Они надели перчатки. По молчаливому согласию Патрик начал осматривать гостиную, а Лена взяла на себя кухню. Если комнаты способны пробуждать чувства, то комната Андерса Нильссона пробуждала чувства явно шизофренические. Загаженная, с практически полным отсутствием мебели и личных вещей — классический пример квартиры наркомана. За время работы в полиции Патрику уже довелось на такое полюбоваться. Но никогда прежде он не видел берлоги наркомана, полной картин. Они покрывали все стены целиком — начиная где-то в метре от пола и до самого потолка. Это был световой взрыв, который буквально резал глаза, и Патрик едва удержался от желания прикрыть их рукой. Картины были абстрактными. Поразительно теплые цвета рвались со стен и ошеломляли. Патрик почувствовал, как у него что-то зажглось в животе. Чувство было физическим, почти как удар, и ему пришлось заставить себя стоять прямо. И в то же время было очень трудно отвернуться от картин, которые, казалось, вот-вот выпрыгнут из рам и набросятся на него.
Патрик осторожно начал осматривать вещи Андерса, хотя смотреть было особенно не на что. И Патрик на секунду с большой благодарностью подумал, какая у него неплохая, можно сказать, привилегированная жизнь в поселке. Сейчас собственные проблемы казались ему совершенно ничтожными. Патрик удивился тому, насколько у человека силен инстинкт выживания. Казалось, если посмотреть, жить тут вообще невозможно, но тем не менее жизнь здесь все же продолжалась день за днем, год за годом. А было ли что-нибудь радостное, счастливое в таком существовании, как у Андерса Нильссона? Ощущал ли он хоть иногда те чувства, из-за которых стоит жить: счастье, ожидание, радость, веселье? Или все, что у него было, — передышки между запоями?
Патрик осмотрел все, что было в комнате. Он прощупал матрас, стремясь убедиться в том, что в нем ничего не спрятано, и выдвинул ящики комода — единственного предмета мебели, который был в комнате. Он аккуратно снимал картины со стены и смотрел, нет ли чего с обратной стороны. Он не заметил абсолютно ничего интересного. Он пошел в кухню, чтобы посмотреть — может быть, Лене повезло больше.
— Какой свинарник! Как только можно жить в таком дерьме.
С отвращением на лице она копалась в мусоре, который вытряхнула из помойного ведра на газету.
— Нашла что-нибудь интересное? — спросил Патрик.
— И да и нет. Я нашла несколько счетов, которые лежали среди мусора. Все остальное по большей части ерунда. — Лена начала стаскивать с себя перчатку, и та с хлопком слетела с руки. — Ну а ты что скажешь? Может быть, с нас хватит на этот раз?
Патрик посмотрел на часы. Они провели в квартире почти два часа, и снаружи уже стемнело.
— Да, похоже, нам сегодня здесь делать больше нечего. Как ты доберешься домой — может, тебя подвезти?
— Я приехала на своей машине, так что все о'кей, но спасибо.
Они с облегчением вышли из квартиры и позаботились о том, чтобы запереть дверь, а не оставить настежь, как перед их приходом.
Когда они вышли на стоянку, уличные фонари уже зажглись. За то время, пока они были в квартире, выпал снег, и его пришлось счищать с ветрового стекла. Пока Патрик ехал в сторону заправки OKQ-8,[9] он почувствовал какую-то занозу, которая саднила целый день и не давала ему покоя. В машине, один на один со своими мыслями, он признался сам себе, что в задержании Андерса Нильссона было что-то неправильное, даже совсем неправильное. У Патрика появились сомнения относительно тех вопросов, которые Мелльберг задавал свидетелю. А ведь именно в результате этих показаний Андерса потащили на допрос. Патрик подумал, что, может быть, ему стоит убедиться во всем самому. На середине перекрестка у бензозаправки он принял окончательное решение. Патрик решительно развернулся в противоположном направлении и, вместо того чтобы взять курс на Танумсхеде, поехал обратно во Фьельбаку. Он надеялся застать Дагмар Петрен дома.
Эрика думала о руках Патрика. Обычно она в первую очередь смотрела на руки и ладони. Эрика считала, что руки могут быть необыкновенно сексуальными; мужские руки не должны быть маленькими и, уж конечно, не должны быть широченными, как крышка унитаза. Не очень большие, не чересчур жилистые, не волосатые, не грубые, ловкие. У Патрика были как раз такие руки.
Эрика заставила себя оторваться от мечтаний. Хотя от этих мыслей у нее внутри что-то подрагивало, все эти думы были, мягко говоря, бесполезны. Хотя бы потому, что Эрика и сама не знала, сколько она еще останется во Фьельбаке. После продажи дома ее больше ничто не будет здесь удерживать. И кроме того, ее ждет квартира в Стокгольме, друзья, привычная городская жизнь. Ее нынешнее житье-бытье во Фьельбаке можно с полным правом считать своего рода антрактом, после которого спектакль продолжится и все вернется на круги своя. И при таких обстоятельствах затевать романтические отношения с другом детства было идеей, в общем-то, дурацкой.
Эрика посмотрела вдаль — над линией горизонта уже начали прорисовываться сумерки, хотя часовая стрелка едва перевалила за цифру 3, — и глубоко вздохнула. Она завернулась в большой свитер крупной плотной вязки, который ее отец надевал в холодные дни, когда шел к морю. Эрика опустила длинные рукава, чтобы согреть окоченевшие руки, а потом вложила рукав в рукав, как в муфту. Она сидела и жалела себя. Вообще-то, как ни посмотри, ей сейчас особенно нечему было радоваться. Смерть Алекс, неприятности с домом, Лукас, книга, которая шла очень тяжело, — все навалилось на Эрику и давило тяжким грузом. Кроме того, она понимала, что после смерти родителей ей еще очень во многом нужно разобраться. Последние дни ей хронически не хватало времени на то, чтобы продолжать разбирать вещи, и по всему дому стояли пакеты на выброс и полупустые коробки с вещами, которые она хотела сохранить. Да и сама Эрика ощущала себя как бы наполовину пустой — в ней осталась лишь боль от оборвавшейся связи с родителями и беспорядочный клубок перепутанных чувств.
Она полдня размышляла о сцене между Даном и Перниллой, невольной свидетельницей которой ей довелось стать. Эрика терялась в догадках. Да, конечно, в свое время у нее возникали некоторые трения с Перниллой, но все разъяснилось давным-давно. Так, по крайней мере, думала сама Эрика. Но почему же тогда Пернилла так среагировала? У Эрики появилось желание позвонить Дану, но потом она подумала: а что будет, если трубку возьмет Пернилла? — и решила не звонить. Конечно, можно прибегнуть к самому простому объяснению и сказать себе, что на самом деле это не имеет никакого отношения к ней, что Пернилла просто встала не с той ноги и через пару дней все уляжется само собой. Но ее грызли сомнения. Она не верила, что это могла быть секундная вспышка спонтанного раздражения со стороны Перниллы. Причина наверняка лежала намного глубже. Но если бы она понимала, в чем тут дело.
Эрику совершенно выбивало из колеи то, что она опаздывает с книгой. Поэтому вместо того, чтобы заниматься самокопанием, подумала она, лучше бы пойти и поработать хоть немного. Она пошла в кабинет, села перед компьютером и тут же сообразила, что для того, чтобы печатать, придется вынуть руки из нагретых теплых рукавов. Задача была непростая, но в конце концов она исхитрилась и рыбку съесть, и ноги не замочить. Эрика очень завидовала дисциплинированным писателям, которые могли придерживаться строгого распорядка в своей работе. Ей каждый раз приходилось тащить себя за шиворот к компьютеру, чтобы писать, но совсем не из-за лени. На самом деле в ней всегда жил страх, что она внезапно разучилась писать. Она сидит перед компьютером, смотрит на экран, пальцы лежат на клавишах, и ничего не происходит — полная пустота, в голове ни одного слова, лишь абсолютная уверенность в том, что она никогда больше не сможет слепить ни одного предложения. И всякий раз, когда этого не происходило и она начинала писать, Эрика безумно радовалась. Сейчас ее пальцы просто летали, и она быстренько набросала две страницы всего за час. Потом она напечатала еще три страницы и решила, что заслужила награду и может теперь немного поработать над книгой об Алекс.
Камера была ему хорошо знакома. Да, он сидел здесь не первый раз. Когда дела шли совсем плохо, он частенько оказывался здесь. Но на этот раз все было по-другому. И похоже, на полном серьезе.
Он лежал на боку на жестких нарах, свернувшись в клубок и положив голову на руки, чтобы не елозить лицом по пластмассе. И хотя он и был хорошо проспиртован, его уже потихоньку потряхивало лихорадочной дрожью от холода в камере и от того, что он начал трезветь.
Единственное, что он понял, — что его подозревают в убийстве Александры. Потом его заперли в камере и сказали, чтобы он ждал, когда его выведут на допрос. Смешно, а чем еще, по их мнению, он мог здесь заниматься? Организовать курсы вязания? Андерс усмехнулся про себя.
Мысли становятся очень тяжелыми и мечутся беспорядочно, когда не на чем остановить глаз: вокруг лишь светло-зеленые бетонные стены, порядком обшарпанные, с серыми пятнами в тех местах, где отвалилась краска. Андерс начал раскрашивать камеру чистыми сильными цветами: мазок красного цвета — здесь, желтой краски — там. И перед его внутренним взором камера скоро наполнилась сияющей какофонией цветов, и только после этого он смог наконец сосредоточиться и начать думать.
Алекс была мертва. Даже если бы он очень хотел, то все равно не мог не думать об этом. Это был неоспоримый факт. Она умерла, и вместе с ней умерло его будущее.
Скоро за ним придут и потащат на допрос. Будут на него давить, издеваться, пока не добьются своего. Тут он ничего сделать не может, он не в силах их остановить. И он совсем не уверен в том, хочет ли он сам, чтобы его остановили. С некоторых пор он не понимал очень и очень многого. А еще раньше понимал ли он хоть что-нибудь вообще? Очень немногое имело для него значение и обладало достаточной силой, чтобы пробиться в его вечно полупьяные мозги. Только Александра. Сознание того, что она где-то там дышит тем же самым воздухом, думает о том же, ощущает ту же боль. Наверное, это было единственное, что обладало достаточной силой, чтобы оставаться рядом с ним, вокруг него, над ним, под ним и раздирать предательски обманчивую дымку, которая изо всех сил старалась погрузить его память в милосердную тьму.
Он продолжал лежать, ноги затекли. Но он старался не обращать внимания на протесты своего тела и упрямо не двигался. Если он, не дай бог, пошевельнется, то краски исчезнут и ему заново придется расцвечивать камеру.
Иногда, в редкие минуты просветления, он видел во всем этом какой-то извращенный юмор или по крайней мере иронию. Угораздило же его родиться с ненасытной, неутолимой жаждой красоты и в то же время быть обреченным на жизнь пьяного отребья. Говорят, что судьбу можно прочитать по звездам на небе, и, может быть, она была там написана еще задолго до его рождения, а может быть, и нет, и она была переписана в тот роковой день. Если бы. Его думы бесчисленное множество раз прокручивали это «если». Он буквально забавлялся, размышляя о том, как могла сложиться его жизнь, «если бы». Может быть, нормальное, вполне почтенное существование, семья и искусство, и он бы писал картины от радости, а не от отчаяния и безысходности. Во дворе перед его студией играли бы дети, а из кухни тянулись бы вкусные запахи. Идиллия Карла Ларссена[10] в квадрате. Осталось только вставить фантазии в рамочки с розочками. Алекс всегда была в центре картины, всегда в самой середине. А он, как какой-то планер, заделывал виражи вокруг нее — круг, еще круг.
Фантазии всегда согревали его, но внезапно теплая радужная картина сменилась холодной, совершенно ледяной. Он хорошо понимал, что это значит. В ночной тиши и покое он тщательно изучал ее снова и снова и помнил эту картину до мельчайших деталей. Самым страшным для него была кровь. Резкий, непримиримый контраст красного и голубого. Конечно, смерть там тоже присутствовала, как обычно: она свисала с края ванны и в восторге потирала костлявые руки. Смерть ждала, когда он сделает свой ход, сделает хоть что-нибудь, но единственное, что он мог, — так это перестать притворяться, что он что-нибудь делает, игнорировать, пока все не исчезнет само собой. Может быть, тогда радостная картина в рамке с розочками опять вернется к нему. И может быть, Алекс опять ему улыбнется своей замечательной улыбкой, которую он так любил. Но смерть была слишком близко, чтобы позволить себя игнорировать. Они знакомы уже много лет, но с годами эта дружба не стала приятнее. Даже в самые светлые минуты смерть вклинивалась между ними настойчиво и неотвязно.
В камере была давящая тишина. Где-то снаружи он слышал звуки, там разговаривали люди, что-то двигалось, но почему-то казалось, что все это очень и очень далеко, как в мире ином. Он услышал звук приближающихся шагов и начал выплывать из своего дремотно-мечтательного ступора. Кто-то явно направлялся к двери его камеры. Ключи забренчали в замке, дверь открылась. На пороге обозначился маленький толстенький комиссарик. Андерс медленно заворочался на нарах и опустил ноги на пол. Пора на допрос. Все равно — лишь бы скорее закончилось.
Синяки понемногу начали светлеть, по крайней мере, уже можно попробовать замаскировать их толстым слоем пудры. Анна изучала свое лицо в зеркале. Лицо, которое она видела, было усталым и измученным. Без пудры сразу заметно, что оно не просто бледное, а отливает в синеву. На одном глазу краснота еще не прошла. Ее светлые волосы потускнели и посеклись, их явно следовало подрезать. Она никак не могла пойти записаться к парикмахеру, у нее все время не хватало сил. Вся ее энергия уходила на то, чтобы успевать присматривать за детьми, и на то, чтобы не свалиться самой. Как же это все так вышло? Она опять зачесала волосы назад, собрав их в простой конский хвост и очень осторожно оделась, стараясь поменьше двигаться, потому что ребра у нее очень болели. Раньше он бил ее только по тем местам, где синяки не видны, но последние полгода перестал осторожничать и уже не один раз ударил по лицу.
Побои были не самым страшным. Самым страшным было все время ждать и бояться, что тебя начнут бить, — ждать, когда он грянет, этот следующий раз. А еще хуже — что он прекрасно понимал это и забавлялся, играл этим страхом. К примеру, он мог резко взмахнуть рукой и мило улыбнуться и погладить ее. А иногда он начинал ее лупить без каких-либо видимых причин — не то для удовольствия, не то под настроение. Вообще-то он особо в поводах и не нуждался, вполне достаточно оказывалось невинного разговора о том, что приготовить на ужин или какую передачу они будут смотреть по телевизору, — все равно в любой момент кулак мог взлететь в воздух и ударить ее в живот, в голову, в спину или куда там ему еще захочется. А потом как ни в чем не бывало он совершенно невозмутимо мог продолжить разговор, глядя на то, как она корчится на полу и пытается вдохнуть. Он упивался властью.
Вещи Лукаса валялись по всей спальне, и, осторожно наклоняясь, Анна стала собирать их, одну за одной. Что-то вешала на плечики, а что-то откладывала в стирку. Приведя спальню в образцовый порядок, она пошла посмотреть на детей. Адриан спокойно спал, посапывая на спине с соской во рту. Эмма проснулась, сидела в своей кровати и играла. Анна задержалась в дверях, рассматривая свою дочь. Она так похожа на Лукаса — то же четко очерченное, резкое лицо и ледяные глаза и то же упрямство.
Эмма была одной из причин, почему она не могла перестать любить Лукаса. Перестать его любить — это словно наполовину отказаться от Эммы. Он был неотъемлемой частью ее — так же, как и сама Анна. И он был хорошим отцом. Адриан пока еще слишком мал, чтобы это понимать, но Эмма боготворила Лукаса, и Анна просто-напросто не смогла бы заменить ей отца. Она не могла лишить детей половины их безопасного и надежного мира, разорвать все, что было для них привычным и знакомым. Вместо этого ей надо держаться ради детей и пройти через все это. Вначале он вел себя по-другому. Значит, может быть, все наладится. Ей только надо быть сильной. Лукас говорил, что на самом деле он не хочет ее бить, что это ради ее же блага, потому что она все делала неправильно. Если бы ей еще постараться, стать лучшей женой. «Ты меня не понимаешь», — говорил Лукас. Если бы она только могла понять, как сделать его счастливым и что, по его мнению, правильно, тогда бы, может быть, она, как говорил Лукас, перестала бы разочаровывать его.
Эрика ничего не понимала. Эрика, с ее независимостью и одиночеством, с ее мужеством и всеобъемлющей удушающей заботой. Анна прекрасно слышала презрение в голосе Эрики, и это бесило ее до сумасшествия. Что она вообще понимала в том, каково это — сохранять брак и семью, нести на своих плечах груз ответственности, тяжелый настолько, что едва можно удержаться на ногах. Единственным предметом забот Эрики была она сама. Она всегда была не по годам умной. И ее излишняя материнская опека раздражала Анну настолько, что ей хотелось ее придушить. Куда ни посмотри, она везде видела заботливый и пристальный взгляд Эрики. Хотя все, чего ей хотелось, — это чтобы ее оставили в покое. Подумаешь, большое дело, что маме было на них наплевать. В любом случае у них, по крайней мере, был папа. Ну, пусть не два родителя, а один, но тоже неплохо. Разница между ними была в том, что Анна принимала такое положение вещей, а Эрика пыталась найти причины. По большей части Эрика не задавала вопросы вслух, а сама, своим умом пыталась докопаться до причин. Поэтому она всегда оставалась слишком напряженной и сосредоточенной. Анне, со своей стороны, напрягаться никогда не хотелось — выкинуть все из головы, ни о чем не думать, плыть по течению и принимать каждый день таким, как он есть. Может быть, поэтому она испытывала горькие чувства в отношении Эрики, которая беспокоилась, заботилась, хлопотала над Анной, баловала ее, а в итоге для Анны это оборачивалось тем, что ей становилось труднее закрывать глаза на жестокость грубой реальности. Когда Анна смогла уехать из дома, то наконец почувствовала несказанную свободу. А потом она встретила Лукаса и решила, что нашла того самого, единственного мужчину, который способен полюбить ее такой, какая она есть, и уважать самое главное, чего ей так долго не хватало, — свободу.
Анна горько улыбнулась, убирая остатки завтрака Лукаса. Что-что, а вот со свободой у нее как-то не складывалось. Вся ее жизнь ограничивалась пространством этой квартиры. Она продолжала жить только из-за детей и надежды, что если она постарается, найдет правильную линию поведения и все будет делать правильно, то все станет как прежде.
Двигаясь осторожно и неторопливо, она аккуратно закрыла масленку, положила сыр в пластиковый мешочек, поставила посуду в посудомоечную машину и протерла стол. Когда все засияло, Анна опустилась на стул и оглядела кухню. Единственным звуком, который она слышала, был лепет Эммы из детской комнаты. И Анна несколько минут позволила себе понаслаждаться тишиной и покоем. В кухне было много света и воздуха. Куда ни глянь — со вкусом подобранное сочетание дерева и стали. Денег на кухню не пожалели, и в итоге вокруг был сплошной Филипп Старк и Погген Поль. Сама Анна предпочла бы более скромную обстановку, но, когда они переехали в эту красивую пятикомнатную квартиру на Остермальме, она уже хорошо знала, что свое мнение ей лучше держать при себе.
Анна совершенно не разделяла отношения Эрики к дому во Фьельбаке. Анна не могла позволить себе роскошь быть сентиментальной, а деньги, которые они получат от продажи дома, могут означать новую жизнь для нее и Лукаса. Она знала, что он не очень доволен своей работой здесь, в Швеции, и хочет вернуться в Лондон. Он говорил, что там сердце деловой жизни и что только там есть настоящие возможности для карьерного роста. А свою работу в Стокгольме он считал совершенно бесполезной для карьеры. И хотя он здесь хорошо зарабатывал, тем не менее денежки от продажи дома во Фьельбаке вместе с уже имеющимися средствами позволили бы им купить очень респектабельное жилье в Лондоне. А это было важно для Лукаса и поэтому было важным и для Анны. Эрика и так справится, ведь ей надо думать только о себе самой. У нее есть работа и квартира в Стокгольме, а дом во Фьельбаке в любом случае — дача на лето. И потом, она получит свою часть денег. Писатели зарабатывают столько, что об этом и говорить не стоит. Анна знала, что иногда Эрика сидит совсем без денег. Пройдет время, и Эрика поймет, что это было наилучшим решением для них обеих.
В детской истошно завопил Адриан, и краткий миг покоя закончился. «Ну да ладно, какой смысл сидеть и жалеть себя. Синяки пройдут, как обычно, а завтра будет новый день».
У Патрика было как-то особенно легко на сердце, и, поднимаясь к дому Дагмар Петрен, он перемахивал через две ступеньки за раз, но лестница оказалась длинной, и ему пришлось передохнуть. Он наклонился и отдышался, опираясь руками о колени. Да, ему уже давно не двадцать лет.
Существо, открывшее дверь на стук, на женщину не походило никоим образом. Последний раз Патрик видел нечто столь же маленькое и сморщенное, когда открывал пакетик с черносливом. Согнувшаяся в три погибели, вся какая-то скрюченная, она была Патрику примерно по пояс. И он испугался, что если, не дай бог, подует ветер, то ее снесет к чертовой матери. Но глаза, которые рассматривали его с ее низких высот, блестели ясно и живо, как у молодой девушки.
— Чего ты там стоишь и мнешься, паря? Заходи, глядишь, и кофе получишь.
Голос был неожиданно сильным, и Патрик, почему-то почувствовав себя школьником, послушно пошел следом. Глядя на госпожу Петрен, Патрик испытал сильнейшее желание согнуться самому, но он переборол его и побрел за ней, старательно подлаживаясь под улиточью скорость ее шагов. Патрик вошел в комнату и замер на пороге. Он в жизни не видел такой прорвы Санта-Клаусов — вся комната была забита ими: большие Санта-Клаусы, маленькие Санта-Клаусы, пожилые Санта-Клаусы, молодые Санта-Клаусы, веселые Санта-Клаусы и серьезные Санта-Клаусы. У Патрика возникло ощущение, будто его мозги разбегаются в разные стороны: ему казалось, что все Санта-Клаусы рассматривают именно его. И он слегка пришел в себя только после того, как сообразил, что лучше опустить голову и не смотреть вокруг.
— Что он думает? Разве это не здорово?
Патрик не вполне отчетливо понимал, что ему следует отвечать; он слегка помедлил, но все-таки ухитрился сформулировать ответ:
— Ну да, абсолютно, фантастика, здорово.
Он бросил взгляд на госпожу Петрен: заметила ли она, что интонация несколько не соответствовала словам. К своему великому изумлению, Патрик увидел, что глаза у нее заблестели и она вовсю улыбается широкой проказливой улыбкой.
— Пусть он не беспокоится. Я прекрасно знаю, что это ему не очень по вкусу. Но он понимает, что в старости имеешь полное право на старческие причуды.
— Причуды?
— Если хочешь быть хоть немного интересной, приходится быть эксцентричной. Иначе станешь обыкновенной, никому не нужной старой каргой. Понимает он?
— Но почему Санта-Клаусы?
Этого Патрик действительно не понимал, и госпожа Петрен терпеливо, как ребенку, взялась ему объяснять:
— Он понимает, что с Санта-Клаусами все просто здорово, потому что их надо всего лишь раз в год вынуть и расставить. А большую часть года у меня здесь так чисто, как ему и не снилось. Но когда подходит Рождество и здесь везде Санта-Клаусы, то ко мне все время забегают толпы детей, а для старой клюшки вроде меня, у которой бывает не так много гостей, — душевная радость, когда маленькие, едва начавшие жизнь человечки названивают мне в дверь, чтобы посмотреть на Санта-Клаусов.
— А могу я спросить, как надолго госпожа Петрен выставляет своих Санта-Клаусов?
— Ну да, я начинаю расставлять их в середине октября, а заканчиваю убирать не раньше апреля. Хотя, думаю, он должен понимать — на то, чтобы их расставить, нужна минимум неделя, а то и две. Да и убрать выходит ничуть не скорее.
Патрик с легкостью мог себе представить, что эта процедура требует много времени. Он быстренько попробовал подсчитать, сколько их, но опять ошалел от пялившихся на него Санта-Клаусов, повернулся к госпоже Петрен и задал ей прямой вопрос:
— А сколько их здесь у вас, госпожа Петрен?
И получил быстрый и определенный ответ:
— Одна тысяча четыреста сорок три. Нет, извини, одна тысяча четыреста сорок два. Я грохнула одного вчера. Между прочим, одного из самых лучших, — сказала госпожа Петрен с явным огорчением.
Она быстро крутанулась, в ее глазах опять на доли секунды блеснуло солнце. С неожиданной силой она вцепилась в рукав Патрика и более или менее успешно двинулась вместе с ним в кухню. Да, возраст здорово согнул госпожу Петрен, и она буквально висела у него на рукаве, и в эту минуту Патрик явно предпочел бы, чтобы она лучше оглохла с возрастом.
— Мы сядем здесь. Уж к кому, к кому, а ко мне парни толпами не шастают, а сюда — на кухню — я их вообще не допускаю.
Патрик спросил, не надо ли помочь, был категорически отвергнут и сел на жесткий кухонный диван. Он уже смирился с мыслью о том, что сейчас его будут поить черт-те как сваренным кофе. Он опять выпучил глаза, когда увидел большую, сверкающую сталью, навороченную кофеварку, которая красовалась на кухонном столе.
— Какой он хочет: капуччино, латте[11] или, может, двойной эспрессо? Похоже, что он в этом нуждается.
В ответ Патрик лишь немо кивнул. Госпожа Петрен явно получила кучу удовольствия от его изумления.
— А что он ожидал? Бабушкину кофемолку и котелок образца сорок третьего года? Не стоит думать, что старая карга вроде меня не получает удовольствия от жизни и от хороших вещей. А эту кофеварку мне сын подарил на Рождество, пару лет назад. И, должна сказать, здорово получилось. Иной раз окрестные старухи в очередь ко мне выстраиваются, чтобы кофейку попить.
Она ласково похлопала по сверкающему боку кофеварки, которая жизнерадостно побулькивала, и плеснула еще молока в уже поднявшуюся молочную пенку.
Пока кофе варился, на столе внезапно начала материализоваться фантастическая выпечка разных видов — одна за другой. И не какая-нибудь ерунда вроде финского хвороста или микроскопических карлсбадских крендельков — ничего подобного: булочки с корицей, пышные маффины,[12] щедро облитые глазурью шоколадные пирожные, воздушные меренги.[13] И по мере того как вся эта роскошь выстраивалась перед Патриком, глаза у него раскрывались все шире и шире, а рот постепенно наполнялся слюной — настолько, что он уже боялся, как бы она не начала капать на стол. Госпожа Петрен разулыбалась, когда увидела выражение его лица, поставила перед Патриком чашку горячего, душистого свежеприготовленного кофе и устроилась напротив, на деревянном стуле с высоченной прямой спинкой.
— Я так понимаю, он хочет поговорить со мной о той красоточке из дома через дорогу. Ну да, я же ведь говорила с его комиссаром и рассказала все то немногое, что я знаю.
Патрик заставил себя оторваться от глазированного пирожного, в которое он как раз впился, и ему пришлось облизать зубы, прежде чем он смог открыть рот.
— Да, может быть. Не будет ли госпожа Петрен столь любезна, чтобы рассказать о том, что она видела? Ничего, если я включу диктофон?
Он нажал на кнопку записи и терпеливо ждал, пока госпожа Петрен ответит.
— Да, конечно, само собой. Так, это была пятница, двадцать пятое января, полседьмого. Ты лучше спрашивай, а то мне так трудновато.
— Почему вы так уверены насчет даты и времени? Ведь уже прошло порядочно времени.
Патрик выдержал еще одну паузу.