Столик позади них ждет счет.
– Мы работали у Дага. С вашей мамой.
То была ее первая работа после того, как она бросила моего отца, – при кабинете некого конгрессмена. Дойлы. Вот это кто. Лиз и Пэт. Тогда они еще не были женаты.
– Это она свела нас, между прочим. Сказала Пэту, что я хочу с ним на свидание. А мне сказала, что он собирается меня позвать, хотя ничего подобного он не говорил. Вот же нахалка! И все же вот, пожалуйста. – Пожимает мне руку. – Какая жалость, Кейси. Нас эта новость сокрушила. Попросту сокрушила. Мы были в Виро, иначе пришли б на службу.
Киваю. Если б меня как-то предупредили, я бы справилась получше, но это – удар внезапный. Киваю еще раз.
– Мы хотели написать вам, но не знали, где вы на белом свете. А затем наткнулись на Эзру, он слыхал, что вы вернулись в “Ирис”! – Кладет теплую ладонь мне на руку. – Я вас расстроила.
Качаю головой, но лицо меня выдает, и брови ведут себя странно.
– Она подарила мне вот эту цепочку.
Разумеется.
– Прошу прощения, – говорит мужчина у них за спиной, помахивая кредиткой.
Киваю ему и всем, кто останавливает меня на пути к станции. Вытаскиваю лист рассадки из обеденной корзины и распечатываю чеки, зарывшись лицом в салфетку.
– Соберись, а, – говорит Дана, однако все же кладет чек на поднос с шоколадками и выносит его к моему столику за меня.
Проталкиваюсь через створки кухонных дверей. Повара заняты, спинами ко мне и к еде, которая ждет меня под тепловой лампой. Захожу в холодильник. Стою в сухой стуже, смотрю на полки с молочными продуктами у задней стенки, на брикеты масла, завернутые в вощеную бумагу, и пакеты с густыми сливками. Упаковки яиц. Дышу. Смотрю на руку. Калеб уступил мне ее кольцо. Она носила его всю мою жизнь – сапфир и два брильянтика. Небо и звезды – так мы его звали, когда были маленькими. Ее подруга Дженет придумала снять кольцо у мамы с пальца – после. Рука моя, когда я его ношу, смотрится в точности как мамина. Справлюсь, говорю я переливчатому сине-черному глазку. Выхожу принять заказ у Лиз и Пэта Дойл.
Когда приношу им их пино гриджо и закусь, они все еще держатся скорбно, однако к стейкам из меч-рыбы и ризотто Пэт уже разговаривает оживленно, употребляя слова, которых я не понимаю, – фондовые акции, коэффициент Шиллера27, – а к кофе они уже хихикают по поводу кого-то по имени Марвин, устроившего кавардак на свадьбе у их дочери, и едва ли помнят, что знакомы со мной. Впрочем, оставляют мне свои визитные карточки – на подносе с фискальным чеком и чаевыми. Шестнадцать процентов. Оба – частные предприниматели. Ни один из них больше не занимается политикой.
Столик за столиком люди исчезают, оставляя после себя перепачканные салфетки и отпечатки губной помады. Скатерти взъерошены и заляпаны, винные бутылки перевернуты вверх дном в мокрых держателях, море бокалов, кофейных чашек и замурзанных десертных тарелок. Все оставлено, чтобы кто-то убрал. Сейчас работаем медленно, приводим зал и террасу в порядок. Пошевеливаются только Ясмин и Омар, которых у бара ждут спутники.
Напоследок протереть стекло и обернуть еще приборов к завтрашнему обеду. Алехандро выносит клубящиеся паром зеленые стойки с бокалами. Поначалу они слишком горячие, не тронешь без полотенца. Мы с Омаром принимаемся обертывать: сложить салфетку в треугольник, ложку поверх вилки поверх ножа разместить вдоль длинной кромки, боковые уголки завернуть внутрь, закатать все вместе до уголка напротив. Крейг пересмеивается с тощей подругой Омара у барной стойки, и Омар обертывает все быстрее и быстрее. Уйти мы сможем только после того, как в корзине окажется сотня комплектов.
Когда влезаю на свой велосипед, уже почти час ночи. Тело изнурено. Три мили до моего сарая кажутся дальней дорогой.
Темнота, жара, на тротуарах – немногочисленные люди попарно. Река и дрожкое отражение луны. Ты на вкус как луна, сказал Люк в том поле в Беркширах. Поэт сраный. На тропинке несколько человек держатся за руки, пьют из бутылок, валяются в траве, потому что им не видно, сколько там зеленого гусиного дерьма. Он поймал меня врасплох. У меня не осталось времени защититься.
По утрам я страдаю по маме. А вот поздней ночью скорблю по Люку.
Мост БУ пуст, безмолвен. Преодолеваю воду по дуге. Дышится туговато, сипловато, но я не плачу. Пою “Психокиллер”28 – в честь Мэри Хэнд. Добираюсь до подъездной аллеи Адама, так и не заплакав. Уже кое-что. Вкатываю велосипед в гараж. Маленькая победа.
Мне под дверь подсунуты два уведомления о просроченных платежах и приглашение на свадьбу. На автоответчике мигает запись. Кровь у меня ускоряется. Старый рефлекс. Это не он. Это не он, говорю я себе, но сердце колотится все равно. Жму на “воспр.”.
– Эй. – Пауза. Долгий выдох, словно раскат грома в микрофон.
Это он.
Мама умерла за полтора месяца до моей поездки в “Красную ригу”. Я позвонила спросить, можно ли сдвинуть даты, можно ли приехать осенью или зимой. Ответивший на звонок мужчина горячо пособолезновал, однако сказал, что мне досталась самая длинная резидентура, какая у них только бывает. Восемь недель. С 23 апреля по 17 июня. Календарь “Красной риги” никак не поменять, сказал он.
Между нами простерлось долгое молчание.
– Вы отступаетесь от участия? – спросил мужчина.
Последний раз слово, похожее на “отступаться”, я произнесла, кажется, на переменке классе в четвертом. “Покажешь зубы или язык – заплатишь отступного”.
– Нет, отступаться не хочу.
Из Бенда в Бостон я добралась самолетом, а оттуда поехала автобусом в Бёрриллвилл, Род-Айленд. Ранняя весна. Новая Англия. Выходя из автобуса, я вдохнула свое детство, учуяла талую землю у нас во дворе и нарциссы в конце дорожки. Мне дали комнату в общежитии, где спать, и хижину для работы, и, встав на крыльце хижины в первое утро, я вспомнила мамину светло-коричневую куртку с белыми шерстяными манжетами и воротником и запах ее винтергреновых “Спасателей”29 в левом кармашке на молнии. Услышала, как она произносит мое имя – мое прежнее имя, Камила, только она меня так называла. Ощутила скользкое сиденье в ее синем “мустанге”, холодное сквозь мои рейтузы.
В “Красной риге” мама оказалась одновременно и покойной, и воскрешенной.
В обеденной комнате висело в рамке письмо от Сомерсета Моэма, одного из первых здешних резидентов.
“«Красная рига» – место вне времени”, – сказал он в том письме.
Люк был высоким и щуплым, как один несуразный дружок моего брата в средней школе. Прежде чем стать мне кем бы то ни было еще, Люк показался привычным.
Все началось в мой четвертый вечер в “Риге”. Одна резидентка показывала свой фильм в арт-сарае. Пришла я слишком поздно, места не хватило, встала в задних рядах. Люк явился еще через несколько минут. На экране какой-то строительный инструмент ввинчивал шуруп в сырое яйцо. В очень замедленной съемке.
– Что я пропустил? – произнес он фальшивым шепотом. – Что я пропустил?
Скользнул мне за спину. На один ужин меня усадили к нему за стол – каждый вечер рассадку меняли, – и вдобавок несколько раз я проходила мимо него в коридорах основного здания. Не очень-то задумывалась. Я тогда не очень замечала людей. Да и не писала. У меня было восемь недель на роман, но сосредоточиться не получалось. В хижине, которая мне досталась, был странный запах. Сердце у меня билось слишком часто и под кожей ощущалось рыхлым, как старое яблоко. Хотелось спать, но я боялась снов. Во сне мама никогда не была собой. Все время что-то не так. Слишком бледная или слишком опухшая – или в тяжелых бархатных одеждах. Слабая, немощная, неотчетливая в поле моего зрения. Часто пыталась уговорить ее остаться в живых – долгие монологи о том, что ей следовало бы сделать иначе. Просыпалась утомленной. У меня под окнами шуршали зверьки.
Когда Люк встал у меня за спиной, я сама сделалась зверьком – чутким, осторожным, любопытным. Люди все прибывали и прибывали, становилось все теснее, и случалось, что мои лопатки подолгу покоились у него на груди. Я ощущала, как он вдыхает и выдыхает, чувствовала его дыхание у себя в волосах. Что там случилось в фильме после того, как шуруп пронзил яйцо, я и не помню толком.
Все завершилось, я, спотыкаясь, выбралась на крыльцо. Было все еще светло. Небо фиолетовое, деревья темно-синие. Лягушки взялись за свое в пруду через дорогу, и чем пристальнее вслушиваешься, тем они громче и громче. Я оперлась о перила, а люди за мной скрипели креслами-качалками, передавали друг дружке пиво и вскидывали бутылки за режиссершу, та психопатически хихикала, как это бывает, когда обнажаешься через искусство.
Люк встал рядом. Мы смотрели в поля. Костяшками пальцев он чиркнул мне по тыльной стороне ладони и руку не убрал.
– Хочешь, поедем куда-нибудь? – Глаза у него поблекли, бледные, как рассвет.
Мы влезли в его пикап и направились к Потакету, потому что увидели знак и нам понравилось произносить это название, растягивая “По” и обрывая “такет”, повторять снова и снова. По-о-о-о-о-ткт. Это на границе с Массачусетсом, где мы оба росли – в часе езды друг от друга. Теперь он жил в Нью-Йорке. В Гарлеме. Спросил, где живу я.
– А, у меня тут маленькая хижина в Бёррилвилле, Род-Айленд, – ответила я. Он рассмеялся. – Все еще есть семь недель на разработку плана.
– Всегда можешь съехаться с Даффи, – сказал он.
Даффи – взрослый сын директора, шесть футов шесть дюймов, в обед он раскладывал нам на крылечки сэндвичи. Привязывал любовные записочки к камням в форме сердца и оставлял их в обеденных корзинках у женщин.
На городской площади Потакета нашелся бельведер. У меня в рюкзаке оказалась колода карт, и мы уселись на полу, скрестив ноги, и впотьмах стали играть в “скорость”. Страсти разгорелись нешуточные, мы орали друг на друга, и к нам по лестнице поднялся легавый. Его фонарик осветил карты, разбросанные между нами, и он хихикнул.
Про “скорость” он никогда раньше не слышал, мы показали ему, как играть, и он сказал, что научит своего внука. По четвергам вечером сидит с внуком, сообщил он.
У него больной бедренный сустав, и к патрульной машине он шел медленно.
– Мало что происходит в По-о-о-о-о-ткте, – сказала я.
– Всего-то потасовочка в бельведере.
По дороге обратно в “Красную ригу” мы выкликали все подряд смешные названия из Массачусетса, какие могли вспомнить.
– Биллерика.
– Белчертаун.
– Леоминстер.
Мы говорили с акцентом, который давным-давно утратили оба.
Левой рукой он держал руль, а правую подсунул мне под руку, и пальцы его медленно сгибались по контуру моей груди.
Сильно оно было – то, что между нами, – как влажный воздух и запах всего зеленого, готового расцвести. Может, это весна. Может, лишь она одна. Мы взяли свои обеденные корзины и ели сэндвичи с ветчиной у пруда рядом с хижинами. Забрели в заросли рогоза, среди початков – и новые, зеленые, и длинные, бурые, возможно оставшиеся с прошлой осени. Люк назвал их камышами и дернул меня к себе. На вкус мы оба отдавали майонезом. Наши головы бились о бурые початки. Солнце впервые ощущалось теплым.
– Ты целовал меня средь камышей, – проговорила я.
Он показал на пару выпученных глаз над самой поверхностью воды.
– Под взорами у жаб, понявших всё превратно, – сказал он и потянул меня на землю.
Я рассказала ему о том, что вспоминалось мне о маме той поры, когда я была маленькая: ее лимонный запах и ее садовые перчатки с резиновыми пупырышками, ее маленькие квадратные пальцы на ногах, похрустывавшие, когда она ходила босиком. Ее черепаховые гребни, соленые на вкус, если пососать.
– Чувствую ее. Прямо здесь ее чувствую.
Он целовал меня там, где я прикасалась к себе, – сразу под ключицей, там застревали все мои чувства.
Я верила, что это она мне его послала, – подарок, чтоб я продержалась.