— Нет-нет, ваша статья мне нравится. Она хорошо написана. Но я боюсь, что ваши читатели еще не доросли до нее. По крайней мере, она выше моего понимания. Она очень красиво написана, но я ничего не поняла в ней. Ваш научный язык недоступен для меня. Вы человек крайностей, дорогой мой, и то, что понятно вам, может быть непонятно другим.
— Может быть, вас просто затрудняют философские термины, — только и произнес он.
Он весь пылал от чтения этой статьи, в которой изложил свои самые зрелые мысли, и этот приговор ошеломил его.
— Может быть, это плохо написано, — настаивал он, — но неужели вы не видите в этой статье никаких достоинств, в ее идее, я хочу сказать?
Она покачала головой.
— Нет, это так не похоже на все, что я читала. Я читала Метерлинка и понимала его…
— Его мистицизм? Вы понимаете его? — воскликнул Мартин.
— Да, а то, что вы мне прочли, этих нападок на него я не понимаю. Конечно, если говорить об оригинальности…
Он остановил ее нетерпеливым движением, но сам не сказал ни слова. И вдруг до его сознания дошло, что она продолжает что-то говорить.
— Ведь, в конце концов, все ваши писания были для вас только забавой, — говорила она. — И вы уже достаточно поиграли этим. Пора отнестись серьезнее к жизни — к нашей жизни, Мартин. До сих пор вы жили только для себя одного.
— Вы хотите, чтобы я поступил на службу? — спросил он.
— Да. Папа предложил…
— Знаю, — прервал он, — но мне хочется узнать другое: вы потеряли веру в меня или нет?
Она молча пожала ему руку, глаза ее затуманились.
— В ваше писание, милый? — спросила она полушепотом.
— Вы читали массу моих произведений, — резко продолжал он, — какого вы о них мнения? Считаете ли вы их совершенно безнадежными? Могут они выдержать сравнение с произведениями других писателей?
— Но ведь те, другие продают свои произведения, а вы… не можете.
— Это не ответ на мой вопрос. Вы думаете, что литература не мое призвание?
— Хорошо, я отвечу. — Она собралась с духом. — Я не думаю, что вы созданы быть писателем. Простите меня, милый. Вы сами заставили меня это сказать. А я понимаю в литературе больше вашего.
— Да, вы бакалавр искусств, вы должны понимать больше, — произнес он задумчиво.
С минуту длилось тягостное молчание.
— Но я должен прибавить еще вот что. Только я один знаю, что во мне есть. Никто не знает этого так хорошо, как я. Я знаю, что добьюсь своего. Им не удастся затереть меня. Во мне пылает то, что я хочу высказать в стихах, в беллетристике и в критических статьях. Но я не прошу вас верить в это. Я не прошу вас верить в меня или в мои произведения. Я молю вас только об одном: любите меня и верьте в любовь.
Год тому назад я просил вас дать мне еще два года сроку. Один из них еще впереди. И я верю и клянусь моей честью и душой, что прежде, чем этот год пройдет, я добьюсь успеха. Помните, вы мне сказали когда-то, что я должен пройти курс учения, чтобы стать писателем. Ну, я прошел его и прошел основательно. Моей целью были вы, и я никогда не отступал. Знаете, я забыл, что значит выспаться. Миллионы лет тому назад я знал, что значит спать, сколько требует организм, и просыпаться естественным путем, выспавшись. Теперь же каждое утро меня поднимает будильник. Когда бы я ни лег, рано или поздно, я всегда ставлю его так, чтобы не проспать больше положенного времени, и это бывает моим последним сознательным актом. Когда меня начинает одолевать дремота, я заменяю серьезную книгу более легкой. А если я начинаю засыпать и над нею, то бью себя кулаками по голове, чтобы разогнать сонливость. Я читал у Киплинга о человеке, который боялся спать. Он приспособил гвоздь таким образом, что, когда начинал засыпать, железное острие вонзалось ему в тело. Вот то же самое делал и я. Я сообразовался с временем и решил, что до полуночи, до часу, до двух или до трех острие не будет убрано и не даст мне заснуть. Этот гвоздь целыми месяцами был моим верным товарищем. Я дошел до того, что пять с половиной часов сна кажутся мне роскошью. Я сплю теперь четыре часа, и мне все время хочется спать. Иногда смерть с ее покоем и сном начинает не на шутку привлекать меня. Но, конечно, это вздор. Просто результат переутомления расстроенных нервов. Но зачем я все это делаю? Ради вас. Чтобы сократить это ученичество. Чтобы заставить успех поторопиться. И мое ученичество теперь кончено. Я знаю то, что мне нужно. Клянусь вам, что за один месяц я успеваю научиться большему, чем средний студент за год. Я знаю это, говорю вам. Ах, мне так нужно, чтобы вы поняли меня! Иначе я не стал бы говорить вам этого. Это не хвастовство. Я измеряю результаты книгами. Теперь ваши братья просто невежественные варвары по сравнению со мной, с теми знаниями, которые я добыл из книг в те часы, когда они спали. Прежде, давно, я мечтал о славе. Теперь я не придаю ей значения. Я желаю только одного, чтобы вы стали моей. Только вы одна мне нужны, а не богатство, не слава… Я мечтаю о том, как положу голову на вашу грудь и буду спать долго, долго. И я верю, что мечта эта станет действительностью, прежде чем пройдет второй год.
Его сила, точно волной, заливала ее, и чем сильнее ее воля противилась его воле, тем неодолимее ее влекло к нему. Сила, которая всегда исходила от него к ней, теперь изливалась потоком в его страстном голосе, в его горящих глазах, в той мощи жизни и разума, которая бушевала в нем. В этот момент, но только на одно мгновение, она увидела настоящего Мартина Идена, блестящего и непобедимого; и, как на укротителей зверей иногда находят сомнения, так и она усомнилась в том, что может укротить стихийную мощь этого духа.
— И вот еще что, — стремительно продолжал он, — вы любите меня. Но почему? Что вы нашли во мне достойного любви? Да, именно то самое, что побуждает меня писать. Вы любите меня, потому что я чем-то не похож на мужчин, которых вы встречали и могли полюбить. Я не создан для канцелярии и конторы, для кропотливого сутяжничества или адвокатского словоизвержения. Заставьте меня проделывать все это, сделайте меня похожим на других людей, заставьте меня заниматься тем, чем занимаются они, дышать одним воздухом с ними, усвоить их взгляды — и вы уничтожите различие между нами, уничтожите меня, уничтожите то, что вы любите. Мое желание писать — самое живое, что есть во мне. Будь я посредственностью, ни я не желал бы писать, ни вы не желали бы иметь меня своим мужем.
— Но вы забываете одно, — прервала она. Ее поверхностный, но быстрый ум тотчас уловил параллель. — Ведь бывали же эксцентричные изобретатели, которые морили свои семьи голодом, гоняясь за такими химерами, как например вечное движение. Конечно, жены любили их и разделяли их страдания, но совсем не потому, что сами верили в это вечное движение, а наоборот.
— Вы правы, — ответил он. — Но были и другие изобретатели — не эксцентричные, — были такие, которые голодали, работая над осуществимыми изобретениями, и, как вы знаете, добились успеха. Я тоже не стремлюсь к чему-либо невозможному…
— Но вы сами выразились: «совершить невозможное», — вставила она.
— Ну, это просто образное выражение. Я хочу сделать то, что люди делали и до меня, — хочу писать и жить этим.
Она молчала. Это заставило его спросить:
— Так моя цель кажется вам такой же химерой, как вечное движение?
Он прочел ее ответ в движении, которым она положила на его руку свою: словно любящая мать, склонившаяся над своим больным ребенком. Для нее он, действительно, был больным ребенком-сумасбродом, пытающимся совершить невозможное.
К концу разговора она снова упомянула о том, что ее родные относятся к нему враждебно.
— Но вы-то любите меня? — спросил он.
— Люблю, люблю! — горячо воскликнула она.
— И я люблю вас, а не их, и они ничего не могут мне сделать.
В его голосе звучало торжество.
— Не могут… Потому что я верю в вашу любовь и не боюсь их вражды. Все в мире может ошибаться, только не любовь. Любовь никогда не заблуждается, если только это не хилое существо, которое изнемогает и падает в пути.
Глава XXXI
Мартин случайно встретил на Бродвее свою сестру Гертруду. Это была счастливая, но в то же время мучительная встреча. Гертруда стояла на углу, у трамвайной остановки, и первая заметила брата. Она была поражена, увидев его обострившиеся черты, голодное выражение лица и озабоченный, полный отчаяния взгляд. Мартин, действительно, был озабочен и близок к отчаянию. Он возвращался после неудачного посещения ростовщика; он тщетно пытался выжать из него добавочную ссуду под свой велосипед. На дворе стояла дождливая осенняя погода, и Мартин предпочел отказаться от велосипеда и сохранить свою черную пару.
— У вас остался еще черный костюм, — заявил Мартину ростовщик, прекрасно осведомленный об его имуществе. — Нечего уверять меня, что вы уже заложили его этому старому Липке, потому что если вы это сделали…
Выразительный взгляд ростовщика довершил угрозу, и Мартин поспешно воскликнул:
— Нет-нет, костюм у меня, но он мне нужен для дела.
— Хорошо, — ответил, несколько смягчившись, ростовщик. — Но ведь мне он тоже нужен для дела, иначе я не могу дать вам денег. Не воображаете же вы, что я занимаюсь этим ради собственного удовольствия?
— У вас останется велосипед, который стоит по меньшей мере сорок долларов, да к тому же он в полной исправности, — пытался протестовать Мартин, — а вы мне дали под него лишь семь долларов. Нет, даже не семь, а шесть с четвертью, потому что проценты вы удержали вперед.
— Если вам нужны еще деньги, принесите свой костюм.
Это категорическое требование заставило Мартина покинуть душную маленькую берлогу ростовщика с таким отчаянием в душе, что оно отразилось на его лице и тронуло Гертруду.
Не успели они поздороваться, как к остановке подошел трамвай, чтобы забрать поджидавших его пассажиров. Когда Мартин стал помогать миссис Хиггинботам подняться на ступеньку, она догадалась, что он не собирается следовать за ней. Она быстро обернулась, и сердце ее снова сжалось при виде его измученного лица.
— А ты разве не поедешь? — спросила она и сейчас же спустилась со ступеньки вагона.
— Я пешком… так, все-таки прогулка, движение… — объяснил Мартин.
— Тогда я тоже пройду с тобой несколько кварталов. Может быть, и мне это будет полезно. Я тоже что-то раскисла за последние дни.
Мартин бросил на нее взгляд и ясно увидел подтверждение этих слов во всем неряшливом виде, нездоровой тучности, опущенных плечах и утомленном одутловатом лице. Она с трудом передвигала ноги, и эта тяжелая, лишенная упругости походка показалась ему настоящей карикатурой на уверенные движения здоровой, нормальной женщины.
Когда они дошли до следующей остановки, Гертруда стала задыхаться, и Мартин остановился.
— Остановимся здесь. Садись-ка ты лучше в трамвай.
— А ведь я и впрямь уже устала, — сказала она, с трудом переводя дыхание. — В твоих башмаках и я бы, пожалуй, ходила не хуже. Только подошвы вот у тебя больно тонкие, того и гляди протрутся, пока ты доберешься до Северного Окленда.
— У меня дома есть лучшая пара.
— Приходи ко мне завтра обедать, — предложила она вдруг, — мужа не будет дома, он уезжает по делам в Сан-Леандро.
Мартин отрицательно покачал головой, но сестра все же уловила голодный блеск, невольно загоревшийся в его глазах при одном намеке на обед.
— Март, да ведь у тебя нет гроша в кармане, вот почему ты ходишь пешком! Движение! — Она презрительно хмыкнула. — Подожди-ка, — она порылась в своем мешочке, достала оттуда пять долларов и сунула монету в руку Мартина. — Я, кажется, забыла о твоем дне рождения, Март, — смущенно пробормотала она.
Рука Мартина инстинктивно зажала золотую монету, хотя он в тот же миг почувствовал, что не должен принимать этого подарка. Но этот кусочек золота означал для него пищу, жизнь, приток новых сил для его тела и мозга, а вместе с этим способность писать; и, кто знает, быть может, он даст ему возможность создать нечто такое, что принесет ему много других таких же золотых кусочков. В его воображении тотчас же встали две недавно законченные статьи. Они лежали под столом на груде возвращенных рукописей, для которых у него не было больше марок. Он увидел заглавия, которые надписал перед самым уходом из дому: «Колыбель красоты» и «Жрецы чудесного». Он никуда их еще не посылал, а между тем это было лучшее, что ему удалось создать до сих пор в этой области. Если бы только у него были марки, чтобы разослать их по редакциям! Уверенность в конечном успехе, верная союзница голода, воскресла в нем с новой силой, и Мартин быстрым движением опустил монету в карман.
— Я верну тебе, Гертруда, в сто раз больше, — пробормотал он сдавленным голосом, чувствуя, как к горлу подкатывает мучительный клубок, а на глазах выступают слезы. — Запомни мои слова, — продолжал он, решительным усилием овладев собой. — Не пройдет и года, как я вложу тебе в руку сто таких же маленьких желтых кружочков. Я знаю, что ты не веришь мне сейчас. Что ж, пусть так. Я прошу тебя только немного подождать.
Гертруда не поверила Мартину, и от этого ей самой стало не по себе. Не находя ничего другого, она ответила:
— Ты голоден, Март, этого не скроешь. Приходи к нам почаще обедать. Я пришлю к тебе кого-нибудь из ребят предупредить, когда Хиггинботама не будет дома. И потом, знаешь, Март… — она запнулась.
Мартин молчал, хотя весь ход ее мышления был вполне ясен для него, и он мог бы закончить за нее начатую фразу.
— Не думаешь ли ты, что тебе пора взяться за дело?
— Значит, ты не веришь в то, что я могу добиться успеха? — спросил он в ответ.
Она покачала головой.
— Никто не верит в меня, Гертруда, кроме меня самого, — со страстным возмущением продолжал он. — Я уже создал много крупных хороших вещей, и рано или поздно они будут проданы.
— Почему ты знаешь, что они хорошие?
— Потому что… — Мартин осекся.
Внезапно вся обширная область существующей литературы и истории литературы раскрылась перед ним, и он понял тщетность попытки доказать сестре, на чем основывается его вера в себя.