— О, вы бессознательный прислужник.
— Прислужник?!
— Ну да. Вы трудитесь для трестов. Вы не имеете практики в рабочей среде или в уголовном мире. Ваш доход не зависит от мужей, истязающих своих жен, и от карманников. Вы получаете свои средства к жизни от людей, распоряжающихся судьбами общества, а кто кормит человека, тот и является его хозяином. Да, вы их прислужник. Вы заинтересованы в защите интересов капиталистических организаций, которым вы служите.
Лицо Морза чуточку покраснело.
— Должен признаться, сэр, — сказал он, — что вы рассуждаете как отъявленный социалист.
Вот на это Мартин и сделал свое замечание относительно ненависти к социалистам и полного незнания их взглядов.
— Ваши взгляды, несомненно, очень близки к социализму, — возразил ему Морз.
Рут с тревогой переводила взгляд с одного на другого, а миссис Морз сияла от радости, следя за тем, как обостряется разговор.
— Из того, что я назвал республиканцев глупыми и что считаю свободу, равенство и братство лопнувшими мыльными пузырями, еще не следует, что я социалист, — сказал Мартин, улыбаясь. — Уверяю вас, мистер Морз, что вы гораздо ближе к социализму, чем я, так как я его заклятый враг.
— Вы изволите шутить, — только и нашелся Морз.
— Ничуть. Я говорю совершенно серьезно. Вы еще верите в равенство, а между тем трудитесь для трестов, которые изо дня в день занимаются только тем, что хоронят равенство. Меня же вы называете социалистом, потому что я отрицаю равенство и подтверждаю как раз то, чем вы живете. Республиканцы — враги равенства, хотя, борясь против равенства, они большей частью именно его и выдвигают в качестве лозунга. Во имя равенства они и разрушают равенство. Вот почему я назвал их глупыми. Что касается меня, то я индивидуалист. Я верю, что бегать могут быстроногие, а бороться — сильные. Это урок, который я усвоил из биологии или, по крайней мере, думаю, что усвоил. Повторяю — я индивидуалист, а индивидуализм — наследственный и вечный враг социализма.
— Но ведь вы бываете на митингах социалистов? — с вызовом спросил Морз.
— Конечно, так же, как лазутчики посещают враждебный лагерь. Как же вы узнаете иначе врага? Кроме того, эти митинги доставляют мне большое удовольствие. Эти люди умеют бороться, и худо ли, хорошо ли, но они все же читают книги. Каждый из них знает о социологии и о всяких других «логиях» больше заурядного капиталиста. Да, я несколько раз посещал их митинги, но это не сделало меня социалистом, точно так же, как ораторские упражнения Чарли Хэпгуда не сделали из меня республиканца.
— Я ничего не могу сказать, — слабо возразил мистер Морз. — Мне все же кажется, что вы склонны к социализму.
«Боже милосердный! — подумал Мартин. — Да ведь он не понял ни одного слова из того, что я сказал. Где же все-таки его образование?»
Таким образом, на пути своего развития Мартин столкнулся с экономической, или классовой, моралью, и она скоро сделалась для него настоящим пугалом. Лично он был интеллектуальным моралистом, и мораль окружающих его людей, представлявшая собой какую-то окрошку из экономики, метафизики, сентиментальности и подражательности, раздражала его еще сильнее самодовольной пошлости.
Образчик этой курьезной смеси Мартин нашел и среди своей родни. Его сестра Мэриен познакомилась с одним механиком, трудолюбивым немцем, который, основательно изучив свое дело, открыл собственную мастерскую для починки велосипедов. Став потом агентом по продаже дешевых велосипедов, он достиг благополучия. Мэриен незадолго перед тем навестила Мартина, чтобы сообщить ему о своей помолвке и во время этого посещения шутя начала рассматривать ладонь брата и предсказывать ему его судьбу. В следующий раз она привела с собой Германа Шмидта. Мартин радушно принял их и поздравил обоих в изысканных выражениях, которые произвели неприятное впечатление на тупого возлюбленного его сестры. Это дурное впечатление еще усилилось, когда Мартин прочел им стихотворение, посвященное прошлому визиту Мэриен. Это было очень изящное и тонкое стихотворение, слегка салонного характера, названное им «Гадалка». Он удивился, когда, кончив читать, не заметил на лице сестры никакого удовольствия. Напротив, глаза ее с тревогой были устремлены на жениха, и когда Мартин взглянул на него, то прочел в неправильных чертах этого достойного человека только угрюмое и суровое порицание. Тем дело и кончилось, так как они скоро ушли, и Мартин совершенно забыл об этом. Но все же в первую минуту его поразило, что женщина, принадлежащая к рабочему классу, не почувствовала себя польщенной и довольной, что в честь ее написали стихи.
Несколько дней спустя Мэриен снова навестила его, на этот раз одна. Без дальних околичностей она стала упрекать его за то, что он сделал.
— Послушай! — воскликнул он. — Ты говоришь так, точно стыдишься своих родственников или, по крайней мере, своего брата.
— И стыжусь, — прямо объявила она. Мартин был поражен, увидев в ее глазах слезы неподдельного огорчения.
— Но, Мэриен, ведь не может же Герман ревновать тебя ко мне! Он недоволен, что я написал стихи в честь своей сестры?
— Он не ревнует, — проговорила она со слезами. — Но он говорит, что это неприлично, бес… бесстыдно.
Мартин слегка свистнул от изумления и тотчас же стал просматривать переписанные на машинке стихи.
— Я ничего не нахожу, — сказал он, протягивая ей листок. — Прочти сама и покажи мне, что тебе кажется бесстыдным, — так, кажется, ты сказала?
— Это он говорит, а он знает, — ответила Мэриен, отстраняя от себя листок и с отвращением глядя на него. — Он говорит, что ты должен это уничтожить. Он говорит, что не хочет иметь жену, о которой писались бы такие вещи и всякий мог бы это читать. Он говорит, что это позор, которого он не может вынести.
— Послушай, Мэриен, ведь это же нелепо… — начал Мартин, но потом вдруг одумался.
Он видел перед собой несчастную девушку, сознавал бесплодность попытки убедить ее или ее жениха, и, хотя все это казалось ему нелепым и бессмысленным, он решил покориться.
— Хорошо, — сказал он, разорвал листок на мелкие куски и бросил их в корзинку.
Его, впрочем, утешало сознание, что отпечатанный на машинке экземпляр стихотворения находился уже в редакции одного нью-йоркского журнала. Мэриен и ее супруг никогда об этом не узнают, и никто решительно не пострадает, если это красивое невинное стихотворение будет напечатано.
Мэриен потянулась к корзинке, но вдруг остановилась.
— Можно? — спросила она.
Мартин кивнул головой, задумчиво следя за тем, как она собирает разорванные куски рукописи и засовывает их в карман своей кофточки, — неопровержимое доказательство успеха своей миссии. Она напомнила ему Лиззи Конолли, хотя в ней было меньше огня, кипучей жизни, чем в той девушке из рабочей среды, с которой он виделся два раза. Но они были под стать друг другу, если бы их нарядить и посадить в коляску. Он сам улыбнулся своей фантазии, представив себе вдруг, как эти девушки входят в гостиную миссис Морз. Однако веселое настроение исчезло, и его охватило чувство глубокого одиночества. Его сестра и гостиная Морзов — вот вехи пройденного им пути. И они остались позади. Он с нежностью взглянул на немногие сохранившиеся у него книги. Это были единственные оставшиеся у него друзья…
— А? Что такое? — спросил он с изумлением.
Мэриен повторила свой вопрос.
— Почему я не иду на работу? — Он засмеялся невеселым смехом. — Это твой Герман говорил тебе?
Мэриен отрицательно покачала головой.
— Не лги, — строго сказал Мартин, и, когда она кивнула утвердительно, подтверждая его обвинение, он заметил:
— Ну так скажи своему Герману, чтобы он не совал носа в чужие дела. Если я пишу стихи в честь девушки, на которой он хочет жениться, то это может его касаться, но до всего остального ему нет никакого дела. Поняла? Значит, ты не думаешь, что я могу стать писателем, а? Ты думаешь, что я никуда не годен, что я опустился и навлекаю позор на семью? — спрашивал он.
— Я думаю, что было бы гораздо лучше, если бы ты взялся за какую-нибудь работу, — сказала она твердо и, как он видел, искренно. — Герман сказал…
— К черту Германа! — добродушно прервал он. — Мне интереснее знать, когда твоя свадьба? Узнай, кстати, у своего Германа, соблаговолит ли он разрешить тебе принять от меня свадебный подарок?
Когда она ушла, Мартин начал размышлять об этом инциденте и не мог удержаться от горького смеха. В самом деле, его сестра, ее жених, все люди его круга, так же как и те, кто окружал Рут, приспосабливали свою узкую мелкую жизнь к узким, мелким догматам, которые исповедовали. Эти тупые создания толпятся в стаде, выкраивают свои жизни, сообразуясь с мнениями друг друга, утрачивают всякую индивидуальность и не видят настоящей жизни, принося ее в жертву этим детским представлениям. Перед его глазами потянулась бесконечная процессия таких людей — Бернард Хиггинботам об руку с мистером Бэтлером, Герман Шмидт, обнявшись с Чарли Хэпгудом, и многие другие. Всех их попарно и в одиночку Мартин подвергал оценке, применяя к ним те мерила ума и нравственности, которые он извлек из своих книг. Он тщетно спрашивал: где же великие души, великие мужчины и женщины? Он не находил их среди беспечных, грубых и тупых людей, которые, повинуясь зову его фантазии, наполняли сейчас его тесную комнату. Он чувствовал к ним такое же презрение, какое должна была чувствовать к своим свиньям Цирцея. Когда удалился последний из них и Мартин думал, что он остался один, в его каморку вошел запоздалый гость, нежданный и непрошеный. Мартин увидел перед собой юного хулигана в котелке и плохо скроенной двубортной куртке, каким он был когда-то.
«И ты был таким же, как все остальные, приятель, — усмехнулся Мартин. — Твоя мораль и твои знания ничем не отличались от духовного багажа других. И ты не мыслил и не действовал сам за себя. Твои мнения, как и одежду, ты получал готовыми, и твои поступки вызывали всеобщее одобрение. Ты был предводителем своей шайки, потому что тебя выбрали другие. Ты дрался и управлял своей оравой не потому, что тебе это нравилось, — ведь на самом деле ты презирал это, — а потому, что другие парни одобрительно хлопали тебя по плечу. Ты избил Масляную Рожу, потому что не хотел отступить, а не хотел ты этого отчасти потому, что был грубым зверем, отчасти же потому, что достоинство мужчины, — как думал ты и все остальные, — выражается в кровожадной свирепости, способности калечить и избивать своих ближних. Эх ты, мальчишка! Ты даже девушек отбивал у своих товарищей не потому, что желал их, а потому что в мозгу окружающих тебя, тех, кто направлял твою мораль, был заложен инстинкт дикого жеребца и быка. Ну вот, с тех пор прошли годы. Что ж ты думаешь об этом теперь?»
И как бы в ответ на этот вопрос видение вдруг быстро изменилось. Шляпа и куртка заменились другим, менее вызывающим костюмом, исчезла грубость лица, жесткость глаз, и перед Мартином встало новое лицо, очищенное и облагороженное внутренней жизнью, соединением красоты и знания. Теперь видение сильно походило на его нынешний образ, и, разглядывая его, Мартин заметил школьную лампу, озарявшую лицо юноши, и книгу, над которой он склонился. Мартин прочел заглавие: «Основы эстетики» и тотчас сам зажег свою лампу и сел читать «Основы эстетики».
Глава XXX
В такой же прекрасный день бабьего лета, какой был в прошлом году, когда они признались друг другу в любви, Мартин прочел Рут свои «Сонеты о любви». Как и тогда, они отправились после полудня на свой любимый пригорок среди холмов. Несколько раз она прерывала его чтение восклицаниями восторга, и он, кончив читать, ждал, чтобы она высказала свое мнение. Но она медлила и, наконец, заговорила нерешительно, запинаясь и подыскивая слова, словно для того, чтобы смягчить резкость своей мысли.
— Мне кажется, что эти стихи прекрасны, очень хороши, — сказала она. — Но ведь вы не сможете продать их, правда? Вы понимаете, что я хочу сказать, — сказала она почти умоляюще. — Ваше писательство непрактично. Не знаю, в чем тут дело, может быть, в этом виноваты условия рынка, но есть что-то такое, что мешает вам зарабатывать этим средства к жизни. Пожалуйста, милый, не истолкуйте ложно моих слов. Я польщена и горжусь тем, — иначе я не была бы женщиной, — что эти стихотворения посвящены мне. Но они не ускорят нашей свадьбы. Неужели вы не понимаете этого, Мартин? Не считайте меня корыстолюбивой. Я думаю только о любви и о нашем будущем. Целый год прошел с тех пор, как мы узнали, что любим друг друга, но день нашей свадьбы нисколько не приблизился. Не считайте меня нескромной оттого, что я так говорю о нашей свадьбе, но ведь тут поставлено на карту мое сердце, вся моя жизнь. Почему вы не попытаетесь найти работу в газете, если уж вам так хочется писать? Почему бы вам не сделаться репортером?.. Хотя бы на время?
— Это испортит мой стиль, — ответил он тихим, унылым голосом. — Вы не имеете представления, как много я трудился над ним.
— А ваши газетные рассказы, — возразила она. — Ведь вы же сами называли их ремесленной работой. Вы много их писали. Разве они не портили вам стиль?
— Нет, это совсем другое дело. Эти рассказы я писал в конце дня, после долгой напряженной работы над стилем. А репортерская работа носит сплошь ремесленный характер с утра до вечера. Она должна составлять главное занятие в жизни. И эта жизнь похожа на вихрь — это сиюминутная жизнь, без прошлого и будущего и, конечно, без всякой мысли о каком-либо ином стиле, кроме репортерского. А это не литература. Стать репортером теперь, когда мой стиль начинает формироваться, кристаллизуется, было бы равносильно литературному самоубийству. И без того каждый рассказ для газеты, каждое слово в каждом таком рассказе кажутся мне насилием над самим собой, над моим самоуважением, над моим уважением к прекрасному. Поверьте мне, что это отвратительно. Я чувствовал себя преступником и втайне обрадовался, когда рынок закрылся, хотя мне и пришлось заложить костюм. Но что может сравниться с радостью, которую испытываешь, когда пишешь такие вещи, как этот «Сонеты о любви»! Это благороднейшая форма творческой радости. Она вознаграждает за все.
Мартин не знал, что для Рут радость творчества была пустым звуком. Она употребляла эту фразу, и он впервые услышал ее именно от Рут. Она читала об этом, училась этому в университете, добиваясь степени бакалавра искусств. Но в ней самой не было ничего оригинального, никакого творчества, и вся ее образованность состояла лишь из перепевов чужих слов.
— Может быть, редактор был не так уж неправ, исправляя ваши «Песни моря», — заметила Рут, — не забывайте, что редактор должен обладать некоторыми знаниями, иначе он не был бы редактором.
— Это все результат поклонения общепринятому, — с жаром возразил Мартин, раздражаясь при одном воспоминании об издевающихся над ним редакторах. — То, что существует, считается не только правильным, но единственно возможным и лучшим. Существование чего бы то ни было признается уже достаточным доказательством его права на существование, и притом заметьте, — как обычно думают, не только в настоящих, но и во всяких условиях. Только невежество, конечно, заставляет людей верить в такой вздор. И это невежество не что иное, как человекоубийственный умственный процесс, описанный Вейнингером. Они только воображают, что могут мыслить. И такие-то безмозглые существа распоряжаются судьбами других действительно мыслящих людей.
Он остановился, подавленный вдруг сознанием, что Рут не доросла до понимания того, что он говорит ей.
— Я, право, не знаю, кто такой Вейнингер, — сказала она. — И вы вообще так ужасно обобщаете, что я не могу уследить за вами. Ведь я говорила только о том, что каждый редактор…
— А я скажу вам вот что, — прервал ее Мартин, — каждый редактор или, по крайней мере, девяносто девять процентов из них — неудачники, не доросшие до писателей. Не думайте, что они предпочитают свое корпение над редакторским столом и рабскую зависимость от подписки и от заведующего конторой радости творчества. Они пробовали писать, но не добились успеха. В этом-то и заключается проклятая нелепость. Все двери к успеху в литературе охраняются именно этими сторожевыми псами, этими неудачниками в литературе. Эти редакторы и их помощники, издатели и те, которые просматривают рукописи в журналах, в большинстве — или даже почти все — люди, желавшие писать, но потерпевшие неудачу. А между тем, они-то, оказавшиеся менее других способными к литературе, как раз и решают, что должно и что не должно попасть в печать. Они, проявившие свою банальность, доказавшие, что в них нет божественного огня, являются судьями оригинальности и гения. А дальше — критики, точно такие же неудачники. Не говорите мне, что они не мечтали и не пробовали стать поэтами и писателями, ибо это именно так и было. Все эти заурядные журнальные статьи тошнотворнее рыбьего жира. Впрочем, вы ведь знаете мое мнение о критиках и рецензентах, пользующихся всеобщим уважением. Существуют, конечно, великие критики, но они так же редки, как кометы. Если я потерплю неудачу как писатель, то докажу свою пригодность на редакторском месте. Это, во всяком случае, даст мне кусок хлеба и даже с маслом.
Однако быстрый ум Рут тотчас же подметил противоречие в словах возлюбленного, и это укрепило ее отрицательное отношение к его взглядам.
— Но, Мартин, — сказала она, — если это так, если все двери закрыты, как вы это доказываете, как же проникли туда великие писатели?
— Они проникли, потому что совершили невозможное, — ответил он. — Потому что они написали такие яркие, блестящие вещи, которые обратили в пепел всех, кто противился им. Конечно, они проникали чудом, имея один шанс против тысячи. Они проникали потому, что были закаленными в битвах гигантами, которых нельзя было свалить с ног. Вот и мне надо это сделать, то есть совершить невозможное.
— А если это вам не удастся? Ведь вы должны же подумать и обо мне, Мартин!
— Если мне не удастся… — Он с минуту смотрел на нее так, как будто то, что она сказала, было немыслимо. Затем глаза его сверкнули. — Если мне не удастся, — сказал он, — то я сделаюсь редактором, и вы будете женой редактора.
Его веселость заставила Рут поморщиться, и эта гримаска вышла такой очаровательной, что он тотчас же обнял свою невесту и разгладил эту морщинку поцелуями.
— Ну, довольно, — объявила она, освобождаясь усилием воли от обаяния его мощи. — Я говорила с матерью и отцом. Я никогда еще так сильно не противилась им. Я требовала, чтобы меня выслушали. Я была очень непочтительна. Вы знаете, что они против вас. Но я так убедительно говорила им о своей любви к вам, что папа, наконец, согласился взять вас на службу в свою контору, если вы захотите. Кроме того, он по собственной инициативе сказал мне, что даст вам с самого начала такое жалованье, чтобы мы могли обвенчаться и поселиться где-нибудь в маленьком коттедже. Я нахожу, что это очень хорошо с его стороны, не правда ли?
Мартин почувствовал в сердце тупую боль отчаяния и, пробормотав что-то невнятное, машинально потянулся в карман за табаком и бумагой (которых там больше не было). Рут между тем продолжала:
— Если откровенно, — только не обижайтесь, я говорю вам это, чтобы подчеркнуть, как он к вам относится, — ему не нравятся ваши радикальные взгляды, и он считает вас лентяем. Конечно, я знаю, что вы не лентяй, я знаю, что вы много работаете.
«Но как много я работаю, этого и ты не подозреваешь», — подумал Мартин и сказал:
— Ну, а какого же вы мнения о моих взглядах? Вам тоже они кажутся чересчур радикальными?
Он смотрел ей в глаза и ждал ответа.
— Я думаю… видите ли, я тоже думаю, что они, пожалуй, чересчур смелы, — ответила она.
Этот ответ произвел на Мартина удручающее впечатление, и жизнь показалась ему сразу такой беспросветной, что он забыл о соблазнительном предложении, которое сделала ему Рут. Она же, исчерпав всю свою смелость, готова была снова ждать, пока можно будет еще раз повторить вопрос.
Но ждать ей пришлось недолго. У Мартина был тоже вопрос, который он хотел задать ей. Он хотел убедиться, насколько велика ее вера в него, и через неделю на оба вопроса был получен ответ. Мартин сам ускорил это, прочитав ей свой «Позор солнца».
— Отчего вам не сделаться репортером? — спросила она, когда он кончил. — Ведь вы так любите писать, и я уверена, что вы добились бы успеха. Вы могли бы выдвинуться в журналистике и создать себе имя. Ведь есть очень много крупных специальных корреспондентов; они много зарабатывают, и для них открыт весь мир. Их посылают повсюду — в африканские дебри, как Стэнли, интервьюировать римского папу или исследовать таинственный Тибет.
— Значит, вам не нравится моя статья? — спросил он. — Вы находите, что у меня есть способности к журналистике, но не к литературе?
— Прислужник?!
— Ну да. Вы трудитесь для трестов. Вы не имеете практики в рабочей среде или в уголовном мире. Ваш доход не зависит от мужей, истязающих своих жен, и от карманников. Вы получаете свои средства к жизни от людей, распоряжающихся судьбами общества, а кто кормит человека, тот и является его хозяином. Да, вы их прислужник. Вы заинтересованы в защите интересов капиталистических организаций, которым вы служите.
Лицо Морза чуточку покраснело.
— Должен признаться, сэр, — сказал он, — что вы рассуждаете как отъявленный социалист.
Вот на это Мартин и сделал свое замечание относительно ненависти к социалистам и полного незнания их взглядов.
— Ваши взгляды, несомненно, очень близки к социализму, — возразил ему Морз.
Рут с тревогой переводила взгляд с одного на другого, а миссис Морз сияла от радости, следя за тем, как обостряется разговор.
— Из того, что я назвал республиканцев глупыми и что считаю свободу, равенство и братство лопнувшими мыльными пузырями, еще не следует, что я социалист, — сказал Мартин, улыбаясь. — Уверяю вас, мистер Морз, что вы гораздо ближе к социализму, чем я, так как я его заклятый враг.
— Вы изволите шутить, — только и нашелся Морз.
— Ничуть. Я говорю совершенно серьезно. Вы еще верите в равенство, а между тем трудитесь для трестов, которые изо дня в день занимаются только тем, что хоронят равенство. Меня же вы называете социалистом, потому что я отрицаю равенство и подтверждаю как раз то, чем вы живете. Республиканцы — враги равенства, хотя, борясь против равенства, они большей частью именно его и выдвигают в качестве лозунга. Во имя равенства они и разрушают равенство. Вот почему я назвал их глупыми. Что касается меня, то я индивидуалист. Я верю, что бегать могут быстроногие, а бороться — сильные. Это урок, который я усвоил из биологии или, по крайней мере, думаю, что усвоил. Повторяю — я индивидуалист, а индивидуализм — наследственный и вечный враг социализма.
— Но ведь вы бываете на митингах социалистов? — с вызовом спросил Морз.
— Конечно, так же, как лазутчики посещают враждебный лагерь. Как же вы узнаете иначе врага? Кроме того, эти митинги доставляют мне большое удовольствие. Эти люди умеют бороться, и худо ли, хорошо ли, но они все же читают книги. Каждый из них знает о социологии и о всяких других «логиях» больше заурядного капиталиста. Да, я несколько раз посещал их митинги, но это не сделало меня социалистом, точно так же, как ораторские упражнения Чарли Хэпгуда не сделали из меня республиканца.
— Я ничего не могу сказать, — слабо возразил мистер Морз. — Мне все же кажется, что вы склонны к социализму.
«Боже милосердный! — подумал Мартин. — Да ведь он не понял ни одного слова из того, что я сказал. Где же все-таки его образование?»
Таким образом, на пути своего развития Мартин столкнулся с экономической, или классовой, моралью, и она скоро сделалась для него настоящим пугалом. Лично он был интеллектуальным моралистом, и мораль окружающих его людей, представлявшая собой какую-то окрошку из экономики, метафизики, сентиментальности и подражательности, раздражала его еще сильнее самодовольной пошлости.
Образчик этой курьезной смеси Мартин нашел и среди своей родни. Его сестра Мэриен познакомилась с одним механиком, трудолюбивым немцем, который, основательно изучив свое дело, открыл собственную мастерскую для починки велосипедов. Став потом агентом по продаже дешевых велосипедов, он достиг благополучия. Мэриен незадолго перед тем навестила Мартина, чтобы сообщить ему о своей помолвке и во время этого посещения шутя начала рассматривать ладонь брата и предсказывать ему его судьбу. В следующий раз она привела с собой Германа Шмидта. Мартин радушно принял их и поздравил обоих в изысканных выражениях, которые произвели неприятное впечатление на тупого возлюбленного его сестры. Это дурное впечатление еще усилилось, когда Мартин прочел им стихотворение, посвященное прошлому визиту Мэриен. Это было очень изящное и тонкое стихотворение, слегка салонного характера, названное им «Гадалка». Он удивился, когда, кончив читать, не заметил на лице сестры никакого удовольствия. Напротив, глаза ее с тревогой были устремлены на жениха, и когда Мартин взглянул на него, то прочел в неправильных чертах этого достойного человека только угрюмое и суровое порицание. Тем дело и кончилось, так как они скоро ушли, и Мартин совершенно забыл об этом. Но все же в первую минуту его поразило, что женщина, принадлежащая к рабочему классу, не почувствовала себя польщенной и довольной, что в честь ее написали стихи.
Несколько дней спустя Мэриен снова навестила его, на этот раз одна. Без дальних околичностей она стала упрекать его за то, что он сделал.
— Послушай! — воскликнул он. — Ты говоришь так, точно стыдишься своих родственников или, по крайней мере, своего брата.
— И стыжусь, — прямо объявила она. Мартин был поражен, увидев в ее глазах слезы неподдельного огорчения.
— Но, Мэриен, ведь не может же Герман ревновать тебя ко мне! Он недоволен, что я написал стихи в честь своей сестры?
— Он не ревнует, — проговорила она со слезами. — Но он говорит, что это неприлично, бес… бесстыдно.
Мартин слегка свистнул от изумления и тотчас же стал просматривать переписанные на машинке стихи.
— Я ничего не нахожу, — сказал он, протягивая ей листок. — Прочти сама и покажи мне, что тебе кажется бесстыдным, — так, кажется, ты сказала?
— Это он говорит, а он знает, — ответила Мэриен, отстраняя от себя листок и с отвращением глядя на него. — Он говорит, что ты должен это уничтожить. Он говорит, что не хочет иметь жену, о которой писались бы такие вещи и всякий мог бы это читать. Он говорит, что это позор, которого он не может вынести.
— Послушай, Мэриен, ведь это же нелепо… — начал Мартин, но потом вдруг одумался.
Он видел перед собой несчастную девушку, сознавал бесплодность попытки убедить ее или ее жениха, и, хотя все это казалось ему нелепым и бессмысленным, он решил покориться.
— Хорошо, — сказал он, разорвал листок на мелкие куски и бросил их в корзинку.
Его, впрочем, утешало сознание, что отпечатанный на машинке экземпляр стихотворения находился уже в редакции одного нью-йоркского журнала. Мэриен и ее супруг никогда об этом не узнают, и никто решительно не пострадает, если это красивое невинное стихотворение будет напечатано.
Мэриен потянулась к корзинке, но вдруг остановилась.
— Можно? — спросила она.
Мартин кивнул головой, задумчиво следя за тем, как она собирает разорванные куски рукописи и засовывает их в карман своей кофточки, — неопровержимое доказательство успеха своей миссии. Она напомнила ему Лиззи Конолли, хотя в ней было меньше огня, кипучей жизни, чем в той девушке из рабочей среды, с которой он виделся два раза. Но они были под стать друг другу, если бы их нарядить и посадить в коляску. Он сам улыбнулся своей фантазии, представив себе вдруг, как эти девушки входят в гостиную миссис Морз. Однако веселое настроение исчезло, и его охватило чувство глубокого одиночества. Его сестра и гостиная Морзов — вот вехи пройденного им пути. И они остались позади. Он с нежностью взглянул на немногие сохранившиеся у него книги. Это были единственные оставшиеся у него друзья…
— А? Что такое? — спросил он с изумлением.
Мэриен повторила свой вопрос.
— Почему я не иду на работу? — Он засмеялся невеселым смехом. — Это твой Герман говорил тебе?
Мэриен отрицательно покачала головой.
— Не лги, — строго сказал Мартин, и, когда она кивнула утвердительно, подтверждая его обвинение, он заметил:
— Ну так скажи своему Герману, чтобы он не совал носа в чужие дела. Если я пишу стихи в честь девушки, на которой он хочет жениться, то это может его касаться, но до всего остального ему нет никакого дела. Поняла? Значит, ты не думаешь, что я могу стать писателем, а? Ты думаешь, что я никуда не годен, что я опустился и навлекаю позор на семью? — спрашивал он.
— Я думаю, что было бы гораздо лучше, если бы ты взялся за какую-нибудь работу, — сказала она твердо и, как он видел, искренно. — Герман сказал…
— К черту Германа! — добродушно прервал он. — Мне интереснее знать, когда твоя свадьба? Узнай, кстати, у своего Германа, соблаговолит ли он разрешить тебе принять от меня свадебный подарок?
Когда она ушла, Мартин начал размышлять об этом инциденте и не мог удержаться от горького смеха. В самом деле, его сестра, ее жених, все люди его круга, так же как и те, кто окружал Рут, приспосабливали свою узкую мелкую жизнь к узким, мелким догматам, которые исповедовали. Эти тупые создания толпятся в стаде, выкраивают свои жизни, сообразуясь с мнениями друг друга, утрачивают всякую индивидуальность и не видят настоящей жизни, принося ее в жертву этим детским представлениям. Перед его глазами потянулась бесконечная процессия таких людей — Бернард Хиггинботам об руку с мистером Бэтлером, Герман Шмидт, обнявшись с Чарли Хэпгудом, и многие другие. Всех их попарно и в одиночку Мартин подвергал оценке, применяя к ним те мерила ума и нравственности, которые он извлек из своих книг. Он тщетно спрашивал: где же великие души, великие мужчины и женщины? Он не находил их среди беспечных, грубых и тупых людей, которые, повинуясь зову его фантазии, наполняли сейчас его тесную комнату. Он чувствовал к ним такое же презрение, какое должна была чувствовать к своим свиньям Цирцея. Когда удалился последний из них и Мартин думал, что он остался один, в его каморку вошел запоздалый гость, нежданный и непрошеный. Мартин увидел перед собой юного хулигана в котелке и плохо скроенной двубортной куртке, каким он был когда-то.
«И ты был таким же, как все остальные, приятель, — усмехнулся Мартин. — Твоя мораль и твои знания ничем не отличались от духовного багажа других. И ты не мыслил и не действовал сам за себя. Твои мнения, как и одежду, ты получал готовыми, и твои поступки вызывали всеобщее одобрение. Ты был предводителем своей шайки, потому что тебя выбрали другие. Ты дрался и управлял своей оравой не потому, что тебе это нравилось, — ведь на самом деле ты презирал это, — а потому, что другие парни одобрительно хлопали тебя по плечу. Ты избил Масляную Рожу, потому что не хотел отступить, а не хотел ты этого отчасти потому, что был грубым зверем, отчасти же потому, что достоинство мужчины, — как думал ты и все остальные, — выражается в кровожадной свирепости, способности калечить и избивать своих ближних. Эх ты, мальчишка! Ты даже девушек отбивал у своих товарищей не потому, что желал их, а потому что в мозгу окружающих тебя, тех, кто направлял твою мораль, был заложен инстинкт дикого жеребца и быка. Ну вот, с тех пор прошли годы. Что ж ты думаешь об этом теперь?»
И как бы в ответ на этот вопрос видение вдруг быстро изменилось. Шляпа и куртка заменились другим, менее вызывающим костюмом, исчезла грубость лица, жесткость глаз, и перед Мартином встало новое лицо, очищенное и облагороженное внутренней жизнью, соединением красоты и знания. Теперь видение сильно походило на его нынешний образ, и, разглядывая его, Мартин заметил школьную лампу, озарявшую лицо юноши, и книгу, над которой он склонился. Мартин прочел заглавие: «Основы эстетики» и тотчас сам зажег свою лампу и сел читать «Основы эстетики».
Глава XXX
В такой же прекрасный день бабьего лета, какой был в прошлом году, когда они признались друг другу в любви, Мартин прочел Рут свои «Сонеты о любви». Как и тогда, они отправились после полудня на свой любимый пригорок среди холмов. Несколько раз она прерывала его чтение восклицаниями восторга, и он, кончив читать, ждал, чтобы она высказала свое мнение. Но она медлила и, наконец, заговорила нерешительно, запинаясь и подыскивая слова, словно для того, чтобы смягчить резкость своей мысли.
— Мне кажется, что эти стихи прекрасны, очень хороши, — сказала она. — Но ведь вы не сможете продать их, правда? Вы понимаете, что я хочу сказать, — сказала она почти умоляюще. — Ваше писательство непрактично. Не знаю, в чем тут дело, может быть, в этом виноваты условия рынка, но есть что-то такое, что мешает вам зарабатывать этим средства к жизни. Пожалуйста, милый, не истолкуйте ложно моих слов. Я польщена и горжусь тем, — иначе я не была бы женщиной, — что эти стихотворения посвящены мне. Но они не ускорят нашей свадьбы. Неужели вы не понимаете этого, Мартин? Не считайте меня корыстолюбивой. Я думаю только о любви и о нашем будущем. Целый год прошел с тех пор, как мы узнали, что любим друг друга, но день нашей свадьбы нисколько не приблизился. Не считайте меня нескромной оттого, что я так говорю о нашей свадьбе, но ведь тут поставлено на карту мое сердце, вся моя жизнь. Почему вы не попытаетесь найти работу в газете, если уж вам так хочется писать? Почему бы вам не сделаться репортером?.. Хотя бы на время?
— Это испортит мой стиль, — ответил он тихим, унылым голосом. — Вы не имеете представления, как много я трудился над ним.
— А ваши газетные рассказы, — возразила она. — Ведь вы же сами называли их ремесленной работой. Вы много их писали. Разве они не портили вам стиль?
— Нет, это совсем другое дело. Эти рассказы я писал в конце дня, после долгой напряженной работы над стилем. А репортерская работа носит сплошь ремесленный характер с утра до вечера. Она должна составлять главное занятие в жизни. И эта жизнь похожа на вихрь — это сиюминутная жизнь, без прошлого и будущего и, конечно, без всякой мысли о каком-либо ином стиле, кроме репортерского. А это не литература. Стать репортером теперь, когда мой стиль начинает формироваться, кристаллизуется, было бы равносильно литературному самоубийству. И без того каждый рассказ для газеты, каждое слово в каждом таком рассказе кажутся мне насилием над самим собой, над моим самоуважением, над моим уважением к прекрасному. Поверьте мне, что это отвратительно. Я чувствовал себя преступником и втайне обрадовался, когда рынок закрылся, хотя мне и пришлось заложить костюм. Но что может сравниться с радостью, которую испытываешь, когда пишешь такие вещи, как этот «Сонеты о любви»! Это благороднейшая форма творческой радости. Она вознаграждает за все.
Мартин не знал, что для Рут радость творчества была пустым звуком. Она употребляла эту фразу, и он впервые услышал ее именно от Рут. Она читала об этом, училась этому в университете, добиваясь степени бакалавра искусств. Но в ней самой не было ничего оригинального, никакого творчества, и вся ее образованность состояла лишь из перепевов чужих слов.
— Может быть, редактор был не так уж неправ, исправляя ваши «Песни моря», — заметила Рут, — не забывайте, что редактор должен обладать некоторыми знаниями, иначе он не был бы редактором.
— Это все результат поклонения общепринятому, — с жаром возразил Мартин, раздражаясь при одном воспоминании об издевающихся над ним редакторах. — То, что существует, считается не только правильным, но единственно возможным и лучшим. Существование чего бы то ни было признается уже достаточным доказательством его права на существование, и притом заметьте, — как обычно думают, не только в настоящих, но и во всяких условиях. Только невежество, конечно, заставляет людей верить в такой вздор. И это невежество не что иное, как человекоубийственный умственный процесс, описанный Вейнингером. Они только воображают, что могут мыслить. И такие-то безмозглые существа распоряжаются судьбами других действительно мыслящих людей.
Он остановился, подавленный вдруг сознанием, что Рут не доросла до понимания того, что он говорит ей.
— Я, право, не знаю, кто такой Вейнингер, — сказала она. — И вы вообще так ужасно обобщаете, что я не могу уследить за вами. Ведь я говорила только о том, что каждый редактор…
— А я скажу вам вот что, — прервал ее Мартин, — каждый редактор или, по крайней мере, девяносто девять процентов из них — неудачники, не доросшие до писателей. Не думайте, что они предпочитают свое корпение над редакторским столом и рабскую зависимость от подписки и от заведующего конторой радости творчества. Они пробовали писать, но не добились успеха. В этом-то и заключается проклятая нелепость. Все двери к успеху в литературе охраняются именно этими сторожевыми псами, этими неудачниками в литературе. Эти редакторы и их помощники, издатели и те, которые просматривают рукописи в журналах, в большинстве — или даже почти все — люди, желавшие писать, но потерпевшие неудачу. А между тем, они-то, оказавшиеся менее других способными к литературе, как раз и решают, что должно и что не должно попасть в печать. Они, проявившие свою банальность, доказавшие, что в них нет божественного огня, являются судьями оригинальности и гения. А дальше — критики, точно такие же неудачники. Не говорите мне, что они не мечтали и не пробовали стать поэтами и писателями, ибо это именно так и было. Все эти заурядные журнальные статьи тошнотворнее рыбьего жира. Впрочем, вы ведь знаете мое мнение о критиках и рецензентах, пользующихся всеобщим уважением. Существуют, конечно, великие критики, но они так же редки, как кометы. Если я потерплю неудачу как писатель, то докажу свою пригодность на редакторском месте. Это, во всяком случае, даст мне кусок хлеба и даже с маслом.
Однако быстрый ум Рут тотчас же подметил противоречие в словах возлюбленного, и это укрепило ее отрицательное отношение к его взглядам.
— Но, Мартин, — сказала она, — если это так, если все двери закрыты, как вы это доказываете, как же проникли туда великие писатели?
— Они проникли, потому что совершили невозможное, — ответил он. — Потому что они написали такие яркие, блестящие вещи, которые обратили в пепел всех, кто противился им. Конечно, они проникали чудом, имея один шанс против тысячи. Они проникали потому, что были закаленными в битвах гигантами, которых нельзя было свалить с ног. Вот и мне надо это сделать, то есть совершить невозможное.
— А если это вам не удастся? Ведь вы должны же подумать и обо мне, Мартин!
— Если мне не удастся… — Он с минуту смотрел на нее так, как будто то, что она сказала, было немыслимо. Затем глаза его сверкнули. — Если мне не удастся, — сказал он, — то я сделаюсь редактором, и вы будете женой редактора.
Его веселость заставила Рут поморщиться, и эта гримаска вышла такой очаровательной, что он тотчас же обнял свою невесту и разгладил эту морщинку поцелуями.
— Ну, довольно, — объявила она, освобождаясь усилием воли от обаяния его мощи. — Я говорила с матерью и отцом. Я никогда еще так сильно не противилась им. Я требовала, чтобы меня выслушали. Я была очень непочтительна. Вы знаете, что они против вас. Но я так убедительно говорила им о своей любви к вам, что папа, наконец, согласился взять вас на службу в свою контору, если вы захотите. Кроме того, он по собственной инициативе сказал мне, что даст вам с самого начала такое жалованье, чтобы мы могли обвенчаться и поселиться где-нибудь в маленьком коттедже. Я нахожу, что это очень хорошо с его стороны, не правда ли?
Мартин почувствовал в сердце тупую боль отчаяния и, пробормотав что-то невнятное, машинально потянулся в карман за табаком и бумагой (которых там больше не было). Рут между тем продолжала:
— Если откровенно, — только не обижайтесь, я говорю вам это, чтобы подчеркнуть, как он к вам относится, — ему не нравятся ваши радикальные взгляды, и он считает вас лентяем. Конечно, я знаю, что вы не лентяй, я знаю, что вы много работаете.
«Но как много я работаю, этого и ты не подозреваешь», — подумал Мартин и сказал:
— Ну, а какого же вы мнения о моих взглядах? Вам тоже они кажутся чересчур радикальными?
Он смотрел ей в глаза и ждал ответа.
— Я думаю… видите ли, я тоже думаю, что они, пожалуй, чересчур смелы, — ответила она.
Этот ответ произвел на Мартина удручающее впечатление, и жизнь показалась ему сразу такой беспросветной, что он забыл о соблазнительном предложении, которое сделала ему Рут. Она же, исчерпав всю свою смелость, готова была снова ждать, пока можно будет еще раз повторить вопрос.
Но ждать ей пришлось недолго. У Мартина был тоже вопрос, который он хотел задать ей. Он хотел убедиться, насколько велика ее вера в него, и через неделю на оба вопроса был получен ответ. Мартин сам ускорил это, прочитав ей свой «Позор солнца».
— Отчего вам не сделаться репортером? — спросила она, когда он кончил. — Ведь вы так любите писать, и я уверена, что вы добились бы успеха. Вы могли бы выдвинуться в журналистике и создать себе имя. Ведь есть очень много крупных специальных корреспондентов; они много зарабатывают, и для них открыт весь мир. Их посылают повсюду — в африканские дебри, как Стэнли, интервьюировать римского папу или исследовать таинственный Тибет.
— Значит, вам не нравится моя статья? — спросил он. — Вы находите, что у меня есть способности к журналистике, но не к литературе?