Прохладная застекленная витрина в буфете наглядно объясняла, как несправедлив мир. Направо были агнцы овощных салатов, свежих соков и смузи, гречневой каши без масла, парной рыбы. Налево румянились на подносах козлищи: булки с изюмом, взбитыми сливками, шоколадной крошкой, сахарной глазурью, пирожные «берлинские» и «датские», песочные колечки, сахарные трубочки, слоеные языки. Вероника передвинулась еще на шаг вперед. Морковный салат с орехами вроде ничего. Хотя бы в смысле цвета. И желтые капли – это, наверное, мед. Но лучше спросить у буфетчицы: не масло ли, не дай бог.
Все из-за гребаной художки – художественной гимнастики.
Вот Плисецкую сейчас бы поставить на сцену? Корова толстожопая.
Уланову? Корова с висячими коленками.
Семенову? Бегемот с большими сиськами.
Про Маликову вообще лучше не вспоминать: там сиськи сразу приделаны к жопе.
И ничего – легенды балета. Великие, гениальные. Им кто-нибудь когда-нибудь про жир сказал? Да хоть подумал? В этом все и дело.
Гимнастика обнулила счет. Вслед за олимпийскими чемпионками бросились худеть и балерины. После спортивных побед на ковре всем стало интересно смотреть, что там под юбкой (ответ: треугольные трусы, пришитые к пачке) – и пачки превратились в тощие шляпки ядовитого гриба, шлепающие в такт.
Вот у Кшесинской были настоящие пачки. Пышный наряд, который удачно прикрывал и жопу, и жопины уши. И бриллианты под стать. Вот в те бы времена Веронике про «форму» никто слова не сказал, пискнуть бы не посмели. С ее фигурой, слышите? – с фигурой! – она бы великих князей солила бочками.
При слове бочка Веронике представились огурец, селедка в голландской булке, кольца жареного лука. Сглотнула слюну.
Очередь сместилась еще на шаг. Вот прут-то сзади. Вероника содрогнулась: кто-то сопел прямо в шею. Как будто от этого быстрее получит свою жрачку, разозлилась она: наверное, кто-то из оркестра припер в балетный буфет.
Вероника, и без того распаленная голодом и исторической несправедливостью, не успела оглянуться во гневе. Люда дунула ей в ухо с крупным бриллиантом:
– А вот интересный факт.
Вероника обдала ее холодной небрежностью и ничего не ответила. Крыса из корды. То, что интересно им, не может быть интересно ей.
– Когда поменяли Горького на Тверскую, – продолжала Люда, – все таксисты еще несколько месяцев говорили: «Горького». По привычке. Интересно, правда?
– Отпад, – ответила витрине Вероника. Свекольный салат был тоже ничего. Краеведение ее не интересовало. Но и это не охладило болтливую дуру.
– Так и прима теперь типа Белова. Типа официально. Но ведь понятно, что если сказать «прима», то все имеют в виду тебя. По привычке.
– И?
– Например, когда говорят: у примы спектакль. Или: прима села в лифт… Или: к приме поклонница приходила.
Вероника изволила повернуться. Люда безмятежно изучала салатики.
– У меня резина зимняя совсем лысая, – будто невпопад заметила она. – А скоро менять. Где только денег взять…
– Сочувствую. Удачи, – равнодушно произнесла Вероника.
– Вероника, салат морковный? Капустный? – донесся сквозь мглу мыслей голос буфетчицы.
Вероника смятенно посмотрела на нее. Крупная женщина, любившая всех артистов сразу, как голодающих детей, предложила компромисс:
– Может, рыбки на пару?
– Булку, – выдавила, как пузырь воздуха, Вероника: – Со сливками.
Буфетчица дернула бровями вверх, но взяла алюминиевые щипцы, ухватила булку за обсыпанный пудрой мягкий бок.
– С собой? Или здесь? – в голосе буфетчицы дрогнуло сомнение в идее как таковой.
Где-то в очереди порхнул смешок. Или Веронике показалось?
– …Две, – поправила Вероника. – Нет, лучше пять. Пять со сливками, да. Еще одно берлинское. А вот эти свежие?
«Ого», – прокомментировал кто-то за столиком. Но наверняка не о ней. Не посмеют. Или теперь – смеют?
Король умер, да здравствует король, – так провожали умершего монарха во Франции. В театре разница между прима-балериной и просто балериной еще больше, чем между живым и мертвым королем.
Ну и пусть.
– Конечно, – ошеломленно кивнула буфетчица.
– Их тоже две. Нет. Лучше еще две со сливками.
Позади брякнуло с глумливым, но искренним удивлением: «Во трескает», – это уже не могло быть о ком-либо еще. Смеют. Теперь они все – смели. Когда у нее забрали ее, ее! – спектакль и передали другой балерине, это был сигнал: ату. Она больше не первая, а если ты не первая, ты никто. Ты – одна из «всех остальных». Вероника королевским жестом приняла из мягких рук буфетчицы бумажные пакеты. Но та не сразу выпустила пакеты, тревожно глядела в лицо, как бы предлагая передумать. Вероника потянула их на себя, один треснул, булочка показала припудренный бок.
Звякнул кассовый аппарат, жужжа вылез бумажный язык.
Вероника качнула головой: чека не надо.
«Понятно, почему ее эта питерская уделала, – было последним, что метнули ей в спину. – Так жрать!»
И плевать. Руками Вероника чувствовала мягкую тяжесть, распиравшую тонкие бумажные стенки.
Вероника пошла по коридору. Потом побежала.
19
– Ой, гляди. Это его родители, – встрепенулась Вера.
По залу прошла волна: все развернулись в одну сторону. Все смотрели с интересом. Женщина была толстой, все ее тело, стекавшее книзу, казалось, как на крюке, висело на носу, форму которого в России льстиво принято называть «орлиной». Волосы у нее были резинкой стянуты в хвост торчком. И косметики – ноль. У отца затылок собирался в две складки. Оба в веснушках. Оба улыбались застенчиво и радостно. «Хорошо на все плевать, когда твой сын звезда и миллионер», – позавидовала ей Вера.
– Опять телефон? – зашипела она.
Борис не слышал. Он уставился на экран. Телефон в его руке завибрировал сам.
– Да? – наклонился Борис, и тут же понял, что ничего не может услышать. Закрыл одно ухо ладонью. – Что?
Зал грохнул аплодисментами, и Борис не услышал, что ему сказали.
Вера хлопала, стараясь не ударяться пальцами о собственные кольца. Маркус Юхансен вынырнул впереди родителей, отвесил пару поклонов. Крупный, как лесоруб, и такой же невзрачный. В тюрьме его представить было легче, чем звездой и миллионером.
Борис попытался сам вызвать абонента. Отключен.
Маркус чуть обернулся, как бы приглашая зал передать аплодисменты родителям. Вера заметила, как мать, сияя улыбкой, исподтишка хлопнула супруга по заднице, тот ответил ей игривым взглядом. Жизнь удалась, да, с грустью подумала Вера. Борис уже убрал чертов телефон. Он хоть понял, что это была лучшая селедка в жизни? Ей стало досадно.
В машине она демонстративно молчала. В окне подле Бориса деревья бежали назад пунктирно намеченными светящимися силуэтами. Веру через окно лизали языки света – то фиолетовый, то оранжевый, то белый.
Какой-то неприятный дробный скрип мешал ей, вибрация ощущалась подошвами. Вера обернулась на мужа. Борис глядел в окна перед собой, как бы позволяя ночной Москве самой вливаться в его глаза. Колено его – словно отдельно от всего устало развалившегося тела – подпрыгивало, ботинок выбивал по полу дробь.
– Это ты танцуешь? – подчеркнуто удивилась Вера.
Борис глянул на нее взглядом разбуженного человека. Переставил ногу. Колено перестало дергаться. Борис завозился, опять вынул телефон.
– Почему не докладываешь? – хмуро спросил он Петра.
– Пока ничего. Но я близко, – деловито заверил тот. – Проблема?
– Нет, – устало бросил Борис: – Все отлично.
Сбросил разговор.
– Опять дела? – поинтересовалась Вера. Против ее воли в голосе звенела досада.
– Да ерунда. Как обычно.
Борис убрал телефон, обернулся к ней:
– Селедка правда была крутая. Да. И Маркус симпатичный.
Вера потрепала его по колену.
20
На самом деле близко Петр не был. Ни в прямом смысле, ни в переносном. Он был дома. Где все обычные люди по вечерам. Поиск застопорился. Петр еще раз проверил маячок. Балерина вышла из театра. Потом маячок двинулся по Большой Дмитровке. Свернул в Камергерский. Помигал в книжном магазине «Москва» на Тверской. «Читательница, ишь ты», – понял Петр. Потом передвинулся в Брюсов переулок. И до сих пор стоял в бежевом прямоугольнике. В доме, где Борис купил ей квартиру. И она тоже – дома: где все обычные люди по вечерам. Не густо.
– Да? – ответил Петр на звонок, не глядя. До него не сразу дошло, кто это. Соседка сбежавшей девицы. Света. Курточка на рыбьем меху, открытый, но цепкий взгляд. Церемониться с такими нечего:
– У вас что рассказать мне – есть?
– Нет, – призналась Света. – Я просто хочу помочь. Я могу что-нибудь сделать! Я разное могу сделать, если скажете. Может, мы могли бы встретиться…
Она говорила как человек, который вставил ногу в закрывающуюся дверь, а теперь пытается просунуть колено – чтобы потом плечом влезть и целиком.