Но железные дороги были повсюду. Все ездили на поездах. Во всех направлениях, круглосуточно, в битком набитых вагонах. Короткие маршруты, длинные маршруты, медленные поезда, скорые – не важно. Главное – найти место, потому что военным, передвигающимся по всей стране, отдавался приоритет.
Мать отвезла мальчика на станцию в Чикаго, снабдив маленьким картонным чемоданом. На грудь, на его потёртый вельветовый пиджачок она приколола лист, на котором были написаны его имя и пункт назначения. Потом сунула ему в карман пятидолларовую купюру, быстро обняла и передала кондуктору. Кондуктор – добродушного вида пожилой мужчина в очках и с серебряным компостером для билетов – уверил её, что за ребёнком будут «внимательно следить». Едва та отвернулась, как он пихнул мальчика на сиденье между двумя ранеными солдатами, возвращавшимися домой на лечение, и исчез. И не появлялся до самого конца.
Мальчик, разумеется, трепетал перед солдатами и хотел засыпать их вопросами. Убили ли они какого-нибудь немца или японца? Знали ли они его отца? Где их винтовки? Но солдаты проспали всю дорогу от Чикаго до Миннеаполиса – вероятно, из-за лекарств. Мальчику пришлось удовлетворять своё любопытство, разглядывая кровавые пятна на их повязках.
Хотя поезд был, по идее, высокоскоростным экспрессом, он еле тащился. От Чикаго до Миннеаполиса можно было доехать за одиннадцать часов, но из-за постоянных остановок поездка заняла целый день и ночь.
Довольно скоро мальчику стало скучно, а потом и невыносимо. Он затолкал свой чемоданчик под сиденье, аккуратно протиснулся между спящими солдатами и отправился исследовать поезд. Он тут же узнал, что, по сути, это передвижной госпиталь. Почти все места занимали раненые, и многим из них было куда хуже, чем тем двоим. Мальчик видел гипсовые панцири, закрывавшие половину тела, и повязки, из-за которых руки торчали в стороны. Бессчётное количество перевязанных кровоточащих ран, ужасные блестящие красные ожоги. У некоторых пассажиров не было руки или ноги.
В этом поезде он увидел лицо войны, которое не показывают широкой публике. Тогда ещё не было телевидения, но на каждом углу стояли ларьки с газетами, в которых писали про то, как люди сражаются, получают ранения, умирают. То и дело в них печатали фотографию мёртвого вражеского солдата, но на этих фотографиях тела были чистыми, почти не тронутыми, как будто эти люди просто спали. В газетах никогда не печатали слишком жутких фотографий.
Но здесь, в этом поезде, мальчик увидел жестокую правду, настоящую цену войны. Он был слишком мал, чтобы понять большую часть того, что находилось перед его глазами. Но он знал, что Америка – большая страна, и по всей стране проложены железные дороги, и по всем железным дорогам ездит бессчётное количество поездов. Он задумался о том, что если в каждом поезде так много раненых и поломанных людей, разве остались ещё те, кто способен воевать?
До этой прогулки по вагонам он был уверен, что если кому-то из этих солдат не повезёт быть раненым, то они отделаются незначительными царапинами, которые быстро заживут под небольшими повязками. Он никогда не думал, что на войне могут ранить столь серьёзно.
Он бродил из вагона в вагон. Его голова кружилась от огромного количества раненых, приторного запаха крови, тошнотворного запаха медицинского спирта и мёртвого запаха застарелой мочи.
Наконец, пройдя три или четыре вагона, аккуратно перепрыгивая громыхающие промежутки между ними, мальчик нашёл вагон-ресторан. Стоявший там едкий и жёсткий запах жарящейся в жире еды только отчасти перекрывал запах раненых.
И вдруг он подумал об отце. У матери на тумбочке стоял его чёрно-белый портрет с щеками, подкрашенными розовым, чтобы фотография выглядела живее. Мать клала эту фотографию лицом вниз, когда к ней приходили мужчины. Мальчик думал о том, что его отец может быть в одном из таких поездов с ранеными, может быть в одиночестве, или – ещё хуже – погибнет до того, как они смогут увидеться. От этой мысли ему становилось невыносимо.
Он согнулся в дальнем углу вагона. Его рвало. Он не заметил, как высокий человек в жёстком белом пиджаке появился за его спиной, склонился над ним и спросил голосом, глубоким, как раскат грома:
– От чего вам так плохо, молодой человек?
– Мой папа, – выдохнул мальчик между приступами рвоты. – Он на войне, и я думал… он может быть на поезде как этот… или ранен, как эти солдаты… может, я его никогда не увижу.
Проводник – его звали Сэм – обнял мальчика длинными сильными руками и, кажется, даже запел, тихо и как будто очень далеко, пока тот не успокоился.
– Не волнуйтесь, юноша, – шёпотом сказал Сэм. – Не надо волноваться. Ваш отец будет в порядке, в порядке.
Мальчик взглянул на обнимающего его проводника.
– Откуда вы знаете?
– Я это вижу, – ответил Сэм. – Вижу это в вас. В вас есть свет, правильный свет внутри, снаружи – его видно, он такой яркий, что с ним можно читать ночью. Ваш папа будет в порядке. Но некоторые из этих ребят… – его голос затих. – Некоторым из этих ребят слишком рано пришлось повзрослеть, им нужна помощь. Хотите помочь мне помочь им?
Мальчик не знал, о чём говорит проводник, но его голос был таким спокойным, а глаза такими добрыми, что он кивнул.
– Я хочу помочь.
– Тогда вот, возьмите это ведро с сэндвичами, а я возьму это ведро с добрым напитком. Идите за мной и давайте сэндвичи страдающим от голода, а я буду давать то, что у меня, страдающим от жажды.
Проводник пошёл по вагону-ресторану, и мальчик пошёл за ним, держа обеими руками тяжёлое серебряное ведро, изо всех сил перебирая маленькими ножками, чтобы не отставать.
Когда они покинули вагон-ресторан и вернулись в обычные пассажирские вагоны, мальчик пошёл от сиденья к сиденью, предлагая тем, кто был в сознании, еду, пока Сэм угощал их добрым напитком из ведра. Почти никто не хотел есть, но многие, почти все, хотели отхлебнуть из коричневой бутылки, которую Сэм нёс в своём ведре. Мальчик видел много похожих бутылок в Чикаго: из них пили его мать и её друзья.
Многие солдаты улыбались им, но не все. Те, кто не улыбался, выглядели так, будто они вообще ничего не видели, и все они – особенно те, кто отпивал из бутылки, – смотрели куда-то в сторону, вдаль, через них, сквозь них, будто бы не было ни Сэма, ни мальчика, и поезда не было, и вообще ничего никогда не было и не будет.
Много лет спустя, когда он сам уже служил в армии, он вспомнил этот взгляд. Только тогда он понял жуткие, давящие, жгущие душу мысли, которые может понять только тот, кто бывал в бою. Этот взгляд назывался «взгляд в пространство».
Разумеется, в пять лет он этого не знал. Он только видел, что эти люди оцепенели. Сэм и мальчик раздали всем, кто хотел, еду и воду – коричневая жидкость кончалась быстрее сэндвичей – и вернулись в вагон-ресторан, чтобы пополнить запасы. Раненые солдаты были настолько тихи, что казалось, будто тут едут сплошные призраки.
После третьего или четвёртого пополнения вёдер мальчик так устал, что уже еле двигал ногами. Он не понял, когда и как Сэм поднял его вместе с ведром и отнёс на диван в конце вагона-ресторана. Мальчик не помнил, что было, пока его не разбудили лёгким толчком в плечо. Он открыл глаза и увидел улыбающегося Сэма. Мальчик лежал, свернувшись на диване, накрытый тонким зелёным шерстяным одеялом. Ему снилось что-то очень приятное, уютное. Он не помнил, что именно, но было обидно проснуться и потерять это ощущение.
– Приехали, молодой человек, – сказал Сэм, снова толкая его в плечо. – Мы в Миннеаполисе. Кондуктор должен пересадить тебя на другой поезд. Открывай, открывай глаза и посмотри на меня.
Мальчик был такой сонный и уставший, что проснуться у него не получалось. Его глаза закрылись, и он почувствовал, как его поднимают и передают кому-то ещё – другому старому человеку, вроде первого кондуктора. Он вынес мальчика и его чемодан из поезда в бурлящую между поездами толпу. Поставил его, ещё сонного, на платформу, крепко взял за руку и повёл сквозь толпу мужчин и женщин. Мальчик ковылял рядом с кондуктором долго, невозможно долго, пока его не передали следующему мужчине, стоящему перед другим поездом. Тоже кондуктору, одетому в тёмный рабочий костюм и маленькую полувоенную фуражку. Он поднял мальчика и поставил его на платформу между двумя вагонами. Потом забрался туда сам и повёл его внутрь.
Затем запихнул на сиденье. На этот раз мальчик оказался один, поскольку в поезде не было ни раненых солдат, ни, к счастью, дурных запахов. И накрыл его жёстким шерстяным одеялом. Чемодан поставил в ногах.
– Сиди тут, – сказал кондуктор. – Когда тронемся, я принесу тебе что-нибудь перекусить.
И ушёл.
Внезапно мальчик проснулся. Он огляделся и понял, что этот поезд отличался от предыдущего. Вагон был гораздо старее и, пусть и чистый, всё же потёртый и изношенный: кожаные сиденья потрескались, резиновое покрытие на полу было протёрто до дыр. Позже он узнал, что здесь нет ни вагона-ресторана, ни проводников. Но сейчас кондуктор принёс ему сэндвич и бутылочку молока, чтобы подкрепиться.
Перекус в свою очередь подтолкнул мальчика к открытию: туалет в конце вагона – чистый, даже блестящий – был совершенно не предназначен для маленького ребёнка. Но мальчик – уже окончательно проснувшийся – покинул дом почти сутки назад и теперь, когда поел, захотел в туалет. Из-за множества катастрофически постыдных инцидентов – по большей части приключавшихся в барах, куда мать водила его петь, – он много трудился и теперь безмерно гордился своим умением пользоваться горшком для больших мальчиков. Поэтому, когда кондуктор показал ему, где находятся удобства, он вошёл в металлическую кабинку и закрыл дверь, исполненный уверенности в себе.
Но этот унитаз был ни капли не похож на те, которые мальчик видел в барах или в своей квартире в Чикаго. Из него торчали непонятные стальные рычаги, трубы и перекладины, а сиденье было так высоко, что на него пришлось карабкаться, используя стальной держатель для туалетной бумаги как точку опоры.
Он немного постоял в замешательстве, но гордость не позволяла сдаться, найти кондуктора и попросить помощи. К тому же живот напомнил, что медлить нельзя.
Поэтому он спустил штаны, схватился за держатель для туалетной бумаги, как альпинист, штурмующий Эверест, и присел. Унитаз, разумеется, был сделан для взрослого зада со взрослыми пропорциями, а мальчик даже в свои пять был слишком маленьким. Он сделал свои дела, но тут его рука соскользнула с держателя для бумаги, и он провалился в унитаз. И застрял там. Его плечи прижались к дальней стороне сиденья, а колени к вискам. Из этого положения он не мог дотянуться до держателя – единственного, за что можно было зацепиться и вытащить себя обратно.
Внезапный стук в дверь напомнил мальчику, что он застрял не просто в туалете, а в туалете, которым хотят воспользоваться другие пассажиры поезда.
Человек, который сначала вежливо стучал, теперь нетерпеливо дёргал ручку двери. Мальчик запаниковал и задёргался сильнее, лишь загоняя себя глубже в унитаз.
Спустя несколько мгновений беззвучного трепыхания дверь открылась – хорошо, что он не заперся, – и в кабинку вошёл солдат в шерстяной форме с полосками на левом рукаве[4]. Правый рукав был отрезан, вместо него на руке красовалась гипсовая повязка, из-за которой рука торчала в сторону.
– Я застрял, – пояснил мальчик на случай, если солдат не заметил.
– В тебя хотя бы не стреляют.
– С вами так было? Вы застряли в дыре и в вас стреляли?
Солдат не ответил.
– Тебе нужна помощь?
Мальчик кивнул и вытянул руки.
Раненый солдат наклонился вперёд, повернулся, чтобы гипс не мешал, и здоровой рукой выдернул мальчика из унитаза. Затем вежливо отвернулся и подождал, пока мальчик вытрется туалетной бумагой, надеясь, что от него не будет пахнуть мочой или чем похуже, и застегнёт штаны.
– А вам нужна помощь? – мальчик вдруг понял, что в этом тесном помещении гипсовая повязка может быть такой же проблемой для солдата, как для него самого был его рост. Он думал, что, возможно, это и означает быть взрослым – помогать другим взрослым в непростых ситуациях.
Солдат покачал головой.
– Я уже неплохо наловчился.
Солдат жестом попросил мальчика выйти из туалета, и мальчик вернулся на своё сиденье. Солдат долго не выходил, и мальчик начал волноваться: может, ему всё же нужна была помощь. Но солдат всё-таки вышел из туалета, коротко кивнул мальчику, прошёл в конец вагона и сел рядом с какой-то женщиной. Его рука в гипсовой повязке торчала в проходе между сиденьями. Солдат и женщина тихо говорили. Мальчик не слышал, о чём, но солдат выглядел очень серьёзно, а женщина показала пальцем на его повязку и отвернулась к окну, будто бы злилась. Мальчику стало неловко подсматривать за чем-то настолько личным, и он отвернулся.
Было уже поздно и начинало темнеть. Он откинулся – почти разлёгся – на сиденье и, может быть, заснул бы, если бы поезд не останавливался у каждой кучки домиков, больше похожих на сараи, окружённых маленькими хозяйствами, раскинувшимися по обе стороны путей. Остановки были короткие, но на каждой часть пассажиров сходила – обычно солдаты, раненые и здоровые, – и заходили другие, обычно старые женщины с видавшими виды фермерскими вёдрами, наполненными едой, которую они раздавали пассажирам. Одна из них дала мальчику два яйца, сваренных вкрутую, и сэндвич с большими кусками мяса, толстыми ломтями домашнего хлеба и солёного сала, которое на вкус было как масло. Этого хватило бы на двоих таких мальчиков. Ещё она дала ему целую банку тёплого молока со сливками. Может, даже с сахаром или с мёдом, настолько оно было сладкое. Мальчик съел часть сэндвича, отпил молока, закрутил банку и завернул остатки сэндвича в газету, которую нашёл на сиденье перед собой. Потом он затолкал остатки еды в угол соседнего сиденья так, чтобы банка не перевернулась, откинулся на своём сиденье, закрыл глаза и тут же уснул.
Под плавное покачивание поезда, который то ехал, то замирал, мальчик провалился в глубокий сон без сновидений. Проснувшись, он обнаружил, что лежит, свернувшись калачиком, на сиденье. Пока он спал, его снова кто-то накрыл толстым шерстяным одеялом.
Раненый солдат, которого он встретил в туалете, и женщина сошли с поезда, пока он спал, и мальчик остался чуть ли не единственным пассажиром в вагоне. Он съел ещё часть сэндвича, попил молока, съел яйцо, счистив с него скорлупу и сложив её в пепельницу в подлокотнике. А потом повернулся к окну и прижался к нему головой.
Даже сытый и сонный, мальчик спал беспокойно. Ему снился отец, сидящий в поезде, его щёки были подкрашены розовым, как на фото – больше нигде мальчик своего отца не видел – хотя остальные солдаты были один бледнее другого. Поезд ехал на север, погружаясь во тьму, словно в серую волну убывающего света, как обычно бывало на севере. Виды за окном поразительно изменились: на смену чистым полям с пологими холмами и аккуратными линиями деревьев пришёл густой лес.
Когда мальчик проснулся, было уже утро. Он увидел лес настолько густой, что деревья в нём как будто специально так плотно прижимались друг к другу и к железной дороге, что между ними нельзя было даже просунуть руку. Они были зелёными – совсем как один из восковых мелков в наборе, который ему подарил кто-то из маминых барных друзей, пытаясь ей понравиться.
Казалось, поезд еле-еле тащится, иногда останавливаясь в такой глуши, где ничего не могло быть. Мальчик смотрел в окно, стараясь разглядеть домик или сарай рядом с путями. По лесу были разбросаны маленькие озёрца, и поезд то и дело останавливался у пристаней, рядом с которыми ждали пассажиров одна-две лодки.
Мальчик проснулся от голода и съел второе яйцо и остатки сэндвича. Ему снова нужно было в туалет, и на этот раз он решил свою проблему, встав на сиденье унитаза, а не садясь на него, чем остался очень горд.
Он вернулся на своё сиденье и продолжил смотреть на проносящиеся мимо деревья. Увидел нескольких оленей, пасущихся у путей, серую лису и лохматую дикую собаку, больше кроликов, чем мог сосчитать, а когда поезд пересекал небольшой ручей – чёрного медведя. Поезд ехал медленно и не особо беспокоил медведя, который встал на задние лапы и смотрел ему вслед. Мальчику показалось, что медведь посмотрел на него, прямо ему в глаза – наверное, просто показалось – и в этот момент он выглядел так естественно и так был похож на человека, что мальчику стало интересно, есть ли у него имя. И если есть, то какое.
«Карл», – решил он. Медведя звали Карл, потому что своими круглыми плечами и карими глазами он напоминал мальчику мужчину, который жил в соседней квартире в Чикаго. От него всегда пахло виски, но он всегда был добр к мальчику, даже когда тот случайно опрокинул его бутылку молока, стоявшую у двери[5], когда бегал по коридору.
Карл. И поскольку он – сосед – был добр к мальчику, хотя его дыхание и пахло виски, он решил, что медведь по имени Карл, наверное, тоже добрый. И тогда ему начал нравиться лес, в котором жил медведь Карл. Почему-то, увидев медведя, мальчик смог яснее разглядеть всё остальное. Он видел не просто лес, а деревья, траву, озёра и кувшинки. И хотя он просто ехал в поезде и смотрел, как всё это проносится мимо, он стал частью леса. Точнее, лес стал его частью, вырос у него внутри.
Он хотел быть там. Он был знаком с лесом только по картинкам в книжках про волшебные земли, где маленькие народцы жили под грибами. И всё же он верил – нет, знал, – что его место было там. Потому что он видел не просто лес, но каждое дерево, хотел коснуться каждого листа и каждой иголки, пройтись босиком по траве. Ему было необходимо всё это увидеть-услышать-понюхать-потрогать. Лес – вот где ему хотелось бы жить. От этой мысли он улыбнулся. И хотя он немного скучал по дому, по матери, по конфетам и мужчинам, которые угощали его кока-колой, курицей и сладостями, когда он выступал в своей форме, всё это будто бы растворилось, когда он увидел и узнал деревья, траву и озёра и затосковал по ним.
Он откинулся на сиденье и повернул голову, радостно глядя на проносящиеся мимо окна деревья. Но он так устал от путешествия, что его глаза закрылись, открылись, закрылись окончательно, и он проспал до того момента, как кондуктор подошёл к нему и поднял его картонный чемоданчик.
Мальчик моргнул и выглянул в окно: всё ещё светло, должно быть, вторая половина дня. Кондуктор протянул руку и помог ему встать.
– Твоя станция, – сказал он. – Здесь тебя встретят.
Мальчик ещё не совсем проснулся, но кондуктор взял его за руку и потащил за собой к площадке между вагонами, а затем вниз по гладким металлическим ступенькам, которые были так далеко друг от друга, что сам мальчик по ним спуститься не мог, и наконец на площадку, сделанную из земли и поленьев. На другом конце этой деревянно-земляной платформы, на другой стороне от рельсов стоял маленький домик из грубых сосновых стволов, а на нём висела табличка с ярко-жёлтыми буквами и цифрами: «Лагерь 43».
– Ступай к этому домику, подальше от рельсов, и жди, как хороший мальчик.
Сказав это, кондуктор махнул человеку, высунувшемуся из локомотива, который вёз поезд, и забрался по ступенькам. Зашипели отпущенные тормоза, поезд медленно тронулся и постепенно разгонялся, пока не исчез за плавным поворотом.
Оставив мальчика в одиночестве посреди леса.
Отвернувшись от рельсов к домику, он увидел выбегающую из леса изрезанную колеями дорогу. Маленький, побитый жизнью пикап был припаркован – или брошен – там, где кончался лес.
Рядом никого, и мальчик подумал, что даже живя в городе, где ездили тысячи машин и грузовиков – старых, потому что новых не производили из-за войны, – он никогда не видел такой развалины, а потому решил, что пикап бросили здесь догнивать. Корпус его был разрезан так, чтобы сзади поместилась какая-то деревянная коробка, точно это кузов. В ней лежали старые мешки и во все стороны торчали ржавые железяки. Вместо лобового стекла стояло обычное четырёхкамерное окно, которое держалось на чём-то, что больше всего напоминало бельевую верёвку. В довершение всего этого на узкие колёса с деревянными спицами были намотаны истлевшие резиновые прокладки для крышек.
Машина выглядела так, будто целиком состоит из ржавчины и держится на выцветшей чёрной краске.
Внезапно он почувствовал себя страшно одиноким. Вокруг не было ничего, кроме домика и рельсов, уходящих вдаль. Казалось, ещё немного, и он сядет на свой картонный чемоданчик и заплачет, но тут из кустов, неподалёку от которых и был припаркован грузовичок, поправляя заплатанный комбинезон, вышел пожилой мужчина.
Вторая мировая война прошлась своим сапогом по всем сферам жизни. Из-за жёсткого распределения многие обычные продукты – сахар, мука, мясо, почти все овощи – практически исчезли из продажи. Резину для труб и шин купить было невозможно, бензин – только понемногу, в специальные дни и по талонам.
Мать отвезла мальчика на станцию в Чикаго, снабдив маленьким картонным чемоданом. На грудь, на его потёртый вельветовый пиджачок она приколола лист, на котором были написаны его имя и пункт назначения. Потом сунула ему в карман пятидолларовую купюру, быстро обняла и передала кондуктору. Кондуктор – добродушного вида пожилой мужчина в очках и с серебряным компостером для билетов – уверил её, что за ребёнком будут «внимательно следить». Едва та отвернулась, как он пихнул мальчика на сиденье между двумя ранеными солдатами, возвращавшимися домой на лечение, и исчез. И не появлялся до самого конца.
Мальчик, разумеется, трепетал перед солдатами и хотел засыпать их вопросами. Убили ли они какого-нибудь немца или японца? Знали ли они его отца? Где их винтовки? Но солдаты проспали всю дорогу от Чикаго до Миннеаполиса – вероятно, из-за лекарств. Мальчику пришлось удовлетворять своё любопытство, разглядывая кровавые пятна на их повязках.
Хотя поезд был, по идее, высокоскоростным экспрессом, он еле тащился. От Чикаго до Миннеаполиса можно было доехать за одиннадцать часов, но из-за постоянных остановок поездка заняла целый день и ночь.
Довольно скоро мальчику стало скучно, а потом и невыносимо. Он затолкал свой чемоданчик под сиденье, аккуратно протиснулся между спящими солдатами и отправился исследовать поезд. Он тут же узнал, что, по сути, это передвижной госпиталь. Почти все места занимали раненые, и многим из них было куда хуже, чем тем двоим. Мальчик видел гипсовые панцири, закрывавшие половину тела, и повязки, из-за которых руки торчали в стороны. Бессчётное количество перевязанных кровоточащих ран, ужасные блестящие красные ожоги. У некоторых пассажиров не было руки или ноги.
В этом поезде он увидел лицо войны, которое не показывают широкой публике. Тогда ещё не было телевидения, но на каждом углу стояли ларьки с газетами, в которых писали про то, как люди сражаются, получают ранения, умирают. То и дело в них печатали фотографию мёртвого вражеского солдата, но на этих фотографиях тела были чистыми, почти не тронутыми, как будто эти люди просто спали. В газетах никогда не печатали слишком жутких фотографий.
Но здесь, в этом поезде, мальчик увидел жестокую правду, настоящую цену войны. Он был слишком мал, чтобы понять большую часть того, что находилось перед его глазами. Но он знал, что Америка – большая страна, и по всей стране проложены железные дороги, и по всем железным дорогам ездит бессчётное количество поездов. Он задумался о том, что если в каждом поезде так много раненых и поломанных людей, разве остались ещё те, кто способен воевать?
До этой прогулки по вагонам он был уверен, что если кому-то из этих солдат не повезёт быть раненым, то они отделаются незначительными царапинами, которые быстро заживут под небольшими повязками. Он никогда не думал, что на войне могут ранить столь серьёзно.
Он бродил из вагона в вагон. Его голова кружилась от огромного количества раненых, приторного запаха крови, тошнотворного запаха медицинского спирта и мёртвого запаха застарелой мочи.
Наконец, пройдя три или четыре вагона, аккуратно перепрыгивая громыхающие промежутки между ними, мальчик нашёл вагон-ресторан. Стоявший там едкий и жёсткий запах жарящейся в жире еды только отчасти перекрывал запах раненых.
И вдруг он подумал об отце. У матери на тумбочке стоял его чёрно-белый портрет с щеками, подкрашенными розовым, чтобы фотография выглядела живее. Мать клала эту фотографию лицом вниз, когда к ней приходили мужчины. Мальчик думал о том, что его отец может быть в одном из таких поездов с ранеными, может быть в одиночестве, или – ещё хуже – погибнет до того, как они смогут увидеться. От этой мысли ему становилось невыносимо.
Он согнулся в дальнем углу вагона. Его рвало. Он не заметил, как высокий человек в жёстком белом пиджаке появился за его спиной, склонился над ним и спросил голосом, глубоким, как раскат грома:
– От чего вам так плохо, молодой человек?
– Мой папа, – выдохнул мальчик между приступами рвоты. – Он на войне, и я думал… он может быть на поезде как этот… или ранен, как эти солдаты… может, я его никогда не увижу.
Проводник – его звали Сэм – обнял мальчика длинными сильными руками и, кажется, даже запел, тихо и как будто очень далеко, пока тот не успокоился.
– Не волнуйтесь, юноша, – шёпотом сказал Сэм. – Не надо волноваться. Ваш отец будет в порядке, в порядке.
Мальчик взглянул на обнимающего его проводника.
– Откуда вы знаете?
– Я это вижу, – ответил Сэм. – Вижу это в вас. В вас есть свет, правильный свет внутри, снаружи – его видно, он такой яркий, что с ним можно читать ночью. Ваш папа будет в порядке. Но некоторые из этих ребят… – его голос затих. – Некоторым из этих ребят слишком рано пришлось повзрослеть, им нужна помощь. Хотите помочь мне помочь им?
Мальчик не знал, о чём говорит проводник, но его голос был таким спокойным, а глаза такими добрыми, что он кивнул.
– Я хочу помочь.
– Тогда вот, возьмите это ведро с сэндвичами, а я возьму это ведро с добрым напитком. Идите за мной и давайте сэндвичи страдающим от голода, а я буду давать то, что у меня, страдающим от жажды.
Проводник пошёл по вагону-ресторану, и мальчик пошёл за ним, держа обеими руками тяжёлое серебряное ведро, изо всех сил перебирая маленькими ножками, чтобы не отставать.
Когда они покинули вагон-ресторан и вернулись в обычные пассажирские вагоны, мальчик пошёл от сиденья к сиденью, предлагая тем, кто был в сознании, еду, пока Сэм угощал их добрым напитком из ведра. Почти никто не хотел есть, но многие, почти все, хотели отхлебнуть из коричневой бутылки, которую Сэм нёс в своём ведре. Мальчик видел много похожих бутылок в Чикаго: из них пили его мать и её друзья.
Многие солдаты улыбались им, но не все. Те, кто не улыбался, выглядели так, будто они вообще ничего не видели, и все они – особенно те, кто отпивал из бутылки, – смотрели куда-то в сторону, вдаль, через них, сквозь них, будто бы не было ни Сэма, ни мальчика, и поезда не было, и вообще ничего никогда не было и не будет.
Много лет спустя, когда он сам уже служил в армии, он вспомнил этот взгляд. Только тогда он понял жуткие, давящие, жгущие душу мысли, которые может понять только тот, кто бывал в бою. Этот взгляд назывался «взгляд в пространство».
Разумеется, в пять лет он этого не знал. Он только видел, что эти люди оцепенели. Сэм и мальчик раздали всем, кто хотел, еду и воду – коричневая жидкость кончалась быстрее сэндвичей – и вернулись в вагон-ресторан, чтобы пополнить запасы. Раненые солдаты были настолько тихи, что казалось, будто тут едут сплошные призраки.
После третьего или четвёртого пополнения вёдер мальчик так устал, что уже еле двигал ногами. Он не понял, когда и как Сэм поднял его вместе с ведром и отнёс на диван в конце вагона-ресторана. Мальчик не помнил, что было, пока его не разбудили лёгким толчком в плечо. Он открыл глаза и увидел улыбающегося Сэма. Мальчик лежал, свернувшись на диване, накрытый тонким зелёным шерстяным одеялом. Ему снилось что-то очень приятное, уютное. Он не помнил, что именно, но было обидно проснуться и потерять это ощущение.
– Приехали, молодой человек, – сказал Сэм, снова толкая его в плечо. – Мы в Миннеаполисе. Кондуктор должен пересадить тебя на другой поезд. Открывай, открывай глаза и посмотри на меня.
Мальчик был такой сонный и уставший, что проснуться у него не получалось. Его глаза закрылись, и он почувствовал, как его поднимают и передают кому-то ещё – другому старому человеку, вроде первого кондуктора. Он вынес мальчика и его чемодан из поезда в бурлящую между поездами толпу. Поставил его, ещё сонного, на платформу, крепко взял за руку и повёл сквозь толпу мужчин и женщин. Мальчик ковылял рядом с кондуктором долго, невозможно долго, пока его не передали следующему мужчине, стоящему перед другим поездом. Тоже кондуктору, одетому в тёмный рабочий костюм и маленькую полувоенную фуражку. Он поднял мальчика и поставил его на платформу между двумя вагонами. Потом забрался туда сам и повёл его внутрь.
Затем запихнул на сиденье. На этот раз мальчик оказался один, поскольку в поезде не было ни раненых солдат, ни, к счастью, дурных запахов. И накрыл его жёстким шерстяным одеялом. Чемодан поставил в ногах.
– Сиди тут, – сказал кондуктор. – Когда тронемся, я принесу тебе что-нибудь перекусить.
И ушёл.
Внезапно мальчик проснулся. Он огляделся и понял, что этот поезд отличался от предыдущего. Вагон был гораздо старее и, пусть и чистый, всё же потёртый и изношенный: кожаные сиденья потрескались, резиновое покрытие на полу было протёрто до дыр. Позже он узнал, что здесь нет ни вагона-ресторана, ни проводников. Но сейчас кондуктор принёс ему сэндвич и бутылочку молока, чтобы подкрепиться.
Перекус в свою очередь подтолкнул мальчика к открытию: туалет в конце вагона – чистый, даже блестящий – был совершенно не предназначен для маленького ребёнка. Но мальчик – уже окончательно проснувшийся – покинул дом почти сутки назад и теперь, когда поел, захотел в туалет. Из-за множества катастрофически постыдных инцидентов – по большей части приключавшихся в барах, куда мать водила его петь, – он много трудился и теперь безмерно гордился своим умением пользоваться горшком для больших мальчиков. Поэтому, когда кондуктор показал ему, где находятся удобства, он вошёл в металлическую кабинку и закрыл дверь, исполненный уверенности в себе.
Но этот унитаз был ни капли не похож на те, которые мальчик видел в барах или в своей квартире в Чикаго. Из него торчали непонятные стальные рычаги, трубы и перекладины, а сиденье было так высоко, что на него пришлось карабкаться, используя стальной держатель для туалетной бумаги как точку опоры.
Он немного постоял в замешательстве, но гордость не позволяла сдаться, найти кондуктора и попросить помощи. К тому же живот напомнил, что медлить нельзя.
Поэтому он спустил штаны, схватился за держатель для туалетной бумаги, как альпинист, штурмующий Эверест, и присел. Унитаз, разумеется, был сделан для взрослого зада со взрослыми пропорциями, а мальчик даже в свои пять был слишком маленьким. Он сделал свои дела, но тут его рука соскользнула с держателя для бумаги, и он провалился в унитаз. И застрял там. Его плечи прижались к дальней стороне сиденья, а колени к вискам. Из этого положения он не мог дотянуться до держателя – единственного, за что можно было зацепиться и вытащить себя обратно.
Внезапный стук в дверь напомнил мальчику, что он застрял не просто в туалете, а в туалете, которым хотят воспользоваться другие пассажиры поезда.
Человек, который сначала вежливо стучал, теперь нетерпеливо дёргал ручку двери. Мальчик запаниковал и задёргался сильнее, лишь загоняя себя глубже в унитаз.
Спустя несколько мгновений беззвучного трепыхания дверь открылась – хорошо, что он не заперся, – и в кабинку вошёл солдат в шерстяной форме с полосками на левом рукаве[4]. Правый рукав был отрезан, вместо него на руке красовалась гипсовая повязка, из-за которой рука торчала в сторону.
– Я застрял, – пояснил мальчик на случай, если солдат не заметил.
– В тебя хотя бы не стреляют.
– С вами так было? Вы застряли в дыре и в вас стреляли?
Солдат не ответил.
– Тебе нужна помощь?
Мальчик кивнул и вытянул руки.
Раненый солдат наклонился вперёд, повернулся, чтобы гипс не мешал, и здоровой рукой выдернул мальчика из унитаза. Затем вежливо отвернулся и подождал, пока мальчик вытрется туалетной бумагой, надеясь, что от него не будет пахнуть мочой или чем похуже, и застегнёт штаны.
– А вам нужна помощь? – мальчик вдруг понял, что в этом тесном помещении гипсовая повязка может быть такой же проблемой для солдата, как для него самого был его рост. Он думал, что, возможно, это и означает быть взрослым – помогать другим взрослым в непростых ситуациях.
Солдат покачал головой.
– Я уже неплохо наловчился.
Солдат жестом попросил мальчика выйти из туалета, и мальчик вернулся на своё сиденье. Солдат долго не выходил, и мальчик начал волноваться: может, ему всё же нужна была помощь. Но солдат всё-таки вышел из туалета, коротко кивнул мальчику, прошёл в конец вагона и сел рядом с какой-то женщиной. Его рука в гипсовой повязке торчала в проходе между сиденьями. Солдат и женщина тихо говорили. Мальчик не слышал, о чём, но солдат выглядел очень серьёзно, а женщина показала пальцем на его повязку и отвернулась к окну, будто бы злилась. Мальчику стало неловко подсматривать за чем-то настолько личным, и он отвернулся.
Было уже поздно и начинало темнеть. Он откинулся – почти разлёгся – на сиденье и, может быть, заснул бы, если бы поезд не останавливался у каждой кучки домиков, больше похожих на сараи, окружённых маленькими хозяйствами, раскинувшимися по обе стороны путей. Остановки были короткие, но на каждой часть пассажиров сходила – обычно солдаты, раненые и здоровые, – и заходили другие, обычно старые женщины с видавшими виды фермерскими вёдрами, наполненными едой, которую они раздавали пассажирам. Одна из них дала мальчику два яйца, сваренных вкрутую, и сэндвич с большими кусками мяса, толстыми ломтями домашнего хлеба и солёного сала, которое на вкус было как масло. Этого хватило бы на двоих таких мальчиков. Ещё она дала ему целую банку тёплого молока со сливками. Может, даже с сахаром или с мёдом, настолько оно было сладкое. Мальчик съел часть сэндвича, отпил молока, закрутил банку и завернул остатки сэндвича в газету, которую нашёл на сиденье перед собой. Потом он затолкал остатки еды в угол соседнего сиденья так, чтобы банка не перевернулась, откинулся на своём сиденье, закрыл глаза и тут же уснул.
Под плавное покачивание поезда, который то ехал, то замирал, мальчик провалился в глубокий сон без сновидений. Проснувшись, он обнаружил, что лежит, свернувшись калачиком, на сиденье. Пока он спал, его снова кто-то накрыл толстым шерстяным одеялом.
Раненый солдат, которого он встретил в туалете, и женщина сошли с поезда, пока он спал, и мальчик остался чуть ли не единственным пассажиром в вагоне. Он съел ещё часть сэндвича, попил молока, съел яйцо, счистив с него скорлупу и сложив её в пепельницу в подлокотнике. А потом повернулся к окну и прижался к нему головой.
Даже сытый и сонный, мальчик спал беспокойно. Ему снился отец, сидящий в поезде, его щёки были подкрашены розовым, как на фото – больше нигде мальчик своего отца не видел – хотя остальные солдаты были один бледнее другого. Поезд ехал на север, погружаясь во тьму, словно в серую волну убывающего света, как обычно бывало на севере. Виды за окном поразительно изменились: на смену чистым полям с пологими холмами и аккуратными линиями деревьев пришёл густой лес.
Когда мальчик проснулся, было уже утро. Он увидел лес настолько густой, что деревья в нём как будто специально так плотно прижимались друг к другу и к железной дороге, что между ними нельзя было даже просунуть руку. Они были зелёными – совсем как один из восковых мелков в наборе, который ему подарил кто-то из маминых барных друзей, пытаясь ей понравиться.
Казалось, поезд еле-еле тащится, иногда останавливаясь в такой глуши, где ничего не могло быть. Мальчик смотрел в окно, стараясь разглядеть домик или сарай рядом с путями. По лесу были разбросаны маленькие озёрца, и поезд то и дело останавливался у пристаней, рядом с которыми ждали пассажиров одна-две лодки.
Мальчик проснулся от голода и съел второе яйцо и остатки сэндвича. Ему снова нужно было в туалет, и на этот раз он решил свою проблему, встав на сиденье унитаза, а не садясь на него, чем остался очень горд.
Он вернулся на своё сиденье и продолжил смотреть на проносящиеся мимо деревья. Увидел нескольких оленей, пасущихся у путей, серую лису и лохматую дикую собаку, больше кроликов, чем мог сосчитать, а когда поезд пересекал небольшой ручей – чёрного медведя. Поезд ехал медленно и не особо беспокоил медведя, который встал на задние лапы и смотрел ему вслед. Мальчику показалось, что медведь посмотрел на него, прямо ему в глаза – наверное, просто показалось – и в этот момент он выглядел так естественно и так был похож на человека, что мальчику стало интересно, есть ли у него имя. И если есть, то какое.
«Карл», – решил он. Медведя звали Карл, потому что своими круглыми плечами и карими глазами он напоминал мальчику мужчину, который жил в соседней квартире в Чикаго. От него всегда пахло виски, но он всегда был добр к мальчику, даже когда тот случайно опрокинул его бутылку молока, стоявшую у двери[5], когда бегал по коридору.
Карл. И поскольку он – сосед – был добр к мальчику, хотя его дыхание и пахло виски, он решил, что медведь по имени Карл, наверное, тоже добрый. И тогда ему начал нравиться лес, в котором жил медведь Карл. Почему-то, увидев медведя, мальчик смог яснее разглядеть всё остальное. Он видел не просто лес, а деревья, траву, озёра и кувшинки. И хотя он просто ехал в поезде и смотрел, как всё это проносится мимо, он стал частью леса. Точнее, лес стал его частью, вырос у него внутри.
Он хотел быть там. Он был знаком с лесом только по картинкам в книжках про волшебные земли, где маленькие народцы жили под грибами. И всё же он верил – нет, знал, – что его место было там. Потому что он видел не просто лес, но каждое дерево, хотел коснуться каждого листа и каждой иголки, пройтись босиком по траве. Ему было необходимо всё это увидеть-услышать-понюхать-потрогать. Лес – вот где ему хотелось бы жить. От этой мысли он улыбнулся. И хотя он немного скучал по дому, по матери, по конфетам и мужчинам, которые угощали его кока-колой, курицей и сладостями, когда он выступал в своей форме, всё это будто бы растворилось, когда он увидел и узнал деревья, траву и озёра и затосковал по ним.
Он откинулся на сиденье и повернул голову, радостно глядя на проносящиеся мимо окна деревья. Но он так устал от путешествия, что его глаза закрылись, открылись, закрылись окончательно, и он проспал до того момента, как кондуктор подошёл к нему и поднял его картонный чемоданчик.
Мальчик моргнул и выглянул в окно: всё ещё светло, должно быть, вторая половина дня. Кондуктор протянул руку и помог ему встать.
– Твоя станция, – сказал он. – Здесь тебя встретят.
Мальчик ещё не совсем проснулся, но кондуктор взял его за руку и потащил за собой к площадке между вагонами, а затем вниз по гладким металлическим ступенькам, которые были так далеко друг от друга, что сам мальчик по ним спуститься не мог, и наконец на площадку, сделанную из земли и поленьев. На другом конце этой деревянно-земляной платформы, на другой стороне от рельсов стоял маленький домик из грубых сосновых стволов, а на нём висела табличка с ярко-жёлтыми буквами и цифрами: «Лагерь 43».
– Ступай к этому домику, подальше от рельсов, и жди, как хороший мальчик.
Сказав это, кондуктор махнул человеку, высунувшемуся из локомотива, который вёз поезд, и забрался по ступенькам. Зашипели отпущенные тормоза, поезд медленно тронулся и постепенно разгонялся, пока не исчез за плавным поворотом.
Оставив мальчика в одиночестве посреди леса.
Отвернувшись от рельсов к домику, он увидел выбегающую из леса изрезанную колеями дорогу. Маленький, побитый жизнью пикап был припаркован – или брошен – там, где кончался лес.
Рядом никого, и мальчик подумал, что даже живя в городе, где ездили тысячи машин и грузовиков – старых, потому что новых не производили из-за войны, – он никогда не видел такой развалины, а потому решил, что пикап бросили здесь догнивать. Корпус его был разрезан так, чтобы сзади поместилась какая-то деревянная коробка, точно это кузов. В ней лежали старые мешки и во все стороны торчали ржавые железяки. Вместо лобового стекла стояло обычное четырёхкамерное окно, которое держалось на чём-то, что больше всего напоминало бельевую верёвку. В довершение всего этого на узкие колёса с деревянными спицами были намотаны истлевшие резиновые прокладки для крышек.
Машина выглядела так, будто целиком состоит из ржавчины и держится на выцветшей чёрной краске.
Внезапно он почувствовал себя страшно одиноким. Вокруг не было ничего, кроме домика и рельсов, уходящих вдаль. Казалось, ещё немного, и он сядет на свой картонный чемоданчик и заплачет, но тут из кустов, неподалёку от которых и был припаркован грузовичок, поправляя заплатанный комбинезон, вышел пожилой мужчина.
Вторая мировая война прошлась своим сапогом по всем сферам жизни. Из-за жёсткого распределения многие обычные продукты – сахар, мука, мясо, почти все овощи – практически исчезли из продажи. Резину для труб и шин купить было невозможно, бензин – только понемногу, в специальные дни и по талонам.