– Какая удивительная ночь! Туман клубится, и эта музыка – как будто мечта, вымечтанная кем-то раньше времени, правда?
Тогда она кивнула, чувствуя, как от восторга волосы приподнимаются на затылке, а по коже бегут предательские мурашки. Возможно, дело было просто в ночной прохладе, которая вдохновенному Максиму в старой куртке была нипочем. Сейчас от одного воспоминания об этих словах она чувствовала жгучий стыд и пыталась успокоить себя тем, что Максим, вероятно, был вполне искренен в своих разглагольствованиях. Забавно – за все время в отношениях с ним она ни разу не увидела рисовки в человеке, который состоял из рисовки целиком.
Ночью она покорно забралась на старую софу, которую выделили им с ее молодым человеком. Он, бедолага, наверняка возлагал большие надежды на эту поездку, отдельную комнату в старом доме, вино и скрипучую софу. Видимо, ему так не хотелось расставаться с этими надеждами, что между выяснением отношений и приставаниями к ней он выбрал второе – и она с облегчением притворилась спящей.
Домой они возвращались, сидя в двух рядах сидений электрички друг от друга. Марина никак не могла прийти в себя от изумления: вероятно, все вокруг смотрели на нее с осуждением. Никогда раньше она не думала, что может быть такой ветреной. Молодой человек, о котором еще недавно совершенно серьезно (теперь смешно вспомнить) она думала как о будущем муже, должно быть, ее ненавидел… А она чувствовала, как ее бедро касается бедра Максима, и млела от счастья. От него к ней как будто текло по воздуху что-то незримое для всех остальных, но настолько же ощутимое для нее, как собственное дыхание. Это даже пугало, но тогда жизнь не давала времени на раздумья. Отчего-то казалось, что их совпадение требует немедленных действий, и, когда электричка прибыла на вокзал, Марина вдруг ощутила дикий ужас при мысли о том, что сейчас они разъедутся по разным концам Москвы и больше не увидятся… Или увидятся случайно, в гостях у общих друзей полгода спустя, и он будет смотреть на нее с равнодушием неузнавания.
Иногда спустя годы она думала о том, что, пожалуй, было бы куда лучше, если бы так и случилось. После рождения Ани несколько раз она видела один и тот же сон. В этом сне на выходе из электрички Максим вежливо улыбался ей и быстро и удобно растворялся в толпе. Во сне она знала, что больше никогда-никогда не увидит его, и чувствовала безмерное счастливое облегчение.
На фотографиях в соцсети он был очень хорош собой – лучше, чем тогда, и это казалось таким несправедливым. Загорелый, белозубый. На ее памяти у него никогда прежде не было таких неестественно-белых зубов. Марина подумала о том, что есть в нем что-то от бессмертного вампира – он напитался ее жизнью и расцвел, возмужал, расправил крылья и улетел к своим длинноногим загорелым женщинам, голубым озерам, пальмам, слонам. Улетел, сбросив балласт, – и ни разу не обернулся.
Наверное, только любовь могла заставить ее после мгновенного, острого укола ужаса от осознания пропасти, что их разделяла, махнуть на все рукой и погрузиться в вязкое, влажное измерение любви Максима.
Их первое свидание состоялось в парке. Максим явился в умопомрачительных расклешенных джинсах и броской разноцветной рубашке с бахромой по нижнему краю. Марина, пришедшая в юбке-солнце и голубой блузке, почувствовала себя поблекшей – серенькая птичка рядом с расфуфыренным самцом.
Они шли по парку, и все взгляды текли в их сторону. Марина чувствовала это и купалась в них, как в теплой ванне. К вниманию на улице она не привыкла, хотя с внешностью ей повезло. Большие темно-карие глаза, матовая бледная кожа фарфоровой куколки, светлые волосы, волной струящиеся по спине, закрывая худенькие лопатки, стройное тело, которое оставалось таковым, несмотря на поглощаемые горы сластей и бутербродов, – все это обещало удивительную судьбу, на которую она втайне очень рассчитывала. Ночами она представляла себя потерянной принцессой маленького, но гордого государства, волшебной суженой принца или, на худой конец, бизнесмена. Утром надевала клетчатое форменное платье и шла в школу с волосами, старательно убранными мамой в толстую блестящую косу, из которой не выбивалось ни единого волоска.
Удивительно, как сильно может изуродовать неверно выбранная прическа, немодное платье… И насколько сильно это может испортить жизнь – особенно когда тебе совсем немного лет, когда самая малость способна погубить.
В Марининой гимназии была принята форма – по словам директора, для того чтобы не давать возможности ученикам из более состоятельных семей кичиться благополучием перед теми, кому повезло меньше. Быть может, идея и была благородной, но ее воплощение никуда не годилось. Дорогие изящные часики на запястье, маникюр, сделанный в салоне за деньги, а не в гостях у подружки, золотая цепочка, высокомерный взгляд – есть много способов показать, что ты куда лучше других, и одинаковость формы никогда этого не изменит.
Машинально Марина вернулась на собственную страницу, нажала «фото со мной». Фото с Аней здесь было немного, а значит, бояться нечего. Зато фотографии, выложенные кем-то из бывших одноклассников – с датами в углу, горящими красными глазами, – нашлись сразу. Клетчатое платье и толстые косы выглядели лучше, чем в воспоминаниях, но по глазам девочки с фото было видно: она так не считает.
С раннего детства Марина знала, что она – не из тех, кто лучше других. Должно быть, ее мама (Марья Михайловна, преподаватель русского языка и литературы в хорошей гимназии, в которой сама Марина оказалась только благодаря матери) очень удивилась бы, узнав об этом… Марина хорошо понимала, что ни победы в олимпиадах по словесности, ни лучшие в классе сочинения, ни работа в школьной газете, ни тем более любовь к чтению и знание литературы и истории, все то, чем так гордилась мама, не делали ее особенной.
Другие делали макияж и маникюр, ездили на море и встречались с мальчиками из старших классов, звали гостей в большие квартиры, пока их родители были в заграничных командировках, смотрели кассеты на больших экранах телевизоров на обитых кожей диванах…
Маринин день рождения никогда не праздновался в детском клубе с нанятыми клоунами (однажды клоуны рассказывали мальчикам непристойные анекдоты в трубе игрового комплекса, и в школе об этом болтали еще долгое время). На Марининых праздниках не бывало детского шампанского и разноцветных зонтиков. Изредка Марину звали на праздники в загородные коттеджи (когда звали сразу весь класс, не желая обижать кого-то). Сама она не могла позвать никого, хотя как-то раз мама предложила пригласить гостей к ним домой – сварить компот, нарезать салатов. Одна мысль об одноклассниках, с брезгливостью переступающих порог их квартиры, рождала в Марине ужас.
Сам факт, что Маринина мама растила дочь одна, еще не делал Марину неудачницей, но вот отсутствие разноцветных лаков, комковатой туши на ресницах, ярких наклеек, кислых жвачек… Все это было куда серьезнее.
Уже в старших классах она поняла, что дело было вовсе не в деньгах. Да, у них не было коттеджей с кожаными диванами, но мама вполне могла бы позволить себе купить дочери модное переливающееся блестками платье на дискотеку, если бы захотела. Но она не хотела.
Марина знала: глупо обвинять родителей в собственных бедах – и все же даже годы спустя замирала во внезапном приступе бессильной злобы… Так терзало одно только воспоминание о том, до чего сильным было ее детское желание заполучить модный пенал, блестящие ручки или юношеское – короткую юбчонку из «крокодиловой» кожи.
Марья Михайловна всегда надевала на работу однотонные костюмы, сшитые на заказ знакомой портнихой. Магазинные вещи не годились для ее нестандартной фигуры, похожей на слегка перекошенные песочные часы. Из косметики – только яркая розовая помада, которую она тут же стирала салфеткой, выходя из здания гимназии, с брезгливым выражением лица, – как будто очищалась от скверны. Марина знала, как красивы волосы матери. До отхода ко сну, когда мать молилась перед потемневшей от времени иконой («Бабушка перед ней молилась даже тогда, когда за это могли расстрелять, Марина»), они струились по спине пленительной волной цвета меда. Марине всегда хотелось прикоснуться к ним именно в этот момент, но она никогда не решалась. В любом случае к утру волосы оказывались надежно спеленаты в безжалостный тугой узел.
Время от времени Марина ловила на себе неодобрительный взгляд матери, даже когда, одетая в скромное домашнее платье, сидела за столом и, как положено прилежной дочери, учила уроки. Не сразу она поняла, что это неодобрение относилось не к слишком мечтательному взгляду или слишком короткой юбке – оно относилось к ней самой, к ней целиком, как будто слишком чувственные губы или нежная кожа сами по себе являлись прегрешением, за которое предстоит заплатить…
Когда-то все между ними было иначе. Марина долго помнила вечера с чтением вслух и походы в театр. Потертый алый бархат, прабабушкин бинокль на бронзовой суставчатой ручке, тонкий бутерброд в антракте, радостное волнение и пыльный сумрак занавеса… Жизнь была очень приятной, пока она во всем слушалась мать, однако достаточно было одного, но яркого случая неповиновения, чтобы этому пришел конец.
Когда Марине исполнилось четырнадцать, она наотрез отказалась посещать в компании матери религиозные собрания и ходить в церковь каждое воскресенье. Она не помнила, в какой момент впервые ощутила, что молиться, стоя в толпе, – стыдно, в какой впервые поймала себя на том, что вспоминает, глядя на одинаковые лица, вытянутые одухотворенностью, как в школьном коридоре кто-то невидимый крикнул ей в спину: «Монашка!» Ей было тяжело стоять несколько часов подряд, затекали ноги и в горле дрожал, завязываясь, крик. Чтобы удержать его внутри, Марина развлекалась тем, что считала лики святых на стенах и под потолком.
Мать не настаивала, но прежней близости между ними не появилось уже никогда. Марина играла свою роль в доме. Жизнь под девизом «не расстраивать маму» должна была искупить вину за нежелание играть по старым правилам, но, хотя мать вежливо принимала притворство, с того самого момента, как Марина сказала тогда, пряча глаза: «Мама, я больше туда не пойду», на борту их маленького корабля начал зреть плод бунта… Бунта, готового вылиться в открытый протест не просто против конкретного образа жизни – против самой жизни, как ее понимала Маринина мама.
Максим пришелся очень кстати.
После окончания школы Марина поступила на факультет журналистики МГУ. Поступила на бесплатное отделение, без блата. В кои-то веки ее мать не скрывала чувств – она так и сияла от гордости. Обзвонила всех подруг (преимущественно по религиозному объединению) и вышла прогуляться по двор, чтобы сообщить каждому подвернувшемуся под руку соседу, что ее дочь – студентка.
Вечером они вдвоем отправились в кафе, чтобы отпраздновать это знаменательное событие. Марья Михайловна надела выходное платье из темно-зеленого льна с воротником под горло, непростительно старомодное, и Марина, вынужденная пойти в сшитом для нее маминой портнихой отвратительном коричневом монстре, расшитом рюшами, с узором «огурец», сгорала от стыда, чувствуя взгляды, устремленные на них со всех сторон.
Они пили кофе из маленьких чашечек, напряженно глядя друг на друга. Первое возбуждение от счастливой новости схлынуло, и теперь во взгляде Марьи Михайловны появилась настороженность.
– Итак, – сказала она, деликатно пригубливая кофе, – что ты планируешь делать летом? Готовиться к учебе?
Вот оно. Марина подвинула ближе к себе тарелку с эклером, словно воздвигая между собой и матерью редут.
– На самом деле, я планировала поработать.
– Вот как. – Мать среагировала быстро, будто ожидала нападения. Звякнула ложечка о край чашки – первый залп орудий. – В этом нет никакой необходимости. Моих денег вполне хватает на нас двоих.
– Я хотела бы помочь. Я же уже взрослая, – сказала Марина, и эти слова тут же заставили ее почувствовать себя ребенком, играющим в чаепитие.
– Интересная идея. – Мать произнесла это примерно с той же интонацией, какой встретила с год назад ее желание пойти в модельное агентство. Тогда Марья Михайловна одержала победу – но в этот раз уже Марина твердо вознамерилась победить. – И кем же ты планируешь работать?
Марина сделала глубокий вдох – отступать было поздно.
– Я уже сходила на собеседование. Меня согласились взять на летний период официанткой в кафе.
– Официанткой, – повторила мать тихо, глядя на Марину так, как будто она только что сообщила о желании подработать в публичном доме. – Короткие юбчонки, пьянь… Вот, значит как?
– Мама, это приличное место. – Марина постаралась придать голосу твердость, но получилось неубедительно. – Там в основном студенты бывают, творческие люди и…
– Творческие люди. – Марья Михайловна прикусила губу. – Ты так обрадовала меня сегодня утром, Марина. И что теперь? Видимо, я просто придумала себе твое благоразумие. Видимо, мне следовало быть более настойчивой. Возможно, если бы ты ходила на наши собрания…
– Мама, – выдохнула Марина, и к их столику повернулось сразу несколько голов, – ты же умеешь не говорить о своем… увлечении на работе, например. Почему ты не можешь не говорить о нем со мной?
– Я бы с удовольствием не говорила об этом с тобой, уж поверь мне, – Марья Михайловна покачала головой, – но что мне остается делать, если ты так беспомощна? Если сама не в состоянии разглядеть сети врага, в которые идешь добровольно? Твоя бабушка хранила веру в сердце своем, когда вокруг была только тьма. Твоя прабабушка пострадала за свои убеждения – но не сдалась. Мой дядя… Что бы они все сказали, если бы узнали, что вот так я воспитала тебя? Марина, это все не шутки. Послушай меня, если не хочешь, чтобы дело кончилось бедой. Послушай меня, потому что за любое деяние грешника ждет наказание…
– Хватит, мам. – Впервые с памятного дня, когда Марина отказалась ходить на религиозные собрания, она осмелилась перебить мать, и чувство, последовавшее сразу за этим, опьянило волной свободы. – Я приняла решение и уже договорилась. И… Пожалуйста, давай не будем ссориться. Ты же хотела, чтобы я поступила в МГУ, верно? Ну, я сделала, как ты хотела. Теперь дай и мне сделать что-то так, как мне хочется.
– Я предполагала, что получение высшего образование нужно прежде всего тебе самой, – сказала Марья Михайловна, подзывая официанта и величественным жестом извлекая большой кошелек из сумки. – Но тебя, оказывается, больше привлекает карьера официантки. Ну, дело твое.
Тогда Марину обожгло обидой, и она с огромным трудом удержалась от того, чтобы начать спорить и оправдываться… Она достаточно хорошо знала мать и понимала: любая полемика – первый шаг к поражению.
Молча она впервые поступила так, как считала нужным, – и не ее вина, что это привело к катастрофе… Во всяком случае, так продолжала говорить самой себе Марина годы спустя. В конце концов, многим сходит с рук и куда меньшее. Многим – но не ей.
Теперь, сидя на кухне перед опустевшим стаканом, она в очередной раз задумалась о том, что в уродливой и прекрасной, болезненной и стройной системе координат ее матери произошедшее сегодня с Аней могло быть просто продолжением наказания за тот давний проступок.
В мире Марьи Михайловны причинно-следственные связи работали без перебоев. Уважай отца и мать своих – и будешь вознагражден счастливой жизнью. Допусти всего одну ошибку – и будешь проклят во веки вечные.
Сигареты, спрятанные от Ани, хранились в верхнем кухонном шкафчике, надежно прикрытые салфетками, и, пытаясь достать их оттуда, Марина пошатнулась – коньяк дал о себе знать. Пошатываясь, она вернулась за стол, нетвердой рукой распахнула форточку, закурила. Глубокая затяжка на миг отрезвила, но сразу вслед за тем Марина закашлялась. За надсадным кашлем она все же различила шум и звяканье ключей в коридоре, и ее сердце сделало кульбит. Бросив только начатую сигарету в стакан, отозвавшийся негромким злым шипением, она вскочила со стула и одним прыжком преодолела расстояние в несколько шагов, отделяющее ее от входной двери, рванула дверь на себя…
Тамбур был пуст, и она успела заметить, как торопливо закрывается обитая черным дерматином дверь квартиры по соседству.
Она вернулась на кухню на странно ослабевших ногах и вдруг почувствовала, как закололо в груди, испуганно сжалась. Никогда прежде у нее не болело сердце. Она точно не выдержит, если с Аней что-то случится… Если теперь, помимо всего прочего, дочь не вернется домой. Она представила себе, как дверь открывается, как Аня стоит в коридоре с виноватым видом – извиняется, может, даже плачет.
– Господи, – сказала она вслух, обращаясь к шелестящему листьями дереву за окном, – честное слово, если она вернется, я не буду ее ругать. Пусть только она вернется, и, честное слово, я никогда больше ни за что не буду ее ругать.
Дерево молчало.
Тогда она настояла – и не так уж хотелось ей работать официанткой, как, возможно, думала мать. В идее работы официанткой ей нравилось все, кроме, собственно, работы. Это Марина поняла уже через несколько дней, но отступать было поздно. Она представляла себе летнюю работу как жизнь хозяйки салона из романа – веселая шутка, нежная улыбка, стремительность и яркость форменного фартука. Новые друзья, с которыми можно вдоволь посмеяться над причудами завсегдатаев в обеденный перерыв… Но главное – деньги, собственные деньги в хрустящем белоснежном конверте. Белый – цвет свободы, потому что именно деньги казались ей свободой, окончательной и бесповоротной. Платья любой длины, разноцветные лосины, туфельки на каблуке, а еще блестящая тушь, и помада, и тени в маленькой позолоченной коробочке.
Время от времени она вспыхивала от стыда наедине с собой, настолько эти низменные обывательские мечты, эта мещанская жажда были далеки от того, чему учили книги и мама. Герои книг оказывались награждены за добродетель – Элизабет Беннет, Наташа Ростова, Марья Миронова… Однако были ведь еще и Скарлетт, и Бекки Шарп – в конце концов, пусть с оговорками, и эти особы получали то, к чему так стремились. С досадой Марина одергивала себя – она старалась смотреть на вещи здраво и понимала, что Скарлетт из нее не выйдет… Но все же… Даже у Наташи и Элизабет Беннет были роскошные платья, кокетливые прически, сверкающие украшения. Их мамы (хотя Марине никогда не нравилась ни черствая графиня Ростова, ни глупая миссис Беннет) понимали, как важно для юной девушки строить свою жизнь, нравиться молодым людям. Да, и нравиться молодым людям тоже! В такие минуты Марина боязливо озиралась, как будто мать могла подслушать эти кощунственные мысли сквозь стены.
Строго говоря, Марья Михайловна никогда не говорила Марине, что она имеет что-либо против общения с противоположным полом, но этого и не требовалось. Презрительный взгляд, резкое слово, тихий телефонный шепот – Марина видела и слышала достаточно осуждения чужих грехов, чтобы прекрасно понимать, чем именно рискуют обернуться ее собственные. Будь мамина воля, должно быть, Марина полностью повторила бы ее собственный путь: религиозные собрания, недолгое и унылое замужество, безопасная школьная скука. Порой (хотя Марина никому бы в этом не призналась) ей казалось, что даже вдовство вполне устраивало мать. Мужчина в доме, пусть даже спокойный, покорный (таким она смутно помнила отца), был слишком непредсказуемой переменной в их домашнем укладе.
В Максиме ничего спокойного не было, а покорного – и подавно.
Марина вдруг обнаружила, что засыпает, хотя не думала, что в эту ночь такое возможно. Усилием воли села прямо, помассировала веки – глаза жгло усталостью. За окном начал накрапывать дождь, стекло покрыла сеть капель, похожих на крохотные спинки влажных юрких созданий. Создания быстро сбегали вниз.
Что, если и Аня тоже видит дождь? Что, если ей приходится встречать эту ночь на улице, под открытым небом? Эта мысль пришла непрошеной, и Марина стиснула зубы, чтобы прогнать ее прочь. Все это время она старательно думала о прошлом и отгоняла мысли о настоящем – тем более о будущем.
– Так держать, – прошептала она, и звук собственного голоса ободрил ее, – так держать.
Думать о настоящем не следовало. Не следовало думать о том, что капли этого же дождя могут падать Ане на лицо. Может быть, она и не во всем понимала дочь, но знала точно, что Аня – не дура. Если сбежала из дома – что ж, она точно нашла, где укрыться. Если нет…
Марина резко подвинула к себе стакан, хотя понимала, что стоит притормозить. Ей нужно сохранить ясность мысли. И не спать – Анатолий Иванович сказал, что позвонить могут в любой момент. Значит, никогда не спать. Утром обзвонить больницы. Или звонить прямо сейчас, ведь в больницах всегда должен быть дежурный? Не спать…
Под веками наготове была темнота, и в этой темноте таился лес. Деревья в нем росли не так, как положено, – ветви завивались спиралями, и в центре каждой мерцал хищным глазом светлячок, распространяющий зеленоватое неяркое сияние. Она стояла в центре леса, и деревья плотно сжимали со всех сторон – это был не лес с картинки, полный троп и опушек; это был хищный, первобытный лес. Вдали, за деревьями, мелькнула легкая стремительная тень с раскидистыми рогами, и нечеловеческим усилием воли она выбралась из сна.
Работа официантки не оправдала Марининых ожиданий. Первый день прошел как в тумане – она не знала, куда идти, как стоять, как держаться, и днем начальница смены прикрикнула на нее. Расплакалась только потом, уже дома, злыми бессильными слезами… Разумеется, пока мамы не было дома.
Позже все наладилось. Она быстро разобралась в своих обязанностях, но работа не стала ей больше нравиться. Посетители обращали на нее куда меньше внимания, чем она ожидала. После долгих смен на ногах болела спина. Обещанные бесплатные обеды были совсем не такими вкусными, какой казалась еда для посетителей. На смену радостному возбуждению от погружения во взрослую жизнь быстро пришла скука.
Переломным моментом стало знакомство с Лизой, для которой летняя работа администратором не была способом заиметь собственные деньги или короткие платьица – всего этого у нее и так было в избытке.
Лиза второй год с веселым легкомыслием балансировала на грани отчисления в престижном вузе, куда ей помогли поступить родители. Работа в кафе, принадлежавшем кому-то из друзей ее отца, была для Лизы таким же развлечением, как и все остальное. Марина, причудливо одетая, стеснительная и глядевшая на нее с восторженной завистью, тоже стала развлечением. Нехорошо было так думать, но чем еще спустя время можно было объяснить эту их странную дружбу?
Она увидела Лизу, курившую у входа в кафе, и на миг застыла, пораженная ее красотой. Лиза поймала ее взгляд и улыбнулась, призывно помахала рукой:
– Привет. Закурить хочешь?