Да уж. Это я действительно знаю прекрасно. Малколм не устает напоминать мне об этом уже более двадцати пяти лет.
— Твои родственники — черт, забыл слово! — абсолютно непредсказуемы. — Только Малколм совсем не это имел в виду. «Непредсказуемы» на его языке означало «не заинтересованы в том, чтобы играть по правилам».
— Им просто не нравится эта новая система, — равнодушно заметила я.
Я могла лишь представить себе, как бы на самом деле отреагировали мои родители — если бы я по-прежнему жила вместе с ними — на деятельность компании «Достойная семья», или на последние новшества в системе образования, или на любую из тех безумных инициатив, которые оказались способны охватить всю страну с той же скоростью, с какой еда, поглощенная гусем, проходит сквозь его пищеварительный тракт и вываливается наружу в виде дерьма. Я слишком хорошо знаю своего отца, и можно было не сомневаться, что он разнес бы вдребезги пол-Вашингтона, если бы решил, что это принесет хоть какую-то пользу; и вряд ли он хоть на минутку задумался бы о том, что при этом и сам с легкостью может погибнуть. Единственной причиной, заставлявшей моих родителей как-то мириться с существованием Малколма, была их пылкая любовь к Энн и Фредди.
— Именно это я и хочу сказать. — И Малколм, понизив голос, прибавил: — На прошлый День благодарения твой отец назвал меня нацистом.
— Не называл он тебя нацистом.
— Я же собственными ушами это слышал, Елена.
— Пап, что такое «нацист»? — вдруг спросила проснувшаяся Фредди.
Я поспешила взять инициативу в свои руки, пока Малколм не успел оседлать своего любимого дидактического конька. Но как передать в одном простом предложении десятилетия отвратительной истории?
— Это тот, кто считает себя лучше всех прочих, — быстро сказала я. — Тот, кто хочет всё и вся контролировать.
Малколм поднял указующий перст:
— Вот! Именно об этом я и говорю. — И уже в следующую минуту совсем другим тоном: — Фредди! Да заткни ты, наконец, эту свою дурацкую машинку! Поставь на «mute» или еще что-нибудь сделай. У меня от этой стрельбы уже голова разболелась.
— Хорошо, пап, — быстро согласилась она, и те зомби или «чужие», которых она там рубила в капусту, умолкли.
Едва мы успели свернуть на подъездную дорожку, как Фредди и Энн выскочили из машины и опрометью бросились к крыльцу, чуть не сбив с ног мою мать и повиснув у нее на шее. Затем из дома появился отец, и на крыльце состоялся привычный обмен приветственными объятиями, от которых крыльцо начало угрожающе покачиваться.
Сегодня будет очень трудно, — подумала я. Такое количество любви способно вызвать невероятную боль. Но, что бы сегодня ни случилось, Фредди вместе со всеми нами вернется домой. На все оставшиеся тридцать шесть часов.
Она это и понимает, и не понимает. Где-то в душе моей младшей дочери есть некий фильтр, сделанный из стали. Или из титана. Или из криптонита. Реальность для нее сиюминутна, она приходит и уходит, и в данный момент единственная реальность для Фредди — это улыбка на лице бабушки и дедушкино ласковое похлопывание по спине, и обещанное имбирное печенье с теплым молоком, которое уже стоит на кухонном столе.
— Какой сюрприз, Liebchen! — воскликнула мама, одной рукой приглаживая Фредди волосы, взъерошенные и наэлектризованные зимней шапкой, а второй — лаская щечку Энн.
Фредди, лучезарно улыбаясь, пролепетала, что тоже ужасно рада. Даже надутая физиономия Энн просветлела, стоило ей увидеть любимую бабушку.
В том, что о Малколме мои родители стараются даже не упоминать, для меня не было ничего удивительного. Они воспринимали его примерно так же, как жертва дорожного происшествия — свой костыль: как необходимую, но крайне нежелательную подпорку. Когда он присоединился к нам на крыльце, температура радостной встречи сразу упала на несколько градусов, несмотря на улыбки.
— Малколм. — Мой отец церемонно поклонился ему, не подавая руки.
— Герхард. — Точно такой же церемонный поклон.
Я прямо-таки чувствовала, что на крыльце становится холоднее, пока Малколм обменивается с моими родителями обязательными словами приветствия. Затем, когда он ушел в дом, снова стало немного теплее, но мама решила все-таки втолкнуть нас внутрь и даже разочек ласково шлепнула Фредди по попке.
— Печенье и молоко на кухонном столе, девочки, — сказала она, а затем, поскольку Малколм находился вне пределов слышимости, одновременно с отцом повернулась ко мне и спросила: — Почему у тебя такая вытянутая физиономия?
Мне хватило трех коротких предложений, чтобы сообщить самое важное. Фредди провалилась. За Фредди приедет желтый автобус. Фредди от нас увозят.
— Scheisse, — прошептала мама. — Scheisse, Scheisse, Scheisse.
Четырежды произнесенное по-немецки слово «дерьмо», да еще и на одном дыхании, — это необычно даже для моей матери, но я не сделала ни малейшей попытки остановить ее. В данных обстоятельствах это слово полностью соответствовало действительности.
Я стянула с себя куртку и переобулась в лохматые домашние шлепанцы, которые мама специально для меня хранит в шкафу в коридоре. Они всегда дают мне ощущение дома, а именно это мне в данный момент больше всего и требовалось. Затем мы тоже прошли на кухню — кухня всегда была сердцем этого дома, — и мама тихонько сказала мне, что бабушка сегодня еще не спускалась.
— Она неважно себя чувствует, так что, возможно, завтракать с нами не будет.
— Интересно, когда это она соглашалась позавтракать вместе с нами? — пробормотал себе под нос Малколм, тоже устроившийся на кухне с бокалом пива. Моя мать, которая способна услышать даже, как воробей во время грозы пукнет, гневно на него глянула, а мой отец спросил:
— Неужели вы всерьез думаете отправить Фредди в одну из этих ужасных школ? — Он тонкими ломтиками нарезал холодные закуски и каждое свое слово как бы подчеркивал точным движением ножа. — Ежемесячные тесты даже в первом классе школы — это уже достаточно плохо, но мне все же казалось, что политику сегрегации мы давно оставили позади.
Малколм, не обращая внимания на грозные взмахи отцовского ножа, спокойно сказал:
— Все это пойдет ей только на пользу, Герхард.
Папа перестал резать.
— Присвоить девятилетнему ребенку самый низкий показатель умственных способностей — как это у вас называется? Коэффициент? IQ? — всего лишь потому, что она не слишком удачно ответила на вопросы последнего теста? Это, как вы считаете, пойдет ей на пользу? А по какому предмету и в какой области, собственно, этих детей тестируют? — И папа, повернувшись к девочкам, куда более ласковым тоном предложил: — Вы бы поискали лучше Полли да угостили ее чем-нибудь вкусненьким. — Те моментально подхватили по сахарной косточке и исчезли за кухонной дверью; но Энн все же успела нервно оглянуться через плечо.
— А вам известно, Малколм, — вернулся к старой теме мой папа, — как много детей в течение двадцатого века оказались буквально в заключении, угодив в так называемые американские государственные школы?
Малколм со стуком, излишне резко поставил бокал на стол и возмущенно заявил:
— Ни в каком заключении учащиеся государственных школ не оказывались! И перестаньте, Герхард, забивать моим дочерям головы столь сомнительной информацией!
Папа тут же выпрямился, демонстрируя свой немалый рост в шесть с лишним футов. Мне даже показалось, что я никогда не видела его таким высоким. И в таком бешенстве. Его раздувшиеся от гнева ноздри находились как раз на уровне глаз Малколма. Наверное, я бы даже не удивилась, если бы папа, как в юности, процедил сквозь зубы: «Может, лучше выйдем?»
Мама, нарезая пирог с шоколадно-масляным кремом — любимый пирог Фредди, — попыталась несколько снизить накал страстей:
— Это отнюдь не сомнительная информация, Малколм, а чистая правда. Там, где я выросла, в Массачусетсе, тоже была одна такая школа. Неподалеку от Бостона. Она так и называлась: «Школа Ферналда для детей-идиотов». Серьезно. Так и было написано: для детей-идиотов.
— Ну и что? Никто пока не жаловался, — возразил Малколм. Мой отец промолчал, но стиснул кулаки, мускулы у него на плечах напряглись, как канаты.
— Никто и не будет жаловаться, пока это не случится с ним самим или с его ребенком, — сказала мама и по старой привычке протянула мне вымазанный в креме нож, чтобы я его облизала. — Знаете старую историю о том, как правильно варить лягушку? Если бросить лягушку в кастрюлю с кипящей водой, она попросту выпрыгнет. — Мама подняла руку, призывая Малколма помолчать, и улыбнулась. — Но если опустить лягушку в кастрюлю с холодной водой и понемножку, по одному градусу увеличивать нагрев, то довольно скоро вы добьетесь нужного результата: получите вареную лягушку. А она, бедная, так и не поймет, что же с ней случилось. — И, взяв моего отца за руку, она прибавила: — Наши родители в Германии вдоволь насмотрелись на то, как правильно варить лягушку, постепенно увеличивая жар на один градус.
Распахнулась задняя дверь, и в кухню, виляя хвостом, влетела Полли, а следом за ней обе девочки. И разговор тут же переключился на более легкую тему.
Но мне показалось, что тяжесть невысказанных слов так и осталась висеть в воздухе.
Глава семнадцатая
Оставив семью на кухне — четверых любимых и одного нелюбимого, — я вышла в прихожую и тихонько поднялась в свою старую комнату, по дороге любуясь копиями моих дипломов, по-прежнему висевшими на стене в виде этакой шаткой лесенки. Заглавные буквы в них были украшены множеством завитушек, а под текстом красовались размашистые подписи деканов и чиновников-регистраторов. Первым был Йель, затем Пенн, затем Джон Хопкинс — вся моя родословная в трех рамках.
Преодолевая первые пять ступенек лестницы, рядом с которыми висели свидетельства моих научных достижений, я на несколько мгновений снова почувствовала себя школьницей, которая вприпрыжку взлетает на верхний этаж, сжимая в руке свой последний — и довольно удачный — рисунок, и на физиономии у нее сияет улыбка шириной с Чесапикский залив. В те времена я часто думала: Как же я хочу стать такой, как Ома! Я очень постараюсь и непременно буду в точности такой, как она.
Снизу доносились знакомые звуки: мои родители, перемежая английские слова немецкими, обсуждали любимых внучек, которые с лета успели так сильно вырасти; Фредди хихикала, слушая их речь с непривычными велярными и фрикативными звуками, и пыталась подражать; Энн говорила по-немецки довольно бегло; Малколм помалкивал, однако не сидел, а ходил туда-сюда, полагая, видимо, что сидячая позиция на семейном поле брани может оказаться куда менее выигрышной.
— Это ты, Лени?
Знакомый голос словно выплыл мне навстречу с верхней площадки; он казался невероятно хрупким и одновременно исполненным силы. И я тут же перестала прислушиваться к голосам, доносившимся снизу, и устремилась туда, откуда доносился тот любимый голос.
Нет, не устремилась — он сам притянул меня к себе; втянул в некое совершенно иное пространство.
— Лени? — снова произнес тот же голос. Имя «Лени» бабушка дала мне сорок лет назад, и оно никогда мне не нравилось. Уж больно оно напоминало мне знаменитую женщину-кинорежиссера, ту самую любимицу Гитлера с труднопроизносимой фамилией Рифеншталь, которая занималась узаконенной пропагандой фашизма и ставила балеты, положенные на музыку Вагнера. Хотя бабушка много раз пыталась убедить меня, что в мире женщин с именем Лени гораздо больше, чем Рифеншталь и я.
Когда мои ноги коснулись последней ступеньки, Ома, как обычно, протянула мне руку ладонью вверх; серебряные перстни на пальцах, ставших слишком худыми, болтались свободно и смотрели в разные стороны. Нет, «слишком худые» — это еще мягко сказано; они были попросту костлявыми. Моя столетняя бабушка вообще стала удивительно похожа на смерть — особенно когда стояла, как сейчас, опершись одной рукой на трость, а второй уцепившись за перила лестницы для большей устойчивости, но величественно подняв голову. Мне вдруг показалось, что она сейчас упадет, и я подхватила ее. Ей-богу, весила она не больше вздоха.
И, разумеется, я тут же, не задумываясь, выпалила:
— Они хотят забрать моего ребенка!
— Я слышала. — Бабушка постучала по своему левому уху. — Мне еще несколько недель назад новые уши подарили. Этот аппарат стоил целое состояние.
И тогда я расплакалась, как маленькая. Мы так и сидели на верхней площадке лестницы, переплетя руки и ноги, и я плакала, а моя старая бабушка баюкала меня, как в моем далеком детстве, когда я часто болела. Меня начинало подташнивать при мысли о том, что будущее моей Фредди уже кем-то спланировано и предопределено; мне было страшно подумать, что вскоре прибудет тот желтый автобус и увезет ее по дорожке, выложенной желтым кирпичом, а потом моя девочка будет уничтожена системой, которую я сама же и помогала создавать — и сволочными липкими комментариями в адрес соучеников, и своей сверкающей золотой картой, дарящей столько привилегий и удобств.
Бабушка дождалась, когда я наконец перестану судорожно всхлипывать, и спокойно попросила:
— Расскажи мне об этих желтых автобусах поподробней. Куда они увозят детей?
— В Канзас. — Голос, которым я это произнесла, звучал как чужой. Прислушавшись, я поняла, что Малколм прекратил свое бессмысленное хождение по коридору и припарковался где-то поблизости от нас, а может, и на середине лестницы притаился. И оказалась права.
— Здравствуйте, Мария, — сказал он бабушке, поднимаясь к нам с середины лестницы. — Отлично выглядите. — Эти слова вполне могли бы прозвучать по-доброму, если бы их произнес не Малколм, а кто-то другой.
— Выгляжу я как смерть, — возразила Ома. — Так что лгать мне не стоит.
Я видела по его глазам, что он полностью с ней согласен и его, пожалуй, даже слегка корежит от отвращения. Не очень сильно, но все же заметно. Хорошо хоть, подумала я, он не пустил в ход ни одного из своих цветистых эпитетов: престарелая, обессилевшая, бремя для собственных детей. Моя нога, которой я упиралась в предпоследнюю ступеньку лестницы, находилась всего в нескольких дюймах от ширинки на его дорогих офисных габардиновых брюках, так что я наверняка попала бы точно цель, если бы поставила себе подобную задачу. Я даже невольно улыбнулась при мысли о том, что подобная хулиганская выходка вполне возможна. Похоже, он это почувствовал и сказал:
— Ладно, не буду вам мешать. Наверняка вам хочется всласть поболтать наедине.
— Да уж, пожалуйста, Малколм, — ядовитым тоном откликнулась я, — будь добр, предоставь нам такую возможность.
И он ушел; вернулся вниз, где, видимо, продолжил тупо ходить по коридору, полностью игнорируя моих родителей, а также собственную младшую дочь.
— А у вас, я вижу, все по-прежнему, — заметила бабушка. — Все та же «счастливая супружеская пара»? — Это прозвучало, правда, как нечто среднее между утверждением и вопросом, но я, разумеется, заметила сарказм, отчетливо прозвучавший в ее голосе.
— Не совсем. А что с тобой-то происходит? У тебя такой вид, словно ты месяц ничего не ела. — Я взяла ее за руку и стала рассматривать ломкие неровные ногти, сухую потрескавшуюся кожу, туго натянутую на опухших суставах. И волосы у нее тоже стали какими-то безжизненными, сильно изменившись с тех пор, как мы с ней в последний раз виделись; когда я отвела в сторону густую прядь, упавшую ей на глаза, по-прежнему ясные, почти лишенные морщин, в пальцах у меня остался пучок волос, а еще несколько десятков волосков упали на ковровую дорожку, которой была застелена лестница.
У нее выпадают волосы, — с тоской подумала я, — как шерсть у голодной, отбившейся от стада овцы.
— Наверное я слишком зажилась на этом свете, Liebchen, — сказала она.
— Чепуха какая!