Мы бежали на озеро, переплывали его, бегом возвращались в общагу и вместе ложились в ванну – гнутые ножки, два крана и резиновая затычка на цепи. Вода расплескивалась по полу. Мы лежали мокрые у него на постели и смеялись, наши груди толкались друг в дружку, и от этого мы смеялись еще сильнее. Я смотрела на него и ничего не прятала.
Тогда я поняла, до чего настороженно обращалась с мужчинами, до чего мало в себе позволяла видеть.
Он был женат разок, сказал он. Потеряли ребенка, добавил позже. Давно. Больше ничего не говорил.
Не могла спать рядом с ним. Слишком сильно. Хотела его чересчур. Никогда не проходило. А чтобы писать, мне надо было спать. Писать получалось мало. Весь день я таращилась в окно, ждала его шагов у себя на крыльце.
Соберись и работай, почти слышала я материн укор. Но меня унесло слишком далеко, и я не слышала.
Люк писал. Он написал пять стихотворений в первую неделю, одиннадцать в следующую.
– Я написал стихотворение о пчелах.
– Ненавижу пчел.
– Оно сегодня утром просто выпало из меня целиком. – Лицо у него светилось. Лег на тахту у меня в хижине. – Как можно ненавидеть пчел?
– Мне не нравится понятие улья, как трутни ползают друг по другу, запрограммированы служить матке. Не нравятся личинки эти клеклые, не нравится сама мысль о маточном молочке – или как пчелы роятся. Чуть ли не самый большой мой страх – что меня обсядут пчелы.
Мой молниеносный список претензий произвел на него впечатление.
– Но они же и даруют жизнь. Оплодотворяют цветы, обеспечивают нас едой. Работают как коллектив. К тому же благодаря им возникла строчка: “Жить на елани, шумной от пчел”30.
– Кстати, что такое “елань”? Роща с открытым пространством посреди?
– Елань есть елань. – Он раскинул руки, словно елань возникла перед нами.
– Господи, сколько ж херни в вас, в поэтах. Вы понятия не имеете, что значит половина слов, с которыми носитесь.
Он поймал меня за руку.
– Тащи свою шумную от пчел елань сюда, – сказал он, и я оказалась верхом на нем.
Он сочинил еще восемь стихов про пчел, а затем повез меня на своем пикапе в Беркширы, повидать его друга Мэтта, который держал ульи. Стоял первый жаркий майский день, мы заехали выпить мокко со льдом и поймали радиостанцию из семидесятых, игравшую “Беги, Джои, беги”, “Лесной пожар” и “Я не люблю”31. Мы знали все слова и орали их в открытые окна машины. Когда началась “Я не люблю” и прозвучала строчка о том, что он держит ее фотокарточку “поверх” стены из-за пятна, что там притаилось, мы ржали так, что уже не могли петь. Я немножко обмочилась, и на придорожной площадке для отдыха пришлось сменить трусы, и Люк звал меня Бетси Уэтси32 до самого конца той поездки.
Добрались мы ближе к вечеру. Из того, что Люк рассказал мне про Мэтта, я представляла себе парня в сарае с кучей хлама по углам, но Мэтт, оказывается, жил в ярком красном доме, в оконных ящиках тесно от цветов. Его жена Джен вышла первой, и они с Люком по-медвежьи обнялись, раскачиваясь в преувеличенной взаимной нежности.
– Калиопа так рассердилась, когда я ей объявила, что ты приедешь, – сказала она. – Она в походном лагере на три дня.
– Во взрослом трехдневном походе? – переспросил Люк.
– Это эксперимент. Сказала, что ты можешь спать в ее домике на дереве, а подобными приглашениями она не разбрасывается.
Люк кивнул, повисло внезапное молчание, и прервалось оно, лишь когда Мэтт вышел к нам с маленьким мальчиком на руках – тот сидел выпрямившись, бдел на руках у отца. Немного я знавала пар. Мои друзья женились и исчезали. А может, исчезала я сама. Ниа и Эбби держали связь, пока не обзавелись детьми. Я пыталась повидаться с Эбби в Бостоне, прежде чем отправиться на автобусе в Род-Айленд, но она мне не перезвонила. У меня был подарок для ребенка, купленный в “Красной риге”. Когда у людей заводятся дети, они больше не перезванивают.
Мы зашли в дом, нам налили попить – клюквенный сок с минералкой, – а мальчик, который несколько недель назад выучился ходить, побрел, спотыкаясь, по черно-белому плиточному полу. Добравшись до меня, выставил вверх вязаного бурого козлика с крошечными белыми рожками. Я присела на корточки, чтобы разглядеть, и ребенок пискнул от неожиданности. Не отпрянул, а приблизил лицо невозможно впритык к моему.
– Ну привет, малыш, – сказала я.
Еще один писк.
Я потрогала козлика за мягкие рога: один, два. Он зеркально повторил. От него смутно пахло какашками и миконазолом. Удивилась, до чего быстро мне вспомнилось слово “миконазол”. Откуда я вообще его знаю?
Раз, два – рожки. Три – нос малыша.
Он открыл рот – темная беззубая ямка, – и через несколько секунд послышался громкий кряк.
Я повторила за ним – открытый рот, краткая отсрочка, смех, – и он принял это как приглашение сесть ко мне на колени, и эти колени, поскольку я сидела на корточках, пришлось для него быстро организовать. Мы плюхнулись на пол одновременно.
Джен оделила меня благодарной улыбкой. Она разговаривала с Мэттом и Люком об их планах на создание соседской организации ОСХ33 и о протестах против сети “Старбакс”, выкупившей местную пончиковую.
Мэтт повел нас посмотреть на пчел. Двора у них не было. Были луга, а за лугами лес. Мы двинулись по тропе, что вела сквозь высокую траву и полевые цветы к белым ящикам с пчелами. Мэтт взял жестянку, сунул в нее кусок мешковины, поджег, закачал в банку воздух приделанными сбоку мехами, и из носика в верху банки повалил дым. Мэтт снял крышку с белого ящика, поставил банку рядом, а затем вытащил рамку сот. Ее покрывали слои и слои пчел, они цеплялись друг за дружку, Мэтт поднял рамку повыше, и вся их масса начала менять очертания и стекать под действием силы тяжести, капая понемногу, словно жидкость, обратно в ящик. Отвратительно. Я очень старалась не воображать нападение роя.
Люка все это заворожило. Я не понимала, чтоґ пчелы значат для него. Трава, в которой мы стояли, кусалась, и мне хотелось одного: чтобы Мэтт опустил крышку и я смогла бы вернуться в кухню, сесть на пол с их писклявым мальчонкой, но мы проторчали там долго, переходя от ящика к ящику, хотя все они были одинаковые, и везде этот здоровенный шевелящийся капающий сгусток пчел.
На ужин была паста с травами и салат. Джен принесла базилик, розмарин, шалфей, красный латук и плошку кривеньких помидоров из их теплицы. Нас с Мэттом и Люком отрядили все это резать, в кухне запахло так, будто мы на улице. Эти люди сидели дома только по необходимости. Поели на задней веранде за столом, который Мэтт сделал из старой двери. Люк сидел на длинной скамье близко от меня, но не рядом.
Они втроем разговаривали о людях, которых знали, когда все вместе жили в доме на Мысу34 в свои двадцать лет. Мэтт и Джен успешно скрыли это, когда мы приехали, но тут я поняла, что хоть за последний месяц Люк с ними созванивался несколько раз, он не говорил обо мне – и о том, что в гостях я появлюсь вместе с ним. Они задавали мало вопросов, и я отвечала кратко. Заметно было, что запомнить сказанное они не стараются. Я понимала, что и их, и ребенка, и ярко-красный дом, и ящики с пчелами я запомню, а они обо мне – ничего. Добрые люди, изо всех сил выказывающие радушие, но меня они здесь не желали – и я не знала почему.
Ребенок пошел по рукам. Он покормился и отдохнул у матери. Посидел, выпрямившись, на коленях у отца, и каждый раз, когда Мэтт смеялся, ребенок смотрел вверх на отцов подбородок и тоже смеялся. Мэтт передал его Люку, и все притихли. Они не знали, знаю ли я, что у Люка был свой ребенок. Люк поднес его к лицу, и мальчик принялся колупать ему очки, но тут заметил рядом с Люком меня и рванулся ко мне обеими руками. Я поймала его, мы все рассмеялись, и Люку вроде полегчало.
Тут он сделался до странного оживленным и рассказал байку про то, как в четыре годика прошел целую милю до магазина грошовых сладостей – нагишом. Домой его вернула полиция. Я видела, что Мэтт с Джен уже слышали эту историю, но смеялись так, будто нет.
После еще одного долгого часа у костра мы с Люком побрели в темноте к домику на дереве. Хотелось поговорить о странности этого ужина, однако вот оказались мы на лугу – и слова мне стали не нужны. Нужно было прикоснуться к нему, прижаться, облегчить это бремя, эту набрякшую во мне тяжесть. Повсюду сверкали светляки – на сотни футов во все стороны. Мы жадно целовались, стаскивали с себя одежду и притискивались друг к дружке в густой весенней траве. В моем желании его растворилось все остальное.
Потом мы долго лежали, и светлячки летали и сияли все ближе, можно было дотронуться до них.
– Кажется, я теперь до конца дней своих буду заводиться на светляков, – сказала я.
Он выдавил полусмешок, но сам уже был где-то не здесь.
В домике на дереве нашелся только один тонкий матрас и одна подушка. Люк поводил фонариком, и фонарик озарил коробку с “лего”, пару настольных игр и двух занятых чаепитием кукол на стульчиках. Люк залез под одеяло, я свернулась рядом, но даже кожа у него ощущалась пластиковой и закрытой от меня.
Он потянулся и потрогал уголок рисунка, приделанного к стене кнопкой. Не разобрать, что там было, – то ли домик, то ли пес.
– Нашей дочери было почти столько же, – сказал он. – Калиопа на семь недель старше Шарлотт.
Шарлотт.
– Сколько ей было, когда она… – Я не знала, к какой категории людей Люк относится: которые говорят “умер”, “ушел” или “не стало”. – Когда вы ее потеряли?
– Четыре месяца и двенадцать дней.
Он дал себя обнять, но был в моих объятиях всю ночь окоченевшим.
Когда я проснулась, его рядом не было. Джен в доме сказала мне, что он помог Мэтту перенести несколько ульев, а затем они уехали в хозяйственный магазин. Джен оставила мальчика на меня, а сама отправилась в душ. Люк с Мэттом вернулись и поели на улице сэндвичей с яйцом. Когда пришло время садиться в машину, от голода и растерянности меня потряхивало.
Попросила его остановиться у “Данкин Донатс”, пока мы не выкатились на трассу. После этого мы ехали целый час почти молча. А затем он произнес:
– А что, если. – И умолк.
– Что, если – что? – выдавила я. Понимала: это “а что, если” не к добру.
– Это все ненадежно.
– Что?
– Все это. – Он помахал рукой туда-сюда над ручкой переключения скоростей. – Между нами.
– Все – что?
– Это притяжение.
– Ненадежно?
– Не содержательно. Не хорошо.
– По-моему, очень даже хорошо, – сказала я, изображая балбеса.
– А что, если это дьявол?
– Дьявол?
– Плохое. Вредное.
Тут будто что-то очень громкое заорало у меня в ушах.
К тому времени, как мы добрались до “Риги”, он решил, что нам лучше не прикасаться друг к другу. Все чересчур запуталось, сказал он. Все чересчур. Слишком неуравновешенное. Между телом и душой у нас разрыв связи, сказал он.