В северных государствах всеобщего благосостояния также есть свои коренные народности — эскимосы в Гренландии (независимой части Дании) и саамы в Норвегии, Швеции и Финляндии. В Норвегии до недавнего времени детям саамов запрещаяось общаться на родном языке. То, что я собираюсь рассказать о саамах-оленеводах, доказывает, что даже самое успешное государство может «примитивизировать» культуру собственного коренного народа. Этот случай особенно интересен тем, что норвежские саамы, в отличие от многих коренных народностей, находятся в благоприятной ситуации: в Норвегии у них национальная монополия на оленеводство, а оленина считается деликатесом и часто подается к королевскому столу в Норвегии и в других странах, к примеру в Княжестве Монако. Несмотря на это, в 1990-х годах экономическое положение саамов стало стремительно ухудшаться по вине правительства, которое в течение 25 лет проводило политику, заставившую оленеводов экономически регрессировать до уровня колонии. В 1999 году я оказался на обширном плато губернии Финнмарк, далеко за полярным кругом, на самом севере Норвегии. Министерство сельского хозяйства поручило мне выяснить, почему саамы-оленеводы, несмотря на монополию на производство национального деликатеса, стремительно беднеют. Я проехал на машине 6100 км, посетил все возможные организации оленеводов, объехал обширную северную часть Норвегии и, вероятно, видел больше оленьих скотобоен, старых и новых, чем кто-либо до меня. Отчету по итогам этой поездки я обязан тем, что стал persona non grata в том самом министерстве, которое меня в нее отправило[163].
Я обнаружил странную аномалию на местном рынке оленины. Большинство оленеводов Норвегии продавали животных нескольким крупным скотобойням («одобренным скотобойням», как выражается правительство) по цене 40 крон (5 евро) за килограмм. Однако несколько оленеводов, забивавших животных у местных мясников и торговавших мясом «на улице», выручали за килограмм (после вычета стоимости забивки) в полтора раза больше. Такие разные цены на один и тот же продукт в пределах небольшого рынка — странное явление. Я еще больше удивился, когда обнаружил, что в государстве всеобщего благосостояния, которым себя именует Норвегия, по высоким ценам торгуют мясом только самые богатые оленеводы. Откуда такая система?
Экономическая деградация саамов началась в 1976 году, когда оленеводство, до того никак не регулировавшееся, стало планироваться при помощи ежегодно утверждаемого Соглашения о северных оленях между саамами и правительством. Соглашение регулировало прежде всего цену, которую саамы должны были получать за оленину. Официальная статистика показывает, что в 1976 году каждый килограмм оленины приносил саамам 68 крон, а в 1990 году — только 32 кроны (с учетом инфляции, так что суммы можно сравнивать напрямую). По сравнению со впечатляющей нормой прибыли 48 крон за килограмм в 1976 году, в 1990 году саамы работали себе в убыток.
Падающая норма прибыли была следствием того, что производственной отрасли, крайне зависимой от климатических циклов, была навязана ригидная ценовая структура. Из-за североатлантических колебаний климата, аналогичных колебаниям Эль-Ниньо на западном побережье Америки, поголовье оленей в Арктике постоянно меняется, хотя и не так сильно, как леммингов. В XX веке было зарегистрировано 4 циклические волны, в ходе которых поголовье оленей могло увеличиваться или уменьшаться в 2 раза.
В 1980-е годы популяция оленей сильно выросла и цены на оленину упали. Чтобы исправить ситуацию, Министерство сельского хозяйства назначило крестьянскую мясную монополию (Norsk Kjott), которая имела почти полную монополию на производство мяса на закрытом рынке Норвегии, главным игроком на рынке, регулятором цен на оленину. Правительство отдало право устанавливать цену на продукт оленеводов их конкуренту.
В 1990-е годы за резким падением цен последовало падение объема производства, что ухудшило и без того тяжелое экономическое положение оленеводов. Оленина исчезла с рынка, но цены на нее не поднялись, потому что Министерство сельского хозяйства так и не собралось поднять желательную цену. Крестьянская монополия в свою очередь отказалась поднять цены на оленину. Когда в 1980-е годы цены сократились в 2 раза, объем производства продолжал расти. Теперь же объем производства упал вдвое из-за природных циклических колебаний климата, а цена продукта практически не изменилась. Это означало фактически, что доход оленеводов упал в 2 раза.
Правительство Норвегии стало субсидировать их производство, доплачивая пособие за каждый килограмм произведенного мяса. Однако для того чтобы претворить в жизнь эту схему, правительство потребовало, чтобы саамы продавали оленей только рекомендованным скотобойням. В то время как неофициальный уличный рынок платил за мясо цену, близкую к старой, эти скотобойни платили только низкую желательную цену. Таким образом, для того чтобы получать государственное пособие, саамы были вынуждены продавать оленину по искусственно заниженной цене, в то время как несколько относительно богатых оленеводов могли продавать ее гораздо дороже, по старой рыночной цене.
Правительство создало монополию, т. е. монополию на покупку, — тот же механизм, который английское правительство использовало, когда вытесняло с рынка индийских конкурентов манчестерских производителей хлопка. В Индии всего одна компания, покупавшая товар по фиксированной, не подлежащей обсуждению низкой цене, сумела произвести эффект, даже более опустощающий, чем тот, которому подверглись норвежские оленеводы.
Одновременно с этим в Европе были введены очень строгие санитарные нормы, которые требовали проводить забой животных и обработку мяса одинаковым образом как на свежевыпавшем снеге при температуре воздуха минус 20 °C, так и в центре Афин при температуре плюс 40 °C. Обязательные ловушки для тараканов при температуре воздуха минус 20 °C — только часть истории о том, как было уничтожено традиционное дело саамов. Забой скота, обработка мяса и его продажа были экономической основой их культуры. Теперь же деятельность оленеводов сократилась: грузовики увозили оленей на чужие бойни для того, чтобы потом на продаже оленины богатели конкуренты. Саамы превратились в производителей сырья; это был случай внутреннего колониализма.
Норвежская ассоциация саамских оленеводов в те времена подвергалась сильному давлению не только потому, что ее члены были в тяжелом экономическом положении, но и потому, что в последствиях циклического изменения климата, в которых была виновата природа, обвинялся перевыпас. Чиновники не знали другой реальности, кроме стабильности скотных дворов, о которых им рассказывали в сельскохозяйственном университете на юге Норвегии; климат не входил в число учитываемых факторов. В Министерстве сельского хозяйства, в отличие от шведского или финского, считали себя обязанными улучшить древнюю методику оленеводства. Вместо того чтобы понять, что за циклическим производством стоит циклическое изменение климата, норвежское Министерство сельского хозяйства практически обвинило оленеводов в циклической безответственности.
Несколько лет я консультировал саамов во время их ежегодных переговоров с норвежским правительством. Оленеводы — только небольшая группа внутри этого национального меньшинства, в то время как большая их часть занимается «норвежскими» профессиями. Условия для переговоров были неравными. С одной стороны стола сидели представители всех причастных к истории министерств и саамского парламента (это часть общего парламента); с другой стороны — несколько представителей коренного народа и я сам. Впервые в жизни я чувствовал стыд за свое норвежское происхождение. Правительство отказывалось понимать, что сложившаяся ситуация была результатом его собственной политики, и, не сомневаясь в своей мудрости, постепенно «пересаживало» всех оленеводов на государственное пособие. Антрополог Роберт Пейн назвал аналогичный процесс в Канадской Арктике благотворительным колониализмом. Это был тот редкий случай, когда свободный рынок на самом деле помог бы сильно увеличить доходы производителя сырья. Всего за несколько лет до описываемых событий ассоциация саамов была выставлена с переговоров, причем им предложили выбрать, как они выйдут — через дверь или через окно.
В результате длительных и тяжелых переговоров ситуация саамов немного улучшилась[164]: доход оленеводов вырос более чем вдвое за период с 1999 по 2003 год. Эта история крайне интересна по двум причинам, одна из которых носит общий характер, а другая является типично скандинавской. Причина общего характера такова. Когда происходило описанное выше насилие над экономикой коренного народа, Норвегия слыла яростной защитницей коренных народов других стран, например Бразилии. Всем странам (и Бразилии, и Норвегии) коренные народы других стран кажутся чем-то завораживающим и экзотическим, а собственные всегда немного мешают. Библейская притча о соринке в глазу ближнего и бревне в своем собственном здесь очень к месту.
Вторая причина чисто скандинавская: этот случай предваряет нашу дискуссию о целях тысячелетия. Я изучал народные промыслы в Андах, но до 1999 года почти ничего не знал об оленеводстве. Поэтому я спросил у своих коллег (оба в прошлом были замминистрами, только один придерживался левых взглядов, а другой правых), как, по их мнению, решить проблему. Они ответили немедленно и одинаково: проблема такая запутанная, что единственный способ ее решить — деньги. Именно так ее пыталось решить норвежское правительство. В 1999 году правительственные субсидии норвежским саамам-оленеводам достигли размера их дохода. Само же производство ничего не добавляло.
Я придумал для этого подхода название «скандинавское заблуждение». Это образ мышления, при котором сложные проблемы бедности решаются заваливанием их деньгами, вместо того чтобы исправляться изнутри, при помощи улучшения производства. Корни этого заблуждения лежат в коллективной убежденности всех скандинавов, что их богатство происходит прежде всего из готовности поровну делить доходы. Однако при этом коллективная скандинавская память начисто стерла воспоминания о политике крайнего государственного вмешательства в экономику, которая включала протекционизм и субсидии национальной обрабатывающей промышленности. А ведь периоды этой политики характеризовали Скандинавские страны со времен камерализма XVIII века до Плана Маршалла и его аналогов в XX веке.
Всеобщая концентрация на распространении доходов, а не на их росте, началась в конце 1960-х годов. Когда я впервые ехал в Перу, считалось, что проблема перуанцев — это жадные богачи, которые не хотят делиться с бедными. Может быть, но неравномерное распределение доходов, типичное для всех доиндустриальных стран, принималось за причину низкого уровня среднедушевого дохода. В те годы уровень ВВП на душу населения в Перу составлял 300 долл. в год.
В последние десятилетия экономисты теряют интерес к производству, и это только усиливает позицию тех, кто считает бедность проблемой распределения доходов. В 1990-х годах стало ясно, что неолиберальные теории в большинстве малых государств не работают. Благодаря этому скандинавское заблуждение вышло на глобальный уровень в форме целей тысячелетия. Этот подход пытается справиться с бедностью саамов или африканцев не тем, что помогает им самим создавать свое богатство, а тем, что перераспределяет доход, созданный кем-то другим. Скандинавское заблуждение борется с симптомами бедности, а не с ее причинами. Саамы-оленеводы подверглись экономической примитивизации, когда у них отобрали их вид деятельности с возрастающей отдачей, который увеличивал стоимость их сырьевого товара, ради того чтобы посадить их на пособие. Такой внутренний благотворительный колониализм можно наблюдать в большем масштабе на африканском континенте.
ПРИМИТИВИЗАЦИЯ И НАСЛЕДИЕ ХОЛОДНОЙ ВОЙНЫ
Экономисты работают ради похвалы своих же коллег.
Пол Самуэльсон. «New York Times». 1974
Почему механизмы экономической деградации и примитивизации ускользают от внимания современных экономистов? Теория глобализации сегодня лежит на трех китах: свободных рынках, демократии и свободе. Никто не пытается установить ни взаимозависимость этих факторов, ни, что еще более важно, какие исторические условия были необходимы для появления таких редкостей в истории человечества, как демократия и право на индивидуальное развитие. Мне кажется, что сегодняшнее коллективное понимание мира погрязло в экономических заблуждениях, рожденных холодной войной, когда существовали экономические теории, основанные на иллюзорной системе Давида Рикардо, и каждая рисовала собственную утопию — утопию плановой экономики и утопию свободного рынка. Холодная война оставила в наследство черты, которые не дают нам заметить, что в ходе сегодняшней глобализации многие страны мира специализируются на доисторических способах производства. Двойственная экономика описана ранними специалистами по экономическому развитию.
Итак, мы унаследовали четыре неразрывно связанные черты: теорию торговли, нежелание посмотреть на предпосылки экономической науки с точки зрения здравого смысла, верув то, что рынок способен навести в мире немедленный спонтанный порядок, неуважение к тем, кто изучает экономическую реальность.
Когда коммунисты провозгласили принцип «от каждого по способностям, каждому по потребностям», неоклассическая экономическая наука ответила им теорией Самуэльсона, опубликованной в 1945 году. Она доказывала, что исходя из стандартных теоретических предпосылок глобальная свободная торговля приведет к снижению цен на производственные факторы, т. е. цена на труд и капитал станет по всему миру одинаковой[165]. Рынок будет лучше коммунизма, все станут одинаково богатыми, надо только дать «невидимой руке» полную свободу. Долгое время эта теория считалась такой нелогичной, что никто не пытался применить ее на практике. Хотя в неоклассической традиции есть и куда более сложные дискуссии на тему теории торговли, именно эта пародия на полноценную теорию в итоге легла в основу работы Всемирного банка и МВФ в странах третьего мира. Она привела к последствиям — ни много ни мало — катастрофическим для многих развивающихся стран, однако несмотря на это, продолжает действовать вместе с теми, кто ее проповедует. Этому немало способствует то, что не-Рикардова экономическая традиция, Другой канон, сегодня практически умерла.
Главная проблема теории торговли в том, что настаивает на использовании метафор из физики (взять хотя бы ее центральное понятие — «равновесие»). Впервые они были задействованы в 1880-е годы, вытеснив метафору, которая служила юристам и социологам верой и правдой со времен Аристотеля, если не раньше. Эта метафора сравнивала человеческое общество с телом, разнообразные функции которого основаны на взаимной зависимости органов. Из-за новой метафоры пришлось включить в экономическую науку несколько дополнительных предпосылок, так что вывод теории торговли (идея, что свободная торговля сделает всех одинаково богатыми) заложен в ее предпосылках — совершенной информации, совершенной конкуренции, отсутствии экономии на масштабах и т. д. Перефразируем нобелевского лауреата в области экономики Джеймса Бьюкенена: при таких предпосылках вообще нет нужды развивать какую бы то ни было торговлю. Если все люди владеют одинаковыми знаниями, а фиксированных издержек не существует, т. е. на масштабе производства сэкономить нельзя, каждый человек является самостоятельной моделью производства в миниатюре, и нужда в любой торговле, кроме торговли сырьевыми товарами, отпадает. Рассуждая логически, чтобы теория торговли выполнила свои обещания бедным странам, нужно упразднить торговлю всем, кроме сырья. В 1953 году, в период «охоты на ведьм», которую Маккарти вел, выслеживая в американском обществе сторонников левых взглядов, Милтон Фридмен (1912–2006) положил конец спорам о предпосылках теории торговли. Не смотрите на предпосылки теории торговли, предложил Фридмен; смотрите на то, сколько пользы она приносит Соединенным Штатам[166].
Во время холодной войны стихийный порядок рынка стал ответом экономистов на плановую экономику. Сомали, Афганистан и Ирак — это контрпримеры, образцы стихийного хаоса. Такой хаос происходит, если производственная система страны лишена деятельности с возрастающей отдачей и синергическими эффектами; без них страна становится не интегрированным национальным государством, а родовым сообществом. Эта деятельность стихийно не появляется. История изобилует примерами того, как действенные рынки (да и сам процесс цивилизации) создавались путем сознательной политики поощрения национального производства; при этом иногда цены на продукцию устанавливались, с точки зрения рынка, неправильными, но зато это повышало всеобщее богатство и благо. Немецкий экономист Иоганн Готтфрид Хоффман так сформулировал эту мысль в 1840 году: «Как взрослый человек давно забыл, с каким трудом он выучился говорить, так и народы, государства которых уже достигли зрелости, забывают, чего им стоило вырваться из тисков примитивного брутального дикарства»[167]. Восстановление Европы из руин после Второй мировой войны осуществлялось при помощи тяжеловесной политики, это было незадолго до того, как сформулировали иллюзорную идею стихийного порядка. Бездна, которая разделяет американскую политику в послевоенной Европе и Японии и политику, которую Америка проводит сегодня в Ираке, не поддается осмыслению. Ирак на себе испытал последствия предпосылок о том, что достаточно убрать все факторы неправильного влияния, всех «плохих парней» и ввести свободную торговлю, чтобы в стране начались стихийный порядок и рост. Эти последствия оказались столь разрушительными, что случай Ирака ставит жирную точку в истории холодной войны и порожденных ей иллюзий.
Пол Самуэльсон, возможно, самый влиятельный из ныне живущих экономистов, заметил несколько лет назад в журнале «New York Times», что экономисты — это оппортунисты. По понедельникам, средам и пятницам они работают над одной моделью, а по вторникам и четвергам — над моделью с противоположными предпосылками. С учетом этого отношения, которое я называю жонглированием предпосылками, исследовательские проекты могут быть крайне опасными. Слишком легко предпосылки, которые исследователи используют, и выводы, к которым они приходят, приспосабливаются под любой проект. Такая схема, конечно, имеет преимущество в том смысле, что позволяет построить экономическую модель для обоснования практически чего угодно. Но остается одна небольшая проблема. Выбор теории для применения в развивающихся странах становится вопросом элементарной силы — кто сильнее, тот и прав. Поскольку экономисты в лучших университетах Африки получают 100 долл. в месяц, а Всемирный банк предлагает им 300 долл. в день за работу консультантами по теории торговли, не стоит удивляться, что так мало экономистов в развивающихся странах идут против правящей теории. Просить гранты на исследования за пределами принятой экономической теории и ее инструментария примерно так же бесполезно, как Мартину Лютеру было бы бесполезно рассчитывать на гранты Ватикана.
Наука, которая на первый взгляд кажется незыблемой мудростью, оказывается некой смесью отрывков разных теорий, при помощи которой можно доказать практически все, что угодно. При ближайшем рассмотрении ортодоксальная экономическая наука напоминает систему классификации животных, разработанную аргентинским писателем Хорхе Луи Борхесом для выдуманной им же китайской энциклопедии:
Животные делятся на:
принадлежащих императору;
набальзамированных;
прирученных;
молочных поросят;
сирен;
сказочных;
бродячих собак;
включенных в эту классификацию;
бегающих, как сумасшедшие;
бесчисленных;
нарисованных тончайшей кистью из верблюжьей шерсти;
прочих;
разбивших цветочную вазу;
похожих издали на мух[168].
Мишель Фуко использовал эту классификацию для того же, для чего и я сейчас, — чтобы заронить в голову читателя зерно сомнения по поводу научного догматизма. К сожалению, несуразность изобретенной Борхесом классификации гораздо очевиднее, чем несуразность суждений и предпосылок экономической науки, окруженной непроницаемой стеной математики.
Как сказал Кейнс, «люди практики, которые считают себя совершенно не подверженными интеллектуальным влияниям, обычно являются рабами какого-нибудь экономиста прошлого. Безумцы, стоящие у власти, которые слышат голоса с неба, извлекают свои сумасбродные идеи из творений какого-нибудь академического писаки, сочинявшего несколько лет назад. Я уверен, что сила корыстных интересов значительно преувеличивается по сравнению с постепенным усилением влияния идей… Но рано или поздно именно идеи, а не корыстные интересы становятся опасными и для добра, и для зла»[169].
В этой книге рассказано о плеяде давно умерших экономистов, многие из которых упоминаются на илл. 3 и в Приложении II. Некоторые из них мертвы гораздо дольше, чем те, кто пленил разум сегодняшних экономистов. По сравнению с героями сегодняшнего дня, такими как Адам Смит, эти ученые имеют важнейшее преимущество: они ясно могут объяснить, почему одни страны богаты, а другие — бедны. Тот, кто потратит время на изучение экономических опытов, которые были поставлены в исторической лаборатории человечества за последние 500 лет, увидит, что эти объяснения совершенно верны. Однако наша задача не в том, чтобы упразднить один набор догматических правил и заменить его другим. Напротив, мы должны принять все богатство и разнообразие экономической теории и практики, а значит, осознать, что нам нужен куда более обширный экономический инструментарий, чем тот, который используется сегодня. Политика, которая будет благотворна для Великобритании, не будет полностью аналогична той, что благотворна для Швейцарии, и будет иметь совсем мало общего с политикой, благотворной для Экваториальной Гвинеи, Мьянмы или Вануату. В конечном итоге только история может быть нашим проводником в путешествии по новым контекстам.
VI. ОПРАВДАНИЕ ПРОВАЛА: ОТВЛЕКАЮЩИЕ МАНЕВРЫ ПЕРИОДА «КОНЦА ИСТОРИИ»
Верьте мне, не бойтесь мошенников или злодеев, бойтесь доброго человека, который заблуждается. Этот человек полон благих намерений, всем желает добра и всех заражает своей уверенностью; однако, к несчастью, его методы не пробуждают в людях добра.
Фердинандо Галиани, итальянский экономист. 1770
И какой бы вред ни нанесли злые, вред добрых — самый вредный вред!
Фридрих Ницше. 1885
КОГДА ДОБРОТА ДЕЛАЕТ НАС ЗЛЫМИ
Аруша, Танзания, май 2003 г. Пока я рассеянно перелистывал тезисы предстоящей лекции, к кафедре подошел танзанийский генерал, член парламента. «Я прочел ваш доклад и у меня только один вопрос, — сказал он серьезно. — Они нарочно не дают нам развиваться?» Я как раз собирался рассказать о своем видении глобализации и свободной торговли членам парламента Восточной Африки (объединенный парламент Кении, Уганды и Танзании), представлявшим страны, где глобализация привела скорее к примитивизации, чем к модернизации. Крепкий веселый генерал завоевал мое уважение еще на утренней сессии как прекрасный председатель. Собрание происходило в большой палатке на бывшей кофейной плантации, которая из-за падения цен на кофе стала неконкурентоспособной даже при тех крошечных деньгах, которые платили ее работникам. Большая часть немногих предприятий, которые развились в регионе после получения независимости, погибли прд воздействием перестройки Всемирного банка и МВФ. Нас окружали безработица и бедность.
«Кажется, есть только два варианта, — ответил я генералу. — Либо они делают это по невежеству, либо по злому умыслу. Возможно, конечно, что по обеим причинам. Наверное, можно сказать, что система их заставляет так поступать». «Спасибо, — ответил он. — Мне просто было интересно». Я мог бы добавить, что после Нюрнбергского процесса над фашистскими военными преступниками оправдание «система заставила меня это сделать» больше не считается приемлемым.
Набором рекомендаций, приведших к результатам, о которых говорил танзанийский генерал, был так называемый Вашингтонский консенсус. Эти рекомендации были разработаны в 1990 году, сразу после падения Берлинской стены, и их появление связывают с американским экономистом Джоном Уильямсоном. Заповеди консенсуса требуют среди прочего либерализации торговли, потоков прямых иностранных инвестиций, дерегуляции и приватизации. Возможно, Уильямсон этого и не хотел, но реформы Вашингтонского консенсуса на практике стали синонимичны неолиберализму и рыночному фундаментализму.
Первую рекомендацию консенсуса часто кратко излагают так: «Приведите цены в порядок». Она обещает, что бедные страны достигнут стабильного роста, если откажутся от государственного вмешательства и дадут рынку право устанавливать свои цены. Независимо от экономического строя страны, утверждает эта рекомендация, если предоставить рыночной системе свободу, она будет стремиться к экономическому росту. В этой главе рассказывается, как мейнстримовая риторика развивалась с момента своего наивысшего триумфа, т. е. появления первой рекомендации Вашингтонского консенсуса в 1990 году, по 2007 год. Консенсус постоянно добавлял к изначальному условию «Приведите цены в порядок» все новые факторы и условия, новые заповеди: если мы только приведем цены в порядок, плюс еще этот и вот этот фактор, то в бедных странах начнется развитие. Беда в том, что новые заповеди консенсуса никогда не отступают от исходных рекомендаций 1990 года и не пытаются их изменить, поэтому не вносят значительных корректировок в то, как эти рекомендации применяются на практике.
Когда дело доходит до практических рекомендаций, в ход по-прежнему идут старые заповеди консенсуса. Множество теоретических моделей демонстрировали важность возрастающей отдачи, однако ни одна не привела к тому, чтобы бедные страны получили рекомендации развивать соответствующие виды деятельности. В рекомендациях по-прежнему царят «сравнительное преимущество» и предложения 1990 года. В главе II я назвал это явление грехом Кругмана; хотя в экономической теории есть модели, которые объясняют, почему бедные страны остаются бедными, мы отказываемся использовать их на практике. Найти лекарство от какой-либо болезни — вполне самостоятельная задача, но применять это лекарство на практике, чтобы спасать пациентов, — задача не менее важная.
С 1990 года прошло много времени, но правила Вашингтонского консенсуса так и не привели к изменениям (особенно росту реальной зарплаты) в бедных странах. Вначале реакция экономистов на этот провал была такой же, как и на провал либерализации в 1760-е и 1840-е годы: «Нам просто не хватает масштаба рынка; как только ограничения будут устранены, система laissez-faire покажет свое превосходство»[170]. Однако со временем игнорировать ухудшающиеся условия жизни в периферийных странах, как и движение антиглобалистов, становилось все сложнее. Контролировать оба явления почти невозможно. Другие экономисты пытались удариться в чистую теорию: «Никакой реальности, пожалуйста; мы экономисты», — пошутил британский экономист Эдвард Фулбрук, перефразируя название мюзикла «Никакого секса, пожалуйста; мы англичане». Успех Китая и Индии трудно использовать для защиты Вашингтонского консенсуса. Более 50 лет эти страны практиковали протекционизм (возможно, чересчур суровый), чтобы построить собственную промышленность, и наконец созрели для того, чтобы выйти на международный рынок и пожать плоды свободной торговли.
Особое значение приобрела риторика. Итальянский премьер-министр Сильвио Берлускони на удивление успешно использовал стратегию, согласно которой любой, кто был с ним не согласен, объявлялся коммунистом. Мой сокурсник по Гарвардской школе бизнеса, Джордж Буш-младший, длительное время и с неменьшим успехом применял аналогичную стратегию: «либо ты за нас, либо за Талибан». На экономическом уровне это звучит как «либо ты за глобализацию в ее сегодняшней форме, либо ты за плановую экономику». Используя эту же стратегию, Мартин Вольф из газеты «Financial Times» одной фразой расправляется с Вернером Зомбартом, обвинив его одновременно в фашизме и коммунизме. Такова была риторика всего периода конца истории — публичные дебаты на низком уровне в попытке удержаться в рамках экономического миропонимания времен холодной войны. Распад Советского Союза доказал, что рыночная экономика эффективнее плановой, что без вмешательства человека рыночная экономика способна создать утопическую всемирную гармонию. С падением Берлинской стены наступил, как выразился Фрэнсис Фукуяма, «конец истории».
Вся шумиха насчет конца истории стала возможной благодаря экономической теории, которая научно обосновывала мнение, что предоставленный сам себе рынок — это машина по производству гармонии. Некоторые известные разработчики экономических моделей (например, Фрэнк Хан из Кембриджского университета) признают, что их модели не имеют отношения к реальности. Если бы большее количество экономистов открыто признавали этот факт, можно было бы выделить изучение экономической реальности в отдельную академическую дисциплину. Однако в сегодняшней ситуации это почти невозможно.
Бывший старший научный сотрудник Всемирного банка Уильям Истерли с достойной уважения готовностью признает, что 2,3 трлн долл., выделенных за последние 50 лет на развитие бедных стран, были потрачены впустую[171]. Непонятно, впрочем, есть ли у Истерли альтернативные предложения, несмотря на то что он заметил, что денежная помощь бедным странам не способствует их развитию, когда все вокруг считали иначе. Попытка понять, что именно пошло не так, вылилась в расследование, но оно, однако, ни разу не подвергло сомнению каталлактическую (основанную на бартере) суть стандартной экономической науки, ее неспособность понять мировую систему производства, которая по своей природе создает неравномерное экономическое развитие. Не считая признания, что стратегия оказалась провальной, расследование шло по ложному следу. Настоящая суть проблемы — тот факт, что экономическое развитие присуще только некоторым видам деятельности, сегодня так и не понята экономистами, хотя с конца 1400-х годов до появления Плана Маршалла в 1947 году этот факт был общепризнанным.