.
Он уже не впервые пытался ей объяснить, что тишина во время медитаций — инструмент волшебный: она объяснит язык Манолов, ответит на сложные вопросы, позволит шире и глубже познать мир. Лин верила и не верила. Если эта самая тишина столь чудодейственна, почему обычные люди не практикуют ее? Или же чудодейственно само место? Второе показалось ей наиболее вероятным. Может, кельи намолены? В них выстроены каналы связи со Вселенной?
— Ты когда-нибудь слышал про Миру?
— Мир?
— Миру?
Он казался ей забавным — Ума. Открытым, очень честным, каким-то незащищенным изнутри — совсем без брони. Неужели не боится?
— Эта имя?
— Да.
— Не слышал.
Какое-то время он просто сидел с ней рядом, сложив руки на согнутые колени. Жевал травинку, смотрел вдаль — желтоватая, но здоровая на вид кожа, черные глаза, четко очерченные губы, тонкая переносица. Его волосы блестели на солнце куда ярче, чем сияли бы ее. Будь ее волосы длинными. Ума, вероятно, был по-своему привлекателен, но Лин по непонятной ей самой причине не воспринимала его мужчиной. Другом — да. Кем-то, с кем можно лечь в постель? Нет, никогда.
— Почему ты помогаешь мне?
Провести с ней время он вызвался сам вместо «годзиллы»-тренера, которому сейчас полагалось быть здесь.
— Каждый нужен друг.
Белинда делала вид, что никого не слышит: ее до состояния довольной амебы устраивала мнимая глухота и горизонтальное положение собственного тела.
Интересно, что бы она чувствовала, если бы сегодня был не «вечер номер один», а «вечер номер тридцать?» Тогда пришел бы друг-медведь. Сейчас ей не помнилось толком ни его лицо, ни даже то, зачем она просила его назвать свое имя. Человек и человек — чужой ей, как и все здесь.
— Слышь ты, спишь уже? — недобро спросила соседка, забираясь на верхнюю полку.
Лин не ответила — чуяла, что в ответе не нуждались.
— Ну как, достигла уже своего предела или завтра сдашься? Побежишь отсюда с поджатым хвостом.
И откуда столько злости? Подумаешь, поселили вместе.
— Шла бы ты, — огрызнулась Белинда.
— А если по харе? — свесилась вниз голова с ирокезом.
— Тебе полегчает?
— Мне? Мне точно полегчает.
Рим скалилась и выглядела настолько довольной, что Белинда уверилась: той полегчает.
«Когда-нибудь я сама дам тебе по харе», — подумала Лин и отрешенно ужаснулась той непроглядной ненависти-черноте, которую при этом испытала.
Пусть чернота, пусть что угодно — лишь бы дали поспать.
* * *
А утром она свалилась с кровати. В прямом смысле.
Хотела с нее встать, но не смогла — со стоном перекатилась на бок и рухнула на холодный каменный пол, где так и стояла на карачках, пока что-то орал на непонятном языке годзилла-тренер. Орал не на Белинду — на Рим. О чем-то спрашивал, та с воплями отвечала, за что получила нагоняй и была выдворена на пробежку.
Белинда стонала. Она не могла ни подняться, ни толком сесть, ни встать. За ночь мышцы будто заложило плотной, пропитанной бетоном стекловатой, и каждое движение превратилось в адскую пытку:
— Не могу, — мычала она, качая головой, — не могу бежать, не могу…
Ее, словно окоченевший труп с полусогнутыми конечностями, закинули обратно на кровать.
А через полчала в сопровождении незнакомого монаха отправили посетить Мастера Сэнгуя. До просторного зала, куда вел монах, она не шла, а медленно ковыляла, двигаясь, словно ржавый робот. После чего, скрипя зубами от боли, разложила свое тело-сломанную игрушку на плотный расстеленный мат.
Сэнгуй оказался седым, как лунь, с почти что вертикальными кустиками бровей и раскосыми глазами. А еще с исключительно крепкими руками.
— Я давить. Ты орать.
И он давил. Тер ей шею ребрами сухих ладоней и нажимал на одному ему известные точки с такой силой, что Белинда сотрясала стены ревом.
— А-а-а-а!!! Да, что ж вы делаете-то! Бо-о-о-ольно!
Мастер притворялся оглохшим. За сорок минуту «массажа» он отыскал на ее теле — ни больше, ни меньше — ровно тридцать три исключительно болезненных точки и на каждую надавил так, что у нее из глаз искры сыпали ворохом.
— Не могу-у-у-у! Не дави-и-и-те! А-а-а-а!
Наверное, ее слышал весь этаж. Или весь монастырь.
Но назад к своей келье — почти нонсенс! — она шагала на своих двоих. Ощущение стекловаты в мышцах уменьшилось, руки и ноги худо-бедно задвигались, вот только глаза, кажется, так и остались выпученными.
* * *
— Просто выбрасывать руку вперед. Быстра. И сжимать. Палец наружа.
Солнечный полдень; цикады. Даже вечно стылый ветер прогрелся.
Они сидели на траве поодаль от монастыря вдвоем — Ума-Тэ учил ее формировать кулак для удара. Старался, как умел: показывал, объяснял, путался в словах, тер лоб, вспоминал нужные.
— Если палец внутрь, ты ее ломать.
— Его.
— Да. Иво.
Их отправили сюда, чтобы Белинда не провела весь оставшийся день в праздной лежке и научилась хотя бы чему-то полезному. И она училась — выбрасывала руку вперед, формировала боевой кулак и морщилась, когда понимала, что у нее не выходит так быстро и так качественно, как у Умы.
— Кулак — важно. Неправильный кулак — плохой удар.
Он не наседал на нее, как «годзилла»-тренер, не требовал невозможного, не рычал при неудачах.
— Ума, почему ты говоришь с акцентом?
— Акцентам?
Лин отсыхала душой и телом, радуясь передышке, — хорошо, что не пришлось сегодня бежать, прыгать в озеро, нестись вдоль бесконечной стены. Сегодня бегали другие — она, как пнутая нерадивым хозяином кошка, нежилась на солнышке.
— Не говоришь на нашем… моем языке.
— С ашипками? А-а-а… Я — манол. Мы всегда говорить свой язык. Так правильно. Каждый манол позна или рана находит путь в монастырь.
«Но я не Манол, я — обычная, — подумала Лин. — Но я здесь».
— Давай, делай кулаки.
Левая рука вперед, права, левая, снова правая. Получалось медленно и неуклюже, как тупая физическая разминка. Сложно представить, чтобы таким хлипким кулаком получилось кого-нибудь качественно ударить, но Белинда прилежно продолжала.
— Вы сегодня снова плавали в озере?
— Да. Каждый утра.
— Зачем?
— Закалять дух.
— И ты не мерзнешь?
— Мерзна. Знаю, что мерзна, но не чувствая.
— Чувствую.
Она поправляла его автоматически, не упрекая.
— А как я смогу выучить ваш язык без книг?
— Тишина. Она все рассказывать.
Он уже не впервые пытался ей объяснить, что тишина во время медитаций — инструмент волшебный: она объяснит язык Манолов, ответит на сложные вопросы, позволит шире и глубже познать мир. Лин верила и не верила. Если эта самая тишина столь чудодейственна, почему обычные люди не практикуют ее? Или же чудодейственно само место? Второе показалось ей наиболее вероятным. Может, кельи намолены? В них выстроены каналы связи со Вселенной?
— Ты когда-нибудь слышал про Миру?
— Мир?
— Миру?
Он казался ей забавным — Ума. Открытым, очень честным, каким-то незащищенным изнутри — совсем без брони. Неужели не боится?
— Эта имя?
— Да.
— Не слышал.
Какое-то время он просто сидел с ней рядом, сложив руки на согнутые колени. Жевал травинку, смотрел вдаль — желтоватая, но здоровая на вид кожа, черные глаза, четко очерченные губы, тонкая переносица. Его волосы блестели на солнце куда ярче, чем сияли бы ее. Будь ее волосы длинными. Ума, вероятно, был по-своему привлекателен, но Лин по непонятной ей самой причине не воспринимала его мужчиной. Другом — да. Кем-то, с кем можно лечь в постель? Нет, никогда.
— Почему ты помогаешь мне?
Провести с ней время он вызвался сам вместо «годзиллы»-тренера, которому сейчас полагалось быть здесь.
— Каждый нужен друг.