Когда я была маленькой, в какие-то моменты мать позволяла мне почувствовать себя особенной; она гладила меня по голове, ее духи были сладкие и легкие, бледные, на прохладных, тонких руках звякали золотые браслеты; мне нравились ее волосы с осветленными прядями, ее помада, ее дыхание, пахнувшее дымом и вином. Но в следующий миг она уже была в тумане, отрешенная, мучимая какими-то страхами или фобиями, словно старалась привыкнуть к самому факту моего существования.
– Я не могу сейчас тебя слушать, – говорила она в такие минуты и расхаживала из комнаты в комнату, отыскивая клочок бумаги, где она нацарапала телефонный номер. – Если ты выбросила его, я тебя прокляну, – предупреждала она. Мать постоянно кому-то звонила – вероятно, очередной новой подруге. Я никогда не знала, где она знакомилась с этими женщинами, ее новыми подругами – в салоне красоты? В винном магазине?
Я могла бы совершать всякие выходки, если бы хотела. Могла бы покрасить волосы в лиловый цвет, вылететь из школы, заморить себя голодом, сделать носовой пирсинг, трахаться с кем ни попадя – да что угодно. Я видела, как это делали другие подростки, но у меня не хватало энергии на такое. Я жаждала внимания к себе, но отказывалась унижать себя просьбами об этом. Меня бы наказали, если бы я сказала родителям, что страдаю. Я точно это знала. Так что я была хорошей девочкой. Делала все правильно. Бунтовала молча, мысленно. Родители, кажется, едва меня замечали. Один раз я была в ванной и услышала, как они шептались в коридоре.
– Ты видел, что у нее на подбородке два прыща? – спросила мать у отца. – Я просто не могу на них смотреть. Они такие вульгарные.
– Сходи с ней к дерматологу, если это так тебя заботит, – ответил отец.
Через несколько дней наша экономка принесла мне тюбик клерасила. Это было проявление внимания ко мне.
В старших классах частной школы для девочек у меня была стайка почитательниц вроде Ривы. Мне подражали, обо мне сплетничали. Я была худенькая, светловолосая и хорошенькая – окружающие всегда замечают таких. Те девочки тоже обожали мою внешность, а не меня. Я научилась радоваться дешевым привязанностям, возникавшим из-за неуверенности людей в себе. Я вовремя ложилась спать. Я делала домашние задания, убирала у себя в комнате и не могла дождаться, когда вырасту и стану независимой, надеясь, что уж тогда буду чувствовать себя нормально. Я не встречалась с мальчиками до колледжа, до Тревора.
Когда подавала документы в колледж, я снова подслушала разговор родителей.
– Тебе надо прочесть ее эссе для колледжа, – сказала мать. – Мне она не хочет его показывать. Я беспокоюсь, что она попытается сделать что-нибудь креативное. В результате окажется в какой-нибудь жуткой государственной дыре.
– У меня были очень умные студенты, которые окончили государственные учебные заведения, – спокойно ответил отец. – Если ей хочется специализироваться на английском или на чем-то в этом роде, на самом деле неважно, куда она поступит.
В конце концов, я показала свое эссе матери. Я не сказала ей, что Антон Киршлер, художник, про которого я написала, придуман мной самой. Я написала, что его творчество учит «гуманистическому подходу к искусству в эру технологий». Я рассказала о различных произведениях: «Собака, писающая на компьютер», «Ланч с гамбургерами на фондовом рынке». Я написала, что это произведение мне особенно нравится, потому что мне интересно наблюдать, как «искусство создает будущее». Эссе получилось средненькое. Мать, казалось, равнодушно ознакомилась с ним, что меня шокировало, и вернула его мне, предложив поискать несколько слов в словаре, поскольку я слишком часто их повторяла. Я не прислушалась к ее совету. Я отправила эссе в Колумбийский и прошла.
Накануне моего отъезда в Нью-Йорк родители усадили меня для разговора.
– Мы с матерью понимаем, что наш долг подготовить тебя к жизни в колледже с совместным обучением, – сказал отец. – Ты когда-нибудь слышала про окситоцин?
Я покачала головой.
– Это штука, которая может довести тебя до безумия, – вступила мать, размешивая лед в бокале. – Ты потеряешь весь здравый смысл, который я так усердно прививала тебе со дня твоего рождения. – Она шутила.
– Окситоцин – гормон, выделяющийся при совокуплении, – продолжал отец, бесстрастно глядя на стену за моей головой.
– Оргазм, – прошептала мать.
– В биологическом плане окситоцин служит этой цели, – сказал отец.
– Такое теплое, пушистое чувство.
– То, что связывает пару вместе. Без этого человечество давно бы исчезло с лица земли. Женщины испытывают его действие гораздо сильнее, чем мужчины. Полезно знать это.
– Иначе тебя выкинут, как ненужный мусор, – добавила мать. – Мужчины – это кобели. Даже профессора, так что не заблуждайся.
– Мужчины не привязываются к женщине так же легко. Они более рациональные, – поправил ее отец. После долгой паузы он добавил: – Просто мы хотим, чтобы ты была осторожной.
– Он имеет в виду, чтобы ты пользовалась резинкой.
– И принимай это.
Отец дал мне маленькую розовую коробочку в форме раковины с противозачаточными пилюлями.
– Гадость! – Все, что я могла сказать.
– А у твоего отца рак, – сообщила мать.
Я никак не отозвалась.
– Простата – это не как грудь, – сказал отец, отворачиваясь. – Просто делают операцию, и ты живешь дальше.
– Мужья всегда умирают первыми, – прошептала мать.
Стул заскрежетал по полу, когда отец оттолкнулся от стола.
– Я всего лишь пошутила, – сказала мать, отгоняя от себя ладонью дым собственной сигареты.
– Насчет рака?
– Нет.
Так закончилась наша беседа.
Чуть позже, когда я собирала вещи для переезда в общежитие, мать пришла и встала в дверях моей спальни, держа за спиной сигарету, словно это что-то меняло. Весь дом пропах застарелым сигаретным дымом.
– Ты ведь знаешь, я не люблю, когда ты плачешь, – сказала она.
– Я и не плакала, – ответила я.
– И я надеюсь, ты не возьмешь с собой шорты. На Манхэттене никто не ходит в шортах. Тебя просто пристрелят на улице, если ты будешь разгуливать в тех отвратительных теннисных шортах. Ты выглядишь смешно. Отец платит такие деньги за тебя не для того, чтобы ты ходила по Нью-Йорку в нелепом виде.
Мне хотелось убедить ее, что я плакала из-за отцовского рака, но это было не совсем так.
– Ну, черт побери, ты все равно разнылась, – буркнула мать и повернулась, собираясь уйти. – Знаешь, когда ты была крошечной, я добавляла валиум тебе в бутылочку. У тебя были колики, ты ревела часы напролет, без остановки и без всякой причины. И смени блузку. Я вижу у тебя под мышками круги от пота. Я пошла спать.
После смерти моих родителей их собственностью управляла риелторская компания. Дом арендовал профессор истории с семьей. Я никогда их не видела. Компания заботилась о доме и саде, делала необходимый ремонт. Когда что-то ломалось или изнашивалось, мне присылали письмо с фотографией и оценочной стоимостью работ. В минуты одиночества, скуки или ностальгии я перебирала те снимки и пыталась убедить себя в том, что это место совершенно заурядно: треснувшая ступенька, протечка в подвале, облупившийся потолок, сломанный шкаф. И меня захлестывала жалость к себе, не из-за тоски по родителям, а из-за того, что они ничего не могли бы мне дать, если бы жили до сих пор. Они не были мне друзьями. Они не утешали меня, не давали разумных советов. Они не были людьми, с которыми мне хотелось бы поговорить. Они почти не знали меня. Они были слишком заняты и не хотели представить себе мою жизнь на Манхэттене. Отец был занят – он умирал; в течение года с момента диагноза рак распространился на его селезенку, а потом и на желудок. Мать же моя была занята собой, и это было хуже, чем рак.
Она навестила меня в Нью-Йорке только раз, когда я уже была второкурсницей. Поехала на поезде и опоздала на час в Музей Гуггенхайма, где мы условились о встрече. Я чувствовала запах алкоголя в ее дыхании, когда мы ходили по залам. Она была тихой и кокетливой. «О, разве это не прекрасно?» – сказала она про Кандинского и Шагала. Она ушла от меня неожиданно, когда мы поднялись на самый верх рампы, сказав, что забыла о времени. Я спустилась с ней вниз и проводила до дверей музея, потом смотрела, как она ловила кеб, закипая от злости, поскольку каждое проезжавшее такси было занято. Не знаю, в чем была ее проблема. Может, она увидела какую-нибудь картину, которая ее расстроила. Она никогда не объясняла мне это. Но потом мать позвонила мне из отеля и предложила вместе поужинать вечером. Она держалась так, словно ничего странного не происходило. Когда она напивалась, то уже ни за что не отвечала. Я привыкла к этому с детства.
Я заплатила за свою квартиру на Восемьдесят четвертой улице Ист-Сайда наличными из наследства. Из окон гостиной я видела часть парка Карла Шурца и полоску Ист-Ривер. Я видела нянек с колясками. Богатые домохозяйки шастали вверх и вниз по Эспланаде в темных очках и козырьках. Они напоминали мне мою мать – такие же никчемные, занятые собой, – только она была не настолько активной. Высунувшись из окна спальни, я могла видеть верхнюю оконечность острова Рузвельта со странной геометрией его приземистых кирпичных построек. Мне нравилось думать, что в них живут преступники-безумцы, хотя и знала, что это не так, во всяком случае, уже не так. Начав спать без перерыва, я совсем редко стала выглядывать из окон. А если и выглядывала, то лишь на секунду, больше мне не требовалось. Солнце вставало на востоке и двигалось на запад. Это не изменилось и никогда не изменится.
Скорость течения времени менялась в зависимости от глубины моего сна – время то стремительно летело, то тащилось как черепаха. Я стала очень чувствительной к вкусу воды из-под крана. Иногда она была мутноватая, а на вкус как слабая минералка. Порой же была с пузырьками и воняла, напоминая чье-то зловонное дыхание. Больше всего я любила дни, когда почти ничего не воспринимала. Я ловила себя на том, что переставала дышать; я валялась, как тряпка, на софе, смотрела на комки пыли, кувыркавшиеся по дорогому полу из твердой древесины, и через секунду снова отключалась. Входить в такое состояние мне помогали большие дозы сероквеля или лития в сочетании с ксанаксом и амбиеном или тразодоном, и я избегала передозировки этих препаратов. Для отмеривания седативов требовалась точность математика. Свою цель я чаще всего видела в том, чтобы достичь точки, когда смогу легко уплыть в нирвану, а потом так же легко вернуться. Мои мысли были самыми банальными. Пульс – нестабильным. Только кофе заставлял мое сердце работать немного активнее. Кофеин был моим тренажером. Он катализировал мое тревожное состояние, чтобы я могла снова нырять в сон.
Чаще всего я крутила несколько фильмов: «Беглец», «Неукротимый», «Джек-попрыгунчик» и «Воровка». Я любила Харрисона Форда и Вупи Голдберг. Вупи была моим кумиром. Я тратила массу времени, глядя на нее на экране и представляя себе ее вагину. Темно-розовую, честную и порядочную. У меня хранились кассеты со всеми ее фильмами, но многие были слишком впечатляющими, чтобы я могла смотреть их часто. Лента «Цветы лиловые полей» была очень печальной. «Призрак» чересчур пробуждал во мне страсть, и у Вупи там была не основная роль. Фильм «Сестричка, действуй» оказался непредсказуем по своему воздействию, потому что песни застревали в моем сознании и вызывали желание смеяться, носиться сломя голову, танцевать, страстно любить и все такое. Это нарушило бы мой сон. Я могла осилить его лишь раз в неделю. Обычно я смотрела подряд ленты «Мыльная пена» и «Игрок», словно две серии одного фильма.
Во время моих визитов в «Райт эйд» за лекарством я покупала очередную запиленную кассету, иногда коробку с микроволновым попкорном, еще реже двухлитровую бутылку диетического спрайта, если чувствовала, что у меня хватит сил дотащить ее до дома. Те дешевые фильмы были обычно ужасными – «Шоугёлз», «Враг государства», «Я буду дома к Рождеству» с Джонатаном Тейлором Томасом – его физиономия нервировала меня, но я все равно была не прочь посмотреть их разок-другой. Чем тупее фильм, тем меньше надо было напрягать мозги. Но все-таки я предпочитала знакомое – Харрисона Форда и Вупи Голдберг с их обычным репертуаром.
Когда в начале августа я нанесла доктору Таттл свой ежемесячный личный визит, она была в белой ночной рубашке без рукава с рваным кружевом на лифе и в огромных, медового цвета темных очках с шорами. На ее шее по-прежнему был ортопедический воротник.
– Я выполняла процедуру для глаз, – стала объяснять она, – и у меня полетел кондиционер. Извиняюсь. – Пот вскипал на ее груди и руках, похожий на волдыри. Волосы торчали. Жирные коты валялись на медицинской кушетке. – Они страдают от жары, – сказала доктор Таттл. – Не будем их тревожить.
Больше сидеть было негде, и я стояла у книжной полки, крепясь и еле дыша. В кабинете жутко воняло то ли аммиаком, то ли нашатырем. Кажется, от кошек.
– Ты принесла свой дневник кошмаров? – спросила доктор Таттл, садясь за письменный стол.
– Забыла, – ответила я. – Но кошмары все хуже и хуже. – Это была ложь. На самом деле мои сны стали мягче.
– Перескажи мне какой-нибудь, чтобы я могла записать, – сказала доктор Таттл, вытаскивая папку. Несмотря на суетливость, она действовала методично.
– Ну… – Я порылась в памяти, откапывая что-нибудь шокирующее, но смогла припомнить лишь сюжеты фильмов, которые смотрела в последние дни. – В одном из кошмаров я жила в Лас-Вегасе, познакомилась с портнихой… ну… танцы на коленях и прочее. Потом встретила старого приятеля, и он дал мне диск со всякими государственными секретами… я стала подозреваемой в деле об убийстве, за мной гонялись агенты нацбезопасности, кто-то обещал мне «Порш» на Рождество, но футбольная команда бросила меня одну в пустыне…
Доктор Таттл старательно записывала мои слова, потом подняла голову, ожидая продолжения.
– И я стала есть песок, чтобы умереть быстро, а не загибаться медленно от обезвоживания. Это было ужасно.
– Тревожные симптомы, – пробормотала доктор Таттл.
У меня подгибались колени, и я прислонилась к книжной полке. Мне было тяжело стоять – за два месяца непрерывного сна мои мышцы высохли. И я ощущала действие тразодона, который приняла тем утром.
– Старайся спать на боку, если получится. Недавние исследования австралийских ученых показали: если ты спишь на спине, тебе снятся кошмары, будто ты тонешь. Конечно, это не слишком убедительно, ведь они находятся на противоположной стороне земного шара. Поэтому попробуй спать на животе, и мы посмотрим, что это даст.
– Доктор Таттл, – начала я, – может, вы назначите мне что-нибудь посильнее для сна? Когда я всю ночь ворочаюсь, меня охватывает отчаяние. Я живу как в аду.
– В аду? Да, могу тебе кое-что посоветовать, – ответила она, протягивая руку к заветному блокноту. – Как говорится, торжество разума над материей. Но, кстати, что же такое материя? Когда разглядываешь ее в микроскоп, видишь нечто крошечное. Атомы. Субатомные частицы. Смотришь глубже и глубже, а в итоге ничего не находишь. Мы все состоим в основном из пустоты. Мы ничто. Тра-ля-ля. Мы все – ничто. Мы с тобой просто наполняем пространство этим самым «ничто». Говорят, мы сможем проходить сквозь стены, если напряжем свое сознание. Но только никто не говорит, что, вероятнее всего, ты умрешь в момент прохождения сквозь стену. Не надо забывать об этом.
– Я это непременно запомню и учту.
Доктор Таттл вручила мне рецепты.
– Вот несколько рецептов. – Она подтолкнула ко мне корзинку с промаксетином. – Ой нет, подожди, это для обсессивно-компульсивных импотентов. Ты всю ночь будешь стоять на ушах. – Она отпихнула корзинку прочь. – Приходи через месяц.
Я взяла до дома кеб, отоварила в «Райт эйд» новые рецепты и пополнила запасы старых, купила упаковку «Скитлс», пошла домой, съела драже и остатки примидона и завалилась спать.
На следующий день явилась Рива, чтобы поныть насчет умирающей матери и пощебетать о Кене. Кажется, в это лето ее склонность к алкоголю усилилась. Она достала бутылку текилы «Хосе Куэрво» и банку диетического энергетика «Маунтин дью» из огромной новой сумки из зеленой кожи аллигатора, сногсшибательной подделки под «Гуччи».
– Хочешь текилы?
Я покачала головой.
У Ривы был интересный метод смешивать напитки. После каждого глоточка «Маунтин дью» она подливала в банку чуточку «Хосе Куэрво», заполняя объем, освободившийся после ее глотка, так что в конце концов она пила чистую текилу. Меня это восхищало. Я представляла себе соотношение «Маунтин дью» и «Хосе Куэрво» в банке, как от глотка к глотку менялась формула. На уроках алгебры в старших классах мы проходили парадокс Зенона, но я никогда толком не понимала его. Бесконечная делимость вещества, теория половинок, что там еще?.. Тревор как раз любил объяснять мне такие философские парадоксы. Он сидел в ресторане напротив меня, потягивал воду со льдом, бормотал что-то о сотых долях и, допустим, колебаниях цены на нефть, а его глаза сканировали что-то за моей спиной, словно подтверждая, что я тупая и скучная. Что кто-то получше меня мог встать из-за столика и отправиться попудрить носик. Мысль эта больно кольнула. Я все еще не могла усвоить, что Тревор скотина и неудачник. Мне не хотелось верить, что я могла опуститься до парня, который этого не заслуживал. Я все еще вязла в этой муре. Но была полна решимости избавиться от нее в процессе спячки.
– До сих пор сходишь с ума по Тревору? – спросила Рива, прихлебывая свой «коктейль» из банки.
– По-моему, у меня опухоль, – ответила я. – В мозгу.
– Выброси Тревора из головы, – посоветовала Рива. – Ты обязательно встретишь кого-нибудь получше, если когда-нибудь выйдешь из квартиры. – Она потягивала свой напиток, подливая текилу, и распространялась на тему «это все твое упрямство», хотя «позитивный настрой мощнее, чем негативный, даже если они присутствуют в равных количествах».
– Я не могу сейчас тебя слушать, – говорила она в такие минуты и расхаживала из комнаты в комнату, отыскивая клочок бумаги, где она нацарапала телефонный номер. – Если ты выбросила его, я тебя прокляну, – предупреждала она. Мать постоянно кому-то звонила – вероятно, очередной новой подруге. Я никогда не знала, где она знакомилась с этими женщинами, ее новыми подругами – в салоне красоты? В винном магазине?
Я могла бы совершать всякие выходки, если бы хотела. Могла бы покрасить волосы в лиловый цвет, вылететь из школы, заморить себя голодом, сделать носовой пирсинг, трахаться с кем ни попадя – да что угодно. Я видела, как это делали другие подростки, но у меня не хватало энергии на такое. Я жаждала внимания к себе, но отказывалась унижать себя просьбами об этом. Меня бы наказали, если бы я сказала родителям, что страдаю. Я точно это знала. Так что я была хорошей девочкой. Делала все правильно. Бунтовала молча, мысленно. Родители, кажется, едва меня замечали. Один раз я была в ванной и услышала, как они шептались в коридоре.
– Ты видел, что у нее на подбородке два прыща? – спросила мать у отца. – Я просто не могу на них смотреть. Они такие вульгарные.
– Сходи с ней к дерматологу, если это так тебя заботит, – ответил отец.
Через несколько дней наша экономка принесла мне тюбик клерасила. Это было проявление внимания ко мне.
В старших классах частной школы для девочек у меня была стайка почитательниц вроде Ривы. Мне подражали, обо мне сплетничали. Я была худенькая, светловолосая и хорошенькая – окружающие всегда замечают таких. Те девочки тоже обожали мою внешность, а не меня. Я научилась радоваться дешевым привязанностям, возникавшим из-за неуверенности людей в себе. Я вовремя ложилась спать. Я делала домашние задания, убирала у себя в комнате и не могла дождаться, когда вырасту и стану независимой, надеясь, что уж тогда буду чувствовать себя нормально. Я не встречалась с мальчиками до колледжа, до Тревора.
Когда подавала документы в колледж, я снова подслушала разговор родителей.
– Тебе надо прочесть ее эссе для колледжа, – сказала мать. – Мне она не хочет его показывать. Я беспокоюсь, что она попытается сделать что-нибудь креативное. В результате окажется в какой-нибудь жуткой государственной дыре.
– У меня были очень умные студенты, которые окончили государственные учебные заведения, – спокойно ответил отец. – Если ей хочется специализироваться на английском или на чем-то в этом роде, на самом деле неважно, куда она поступит.
В конце концов, я показала свое эссе матери. Я не сказала ей, что Антон Киршлер, художник, про которого я написала, придуман мной самой. Я написала, что его творчество учит «гуманистическому подходу к искусству в эру технологий». Я рассказала о различных произведениях: «Собака, писающая на компьютер», «Ланч с гамбургерами на фондовом рынке». Я написала, что это произведение мне особенно нравится, потому что мне интересно наблюдать, как «искусство создает будущее». Эссе получилось средненькое. Мать, казалось, равнодушно ознакомилась с ним, что меня шокировало, и вернула его мне, предложив поискать несколько слов в словаре, поскольку я слишком часто их повторяла. Я не прислушалась к ее совету. Я отправила эссе в Колумбийский и прошла.
Накануне моего отъезда в Нью-Йорк родители усадили меня для разговора.
– Мы с матерью понимаем, что наш долг подготовить тебя к жизни в колледже с совместным обучением, – сказал отец. – Ты когда-нибудь слышала про окситоцин?
Я покачала головой.
– Это штука, которая может довести тебя до безумия, – вступила мать, размешивая лед в бокале. – Ты потеряешь весь здравый смысл, который я так усердно прививала тебе со дня твоего рождения. – Она шутила.
– Окситоцин – гормон, выделяющийся при совокуплении, – продолжал отец, бесстрастно глядя на стену за моей головой.
– Оргазм, – прошептала мать.
– В биологическом плане окситоцин служит этой цели, – сказал отец.
– Такое теплое, пушистое чувство.
– То, что связывает пару вместе. Без этого человечество давно бы исчезло с лица земли. Женщины испытывают его действие гораздо сильнее, чем мужчины. Полезно знать это.
– Иначе тебя выкинут, как ненужный мусор, – добавила мать. – Мужчины – это кобели. Даже профессора, так что не заблуждайся.
– Мужчины не привязываются к женщине так же легко. Они более рациональные, – поправил ее отец. После долгой паузы он добавил: – Просто мы хотим, чтобы ты была осторожной.
– Он имеет в виду, чтобы ты пользовалась резинкой.
– И принимай это.
Отец дал мне маленькую розовую коробочку в форме раковины с противозачаточными пилюлями.
– Гадость! – Все, что я могла сказать.
– А у твоего отца рак, – сообщила мать.
Я никак не отозвалась.
– Простата – это не как грудь, – сказал отец, отворачиваясь. – Просто делают операцию, и ты живешь дальше.
– Мужья всегда умирают первыми, – прошептала мать.
Стул заскрежетал по полу, когда отец оттолкнулся от стола.
– Я всего лишь пошутила, – сказала мать, отгоняя от себя ладонью дым собственной сигареты.
– Насчет рака?
– Нет.
Так закончилась наша беседа.
Чуть позже, когда я собирала вещи для переезда в общежитие, мать пришла и встала в дверях моей спальни, держа за спиной сигарету, словно это что-то меняло. Весь дом пропах застарелым сигаретным дымом.
– Ты ведь знаешь, я не люблю, когда ты плачешь, – сказала она.
– Я и не плакала, – ответила я.
– И я надеюсь, ты не возьмешь с собой шорты. На Манхэттене никто не ходит в шортах. Тебя просто пристрелят на улице, если ты будешь разгуливать в тех отвратительных теннисных шортах. Ты выглядишь смешно. Отец платит такие деньги за тебя не для того, чтобы ты ходила по Нью-Йорку в нелепом виде.
Мне хотелось убедить ее, что я плакала из-за отцовского рака, но это было не совсем так.
– Ну, черт побери, ты все равно разнылась, – буркнула мать и повернулась, собираясь уйти. – Знаешь, когда ты была крошечной, я добавляла валиум тебе в бутылочку. У тебя были колики, ты ревела часы напролет, без остановки и без всякой причины. И смени блузку. Я вижу у тебя под мышками круги от пота. Я пошла спать.
После смерти моих родителей их собственностью управляла риелторская компания. Дом арендовал профессор истории с семьей. Я никогда их не видела. Компания заботилась о доме и саде, делала необходимый ремонт. Когда что-то ломалось или изнашивалось, мне присылали письмо с фотографией и оценочной стоимостью работ. В минуты одиночества, скуки или ностальгии я перебирала те снимки и пыталась убедить себя в том, что это место совершенно заурядно: треснувшая ступенька, протечка в подвале, облупившийся потолок, сломанный шкаф. И меня захлестывала жалость к себе, не из-за тоски по родителям, а из-за того, что они ничего не могли бы мне дать, если бы жили до сих пор. Они не были мне друзьями. Они не утешали меня, не давали разумных советов. Они не были людьми, с которыми мне хотелось бы поговорить. Они почти не знали меня. Они были слишком заняты и не хотели представить себе мою жизнь на Манхэттене. Отец был занят – он умирал; в течение года с момента диагноза рак распространился на его селезенку, а потом и на желудок. Мать же моя была занята собой, и это было хуже, чем рак.
Она навестила меня в Нью-Йорке только раз, когда я уже была второкурсницей. Поехала на поезде и опоздала на час в Музей Гуггенхайма, где мы условились о встрече. Я чувствовала запах алкоголя в ее дыхании, когда мы ходили по залам. Она была тихой и кокетливой. «О, разве это не прекрасно?» – сказала она про Кандинского и Шагала. Она ушла от меня неожиданно, когда мы поднялись на самый верх рампы, сказав, что забыла о времени. Я спустилась с ней вниз и проводила до дверей музея, потом смотрела, как она ловила кеб, закипая от злости, поскольку каждое проезжавшее такси было занято. Не знаю, в чем была ее проблема. Может, она увидела какую-нибудь картину, которая ее расстроила. Она никогда не объясняла мне это. Но потом мать позвонила мне из отеля и предложила вместе поужинать вечером. Она держалась так, словно ничего странного не происходило. Когда она напивалась, то уже ни за что не отвечала. Я привыкла к этому с детства.
Я заплатила за свою квартиру на Восемьдесят четвертой улице Ист-Сайда наличными из наследства. Из окон гостиной я видела часть парка Карла Шурца и полоску Ист-Ривер. Я видела нянек с колясками. Богатые домохозяйки шастали вверх и вниз по Эспланаде в темных очках и козырьках. Они напоминали мне мою мать – такие же никчемные, занятые собой, – только она была не настолько активной. Высунувшись из окна спальни, я могла видеть верхнюю оконечность острова Рузвельта со странной геометрией его приземистых кирпичных построек. Мне нравилось думать, что в них живут преступники-безумцы, хотя и знала, что это не так, во всяком случае, уже не так. Начав спать без перерыва, я совсем редко стала выглядывать из окон. А если и выглядывала, то лишь на секунду, больше мне не требовалось. Солнце вставало на востоке и двигалось на запад. Это не изменилось и никогда не изменится.
Скорость течения времени менялась в зависимости от глубины моего сна – время то стремительно летело, то тащилось как черепаха. Я стала очень чувствительной к вкусу воды из-под крана. Иногда она была мутноватая, а на вкус как слабая минералка. Порой же была с пузырьками и воняла, напоминая чье-то зловонное дыхание. Больше всего я любила дни, когда почти ничего не воспринимала. Я ловила себя на том, что переставала дышать; я валялась, как тряпка, на софе, смотрела на комки пыли, кувыркавшиеся по дорогому полу из твердой древесины, и через секунду снова отключалась. Входить в такое состояние мне помогали большие дозы сероквеля или лития в сочетании с ксанаксом и амбиеном или тразодоном, и я избегала передозировки этих препаратов. Для отмеривания седативов требовалась точность математика. Свою цель я чаще всего видела в том, чтобы достичь точки, когда смогу легко уплыть в нирвану, а потом так же легко вернуться. Мои мысли были самыми банальными. Пульс – нестабильным. Только кофе заставлял мое сердце работать немного активнее. Кофеин был моим тренажером. Он катализировал мое тревожное состояние, чтобы я могла снова нырять в сон.
Чаще всего я крутила несколько фильмов: «Беглец», «Неукротимый», «Джек-попрыгунчик» и «Воровка». Я любила Харрисона Форда и Вупи Голдберг. Вупи была моим кумиром. Я тратила массу времени, глядя на нее на экране и представляя себе ее вагину. Темно-розовую, честную и порядочную. У меня хранились кассеты со всеми ее фильмами, но многие были слишком впечатляющими, чтобы я могла смотреть их часто. Лента «Цветы лиловые полей» была очень печальной. «Призрак» чересчур пробуждал во мне страсть, и у Вупи там была не основная роль. Фильм «Сестричка, действуй» оказался непредсказуем по своему воздействию, потому что песни застревали в моем сознании и вызывали желание смеяться, носиться сломя голову, танцевать, страстно любить и все такое. Это нарушило бы мой сон. Я могла осилить его лишь раз в неделю. Обычно я смотрела подряд ленты «Мыльная пена» и «Игрок», словно две серии одного фильма.
Во время моих визитов в «Райт эйд» за лекарством я покупала очередную запиленную кассету, иногда коробку с микроволновым попкорном, еще реже двухлитровую бутылку диетического спрайта, если чувствовала, что у меня хватит сил дотащить ее до дома. Те дешевые фильмы были обычно ужасными – «Шоугёлз», «Враг государства», «Я буду дома к Рождеству» с Джонатаном Тейлором Томасом – его физиономия нервировала меня, но я все равно была не прочь посмотреть их разок-другой. Чем тупее фильм, тем меньше надо было напрягать мозги. Но все-таки я предпочитала знакомое – Харрисона Форда и Вупи Голдберг с их обычным репертуаром.
Когда в начале августа я нанесла доктору Таттл свой ежемесячный личный визит, она была в белой ночной рубашке без рукава с рваным кружевом на лифе и в огромных, медового цвета темных очках с шорами. На ее шее по-прежнему был ортопедический воротник.
– Я выполняла процедуру для глаз, – стала объяснять она, – и у меня полетел кондиционер. Извиняюсь. – Пот вскипал на ее груди и руках, похожий на волдыри. Волосы торчали. Жирные коты валялись на медицинской кушетке. – Они страдают от жары, – сказала доктор Таттл. – Не будем их тревожить.
Больше сидеть было негде, и я стояла у книжной полки, крепясь и еле дыша. В кабинете жутко воняло то ли аммиаком, то ли нашатырем. Кажется, от кошек.
– Ты принесла свой дневник кошмаров? – спросила доктор Таттл, садясь за письменный стол.
– Забыла, – ответила я. – Но кошмары все хуже и хуже. – Это была ложь. На самом деле мои сны стали мягче.
– Перескажи мне какой-нибудь, чтобы я могла записать, – сказала доктор Таттл, вытаскивая папку. Несмотря на суетливость, она действовала методично.
– Ну… – Я порылась в памяти, откапывая что-нибудь шокирующее, но смогла припомнить лишь сюжеты фильмов, которые смотрела в последние дни. – В одном из кошмаров я жила в Лас-Вегасе, познакомилась с портнихой… ну… танцы на коленях и прочее. Потом встретила старого приятеля, и он дал мне диск со всякими государственными секретами… я стала подозреваемой в деле об убийстве, за мной гонялись агенты нацбезопасности, кто-то обещал мне «Порш» на Рождество, но футбольная команда бросила меня одну в пустыне…
Доктор Таттл старательно записывала мои слова, потом подняла голову, ожидая продолжения.
– И я стала есть песок, чтобы умереть быстро, а не загибаться медленно от обезвоживания. Это было ужасно.
– Тревожные симптомы, – пробормотала доктор Таттл.
У меня подгибались колени, и я прислонилась к книжной полке. Мне было тяжело стоять – за два месяца непрерывного сна мои мышцы высохли. И я ощущала действие тразодона, который приняла тем утром.
– Старайся спать на боку, если получится. Недавние исследования австралийских ученых показали: если ты спишь на спине, тебе снятся кошмары, будто ты тонешь. Конечно, это не слишком убедительно, ведь они находятся на противоположной стороне земного шара. Поэтому попробуй спать на животе, и мы посмотрим, что это даст.
– Доктор Таттл, – начала я, – может, вы назначите мне что-нибудь посильнее для сна? Когда я всю ночь ворочаюсь, меня охватывает отчаяние. Я живу как в аду.
– В аду? Да, могу тебе кое-что посоветовать, – ответила она, протягивая руку к заветному блокноту. – Как говорится, торжество разума над материей. Но, кстати, что же такое материя? Когда разглядываешь ее в микроскоп, видишь нечто крошечное. Атомы. Субатомные частицы. Смотришь глубже и глубже, а в итоге ничего не находишь. Мы все состоим в основном из пустоты. Мы ничто. Тра-ля-ля. Мы все – ничто. Мы с тобой просто наполняем пространство этим самым «ничто». Говорят, мы сможем проходить сквозь стены, если напряжем свое сознание. Но только никто не говорит, что, вероятнее всего, ты умрешь в момент прохождения сквозь стену. Не надо забывать об этом.
– Я это непременно запомню и учту.
Доктор Таттл вручила мне рецепты.
– Вот несколько рецептов. – Она подтолкнула ко мне корзинку с промаксетином. – Ой нет, подожди, это для обсессивно-компульсивных импотентов. Ты всю ночь будешь стоять на ушах. – Она отпихнула корзинку прочь. – Приходи через месяц.
Я взяла до дома кеб, отоварила в «Райт эйд» новые рецепты и пополнила запасы старых, купила упаковку «Скитлс», пошла домой, съела драже и остатки примидона и завалилась спать.
На следующий день явилась Рива, чтобы поныть насчет умирающей матери и пощебетать о Кене. Кажется, в это лето ее склонность к алкоголю усилилась. Она достала бутылку текилы «Хосе Куэрво» и банку диетического энергетика «Маунтин дью» из огромной новой сумки из зеленой кожи аллигатора, сногсшибательной подделки под «Гуччи».
– Хочешь текилы?
Я покачала головой.
У Ривы был интересный метод смешивать напитки. После каждого глоточка «Маунтин дью» она подливала в банку чуточку «Хосе Куэрво», заполняя объем, освободившийся после ее глотка, так что в конце концов она пила чистую текилу. Меня это восхищало. Я представляла себе соотношение «Маунтин дью» и «Хосе Куэрво» в банке, как от глотка к глотку менялась формула. На уроках алгебры в старших классах мы проходили парадокс Зенона, но я никогда толком не понимала его. Бесконечная делимость вещества, теория половинок, что там еще?.. Тревор как раз любил объяснять мне такие философские парадоксы. Он сидел в ресторане напротив меня, потягивал воду со льдом, бормотал что-то о сотых долях и, допустим, колебаниях цены на нефть, а его глаза сканировали что-то за моей спиной, словно подтверждая, что я тупая и скучная. Что кто-то получше меня мог встать из-за столика и отправиться попудрить носик. Мысль эта больно кольнула. Я все еще не могла усвоить, что Тревор скотина и неудачник. Мне не хотелось верить, что я могла опуститься до парня, который этого не заслуживал. Я все еще вязла в этой муре. Но была полна решимости избавиться от нее в процессе спячки.
– До сих пор сходишь с ума по Тревору? – спросила Рива, прихлебывая свой «коктейль» из банки.
– По-моему, у меня опухоль, – ответила я. – В мозгу.
– Выброси Тревора из головы, – посоветовала Рива. – Ты обязательно встретишь кого-нибудь получше, если когда-нибудь выйдешь из квартиры. – Она потягивала свой напиток, подливая текилу, и распространялась на тему «это все твое упрямство», хотя «позитивный настрой мощнее, чем негативный, даже если они присутствуют в равных количествах».