2
Для публики спектакль начинается примерно в половине седьмого. Сыроватый, пахнущий выхлопами московский воздух сменяется внутри театральным – теплым, ласковым, дышащим чужими духами, когда пальто сдано в гардероб пожилой даме в униформе.
Для балерины – за два часа до того. Многие любят являться за три: издалека войти в рабочее настроение. Сделать нужно многое. Разогреть мышцы и связки перед выступлением. Подставить голову парикмахерше, а лицо гримерше. Переодеться. Заглянуть на сцену, отсеченную от зала наглухо задраенным занавесом.
И только для монтировщиков и рабочих сцены вечерний спектакль начинается утром или вообще за несколько дней. Со склада привозят декорации, цепляют их к железным перекладинам, одну за другой, подтягивают на самый верх. Выше самого верхнего яруса кресел. Выше хрустальной люстры в зале. В самую крышу. Чтобы на спектакле нужный пейзаж или интерьер в считаные мгновения, поднимая вверх грузила-противовесы, плавно спустился вниз. И это если спектакль – легкий: какой-нибудь старинный. Без рельсов на полу, сложных светильников, металлических конструкций и прочей такой хрени. Петрович одновременно и любил современные постановки – интересно собирать-разбирать все эти штуковины, и терпеть не мог – одуреть можно. До реконструкции – вообще было убиться: механика была старой. Как при царе Горохе. Нет, серьезно. Лифт под сценой возил еще Плисецкую. А к тросам для полетов над сценой цепляли, наверное, еще Кшесинскую. Выступала Кшесинская в Москве? Наверное. В таком-то театре!
Реконструкция заняла несколько лет. Театр закопался вниз на семь этажей, и там уж, в новом брюхе, разместили начинку – пальчики оближешь. Работали так долго, что у технического народа перестал сворачиваться в узел язык, когда выговаривали название голландской инженерной фирмы, которая все это монтировала. Петрович мог его сказать, хоть среди ночи разбуди: Ундерхунсереумте бэвэ. Так-то. На минус седьмом вообще хоть «Матрицу» снимай. Генераторы. Металл, силовые машины, кабели, шланги, трубы, электроника. Сиди себе наверху – только на кнопки нажимай и в экран смотри. И ребята очень изменились. Точно. Раньше – работяги работягами, в буфете народ в очереди отшатывался: боялись испачкаться – обидно даже. А теперь вон, на работу голову моют. Посмотреть приятно. И козлиным потом ни от кого больше не пахнет. Можно подумать, айти-отдел крупной корпорации, а не монтировочная. Да так ведь и есть: корпорация «Театр».
– Еба… – произнес Миха, глядя в экран. Петровичу не понравилось:
– Отставить матерки, – пресек он добродушно, но отчетливо.
Миха затрещал по клавишам. Петрович забеспокоился. Поднялся, подошел. Заглянул. Не задымление, слава богу. Этот кошмар не раз будил Петровича по ночам: пожар в театре. Столько агрегатов! Да, система охлаждения и аварийного тушения на минус седьмом тоже есть. Но все минусовые этажи без окон. Хорошие лампы дают почти дневной свет, вытяжки и кондеи гоняют воздух, но все равно – войдешь, и начинает щекотать чувство, будто попал во внутренность горы, и что это не портнихи, рабочие, бутафоры шныряют по коридорам, а гномы и тролли.
– Какая-то лажа на минус седьмом, – пробормотал Миха.
Петрович не то что не любил минус седьмой, безлюдный и нелюдимый, там внутренности театра были как-то совсем уж неприкрыто обнажены (кишечник труб, печень генератора), но всегда старался смыться оттуда побыстрее. Тем не менее он – капитан. Что делает капитан? Правильно, покидает судно последним, а неприятности встречает первым.
– Спущусь на минус седьмой, – успокоил Петрович. – Гляну.
У лифта раскланялся, посторонился: как корабль под парусами, плыла мимо Вероника. Приветливо улыбнулась. «Настоящая русская красота», – одобрительно подумал Петрович. Нет в ней этой обычной балетной дохлости, обсосанности. Царь-девица.
– Вероника, ты на спектакль останешься? – хотелось задержать, чтобы полюбоваться. На фига притащили сюда эту Белову? Вот же – наша, московская красота. Что еще надо? Балет – искусство красивых баб.
Та любезно позволила собой любоваться. Остановилась.
– Может. Не знаю, – пожала изящным плечиком. – У меня грипп. А вы это куда? – показала подбородком на его сумку с инструментами.
– На минус седьмой.
– Далековато, – улыбнулась она. – Все в порядке?
– Да лабуда. Призрак оперы.
– Ой, – распахнула она глаза в игривом ужасе.
– Наша служба и опасна, и трудна, – расплылся Петрович. «Вот есть же красивые бабы, а?» Вероника поплыла дальше. Лифт бесшумно раздвинул стальные двери. Петрович вошел.
Дав лифту четыре секунды («И – раз, и – два, и – три, и – четыре», – мысленно сосчитала она), чтобы закрыть двери, отчалить, Вероника рванула бегом.
Женский туалет. Быстро глянула в кабинки. Никого. Да даже если и кто, так что? «Извините, бросаю, но – не удержалась». И улыбнуться… Она вскочила ногами на унитаз. Держась одной рукой за стенку, другой, трясущейся, выловила из сумки пачку сигарет, выхватила одну губами. Сердце колотилось. Щелкнула зажигалкой. Сигарета плясала. Сжала зубами. Раскурила. Надула щеки, наполнив дымом рот. И выпустила прямо в красный глазок пожарного датчика.
Не получилось? – испугалась она.
И чуть не слетела с унитаза, когда воздух раскололся от пронзительного воя пожарной сирены.
3
– Людка, – удивленный голос за спиной.
Люда так же естественно, как будто это был ее чемодан, опустила крышку. Обернулась. Катя из миманса. «Зараза», работа не бей лежачего, вот и шляется по театру.
– Это разве не Вероникин чемодан?
Люда понадеялась, что не вздрогнула. А и если? От неожиданности!
– Да, – ее нервный смешок (понадеялась Люда) вполне сошел за смешок от натуги: – Точно. Вот же бирка с именем. А я и не увидела.
Она воткнула незапертый чемодан в общий ряд:
– Эти новые чемоданы все на одно лицо. В аэропорту так с ленты три чужих снимешь, пока свой вылезет.
– Да уж. Я на свой ленточку завязывала на ручке. Но теперь все такие умные.
Катьке явно хотелось поболтать. Она ждала, когда Люда выудит свой собственный. Проблема была в том, что Людин чемодан благополучно прибыл из Лондона вместе с хозяйкой и давно сидел дома. А не здесь, с отставшими от рейса.
Люда захихикала, как будто Катя бог весть как сострила. «Как бы ее сбагрить».
Обе втянули голову в плечи, когда завыла сирена.
– Ой, – всполошилась Катя. – Горим! Бежим! – потащила она Люду из гримуборной.
Проклятый чемодан: Люда сердцем чувствовала издалека его недобрую тяжесть. Незапертый бросать было нельзя. Незапертый это почти разоблачение. Она дернулась.
– Да не туда! – заверещала Катя, крепко перехватила Люду за локоть: – В лифты нельзя, когда пожар!
– Ой, – взвизгнула Люда. Разжала, отбросила цепкую руку: – Я ключи от квартиры в гримерке оставила. И телефон! (только бы он не зазвонил сейчас из кармана).
Выволочки за нарушение процедуры эвакуации Катя боялась больше, чем самого пожара. Миманс – это не кордебалет. Учиться не надо. Ходи себе в костюме и гриме и руками води. Любой может. Дадут пинка – вылетишь, никто о тебе и не заплачет. Недолго будет стыть вакансия. Пол-Москвы желающих набежит.
– Ну, я ждать не могу!
И Катя припустила к лестнице.
4
Сирена пробивала череп. «Отставить матерки», – приказал себе Петрович. Нажал кнопку «стоп». Потом на две глядящие друг от друга стрелки. Совершив экстренную остановку лифта, согласно противопожарной инструкции, покинул лифт на первом же возможном этаже. И влился в стадо, валившее вниз по лестнице.
5
Люда развернулась и ринулась обратно в грим-уборную.
От воя сирены она с трудом соображала. Не таясь, торопливо заперла злополучный чемодан. Натянув рукав шерстяной тренировочной кофточки, обтерла крышку и замок. Мало ли: отпечатки.
Нервная дрожь еще не улеглась, как будто тело не поспевало за волей хозяйки. Но сама Люда уже пришла в себя. К ней вернулась осторожность. Осторожность крысы. Прежде чем выйти из грим-уборной, она осторожно приоткрыла дверь – проверить коридор. И кстати! Люда припала к щели. Вероника стояла у лифта, давила пальцем кнопку вызова, нетерпеливо глядела на лампочки, мялась: скорее, скорее. Сирена ее, похоже, нимало не беспокоила. Как и пожарная безопасность. Двери лифта раскрылись. Вероника вошла, развернулась лицом в коридор. Люда еще больше прикрыла дверь. Совсем узкая щелка. Но и через нее видела, как палец Вероники нажал кнопку в самом низу панели. Двери лифта закрылись. Люда пулей рванула по пустому коридору туда, откуда ближе всего доносился плеск голосов и гулкий топот множества ног: к лестнице. Но тут сирена смолкла.
6
Аким повесил трубку внутренней связи обратно на стену. Обернулся к труппе.
– Ложная тревога. Пожарные только что уехали.
Зря только носились по лестницам.
– Возгорания не нашли.
Хорошо хоть не пришлось пастись снаружи – остывать. Над головами порхнули смешки. Все хорошо, что хорошо кончается.
– …И теперь, Даша, это твой новый дом, – закончил Аким речь, прерванную звонком. В голосе его снова бряцал официоз. Аким оставил сцену и стал директором балета всего три года назад. Уже научился пугать начальственными вибрациями голоса мелкую кордебалетную сошку. Но ненужные кудри балетного принца еще не состриг, они спадали сзади на воротник делового костюма. Вещал он, глядя поверх голов. Аким не любил смотреть в глаза. Посмотришь – найдут слабину. Слабость он себе позволить не мог. Не теперь.
– Мы – твоя новая творческая семья. Во всем поддержим. Всегда поможем. Чтобы твое искусство в Москве достигло новых высот и радовало зрителей. Удачи тебе, Даша!
В зале было много света и воздуха. Огромные окна. Палка, отполированная прикосновениями сотен, тысяч рук, в два ряда тянулась вдоль трех стен. Покрытый черным линолеумом пол покато сбегал к четвертой – зеркальной. Она показывала всех: все кивали, все что-то говорили, порхали улыбки.
Балетные классы похожи в любой точке мира: три стены с палкой, одна с зеркалом. Черный линолеум на полу. И танцовщики тоже похожи. Даше на миг показалось, что никуда она не уехала. Что это не Москва. А Питер.
Все одеты неуловимо одинаково, хотя и каждый на свой лад. Лайкровый купальник, трико, гетры, шерстяные узкие кофточки, охватывающие талию крест-накрест, или просторные коконы-толстовки. Гладко зализаны головы. Лица без грима кажутся очень юными. Но кто в балете смотрит на лица? Всегда первым делом смотрят на ноги. На всех девчонках – розовые атласные туфли. На одних поновее, почище, на других замызганные. У всех предварительно разбитые, размятые, обшитые суровой ниткой вкруг по пятачку, чтобы лучше сцеплялся с полом пуант. У кордебалета – дешевые, из собственных мастерских театра. У балерин – дорогие английские, по индивидуальным колодкам. Приветствовать ее собралась вся труппа. Даша еле успевала поворачиваться, кивать, улыбаться.
Улыбку проще всего было нести, как приколотую брошь. Но не следовало. Хотя бы раз в несколько секунд Даша ее сбрасывала. И снова улыбалась. Показывала, что улыбка сейчас – ее собственная. А не та профессиональная, которую им всем на сцене полагалось цеплять на лицо, чтобы на нем не проступило что-нибудь другое, неподходящее – гримасы напряжения, натуги, волнения на подходе к трудному па, досады за сорвавшийся трюк – в общем, все то, на чем фотографы так любят подлавливать спортсменов: наморщенный лоб, надутые щеки, вытаращенные глаза, оскаленные зубы. Оскаленные зубы и зубы, оскаленные в улыбке, – это не одно и то же. Балет должен выглядеть так, будто он не стоит никаких усилий.
Даша сейчас старалась выглядеть так, будто все это здесь и сейчас ей также ничего не стоит.
Они тоже старались. Она заметила, оценила. По крайней мере, старались. Улыбались. Нежно пели: «поздравляем» и «добро пожаловать». А глаза внимательные. Изучающие. Не придумывай, одернула Даша себя: это ничего «такого» не значит. Конечно, они присматриваются. Одно дело – выступать с ними как приглашенная балерина. Гостья. Другое дело – приехать, чтобы остаться. Быть отныне одной из них. Все всегда присматриваются к новеньким. Но в общем, они ей рады.
Они должны быть рады. Гастроли в Лондоне собрали несколько миллионов фунтов. И контракт для московского балета на следующие пять лет. Такой, который означал, что питерскому театру-сопернику в Лондоне на ближайшие пять лет места нет.