– Разве полиции разрешают, даже сыскной, переодеваться в офицерскую форму? Никогда о таком не слышала. Мой отец – капитан в отставке, и я поневоле хорошо осведомлена о военных делах…
– А как давно ваш батюшка вышел в отставку? – вежливо поинтересовался Ахиллес.
– Более десяти лет назад…
– И наверняка перестал следить за армейскими новшествами?
– Да, совершенно…
– Вот потому вы и не знаете… – сказал Ахиллес. – Пять лет назад появился новый циркуляр: чинам сыскной полиции, охранного отделения и жандармерии в особых случаях дозволено надевать офицерскую форму – но не гвардейскую, и погоны надевать не выше капитанских.
– Ах, вот оно что… – сказала она без малейшего интереса.
Не то чтобы она была равнодушна ко всему окружающему – просто доктор, надо полагать, не пожалел брома, а может, присовокупил еще какие-то снадобья, так что молодая женщина определенно пребывала в некоторой прострации, не имеющей ничего общего с горем.
Она закурила новую пахитоску (Ахиллес вновь успел поднести огонь), произнесла с легким раздражением:
– Я ведь все уже рассказала приставу…
– Ульяна Игнатьевна, – сказал Ахиллес как мог проникновеннее. – Я прекрасно понимаю ваше горе, но такова уж специфика службы… Пристав произвел всего лишь первичный осмотр места преступления и опрос жильцов, что входит в его обязанности. Но далее начинаем действовать мы, сыскная полиция. У нас свое отдельное ведомство и, соответственно, собственное делопроизводство, такая незадача… Вы уж поймите мое положение. Не по своему хотению я вам в столь тяжкий для вас момент надоедаю с расспросами, а согласно заведенному порядку…
– Я понимаю, – произнесла она тем же тусклым голосом. – Что ж, задавайте ваши вопросы… Мне хочется, чтобы вы изловили этих мерзавцев и отправили их на виселицу…
– Увы, Ульяна Игнатьевна… – сказал Ахиллес. – Смертью у нас казнят исключительно за политические преступления, а уголовные, сколь бы ни были тяжелы, подлежат лишь каторге. Впрочем, и вечная каторга – не благодать судьбы, скорее наоборот…
– Жаль, что так обстоит… Что вы хотите знать?
– Ваш супруг часто засиживался в кабинете за какой-нибудь работой после полуночи?
– Довольно редко, так что я была несколько удивлена. Обычно он справлялся с делами в течение дня. Случаи, когда неотложные дела требовали ночной работы, по пальцам можно пересчитать.
– Он предупредил вас заранее, что собирается работать?
– Да, за ужином.
– Часов в восемь вечера, я так полагаю?
– Да, мы обычно ужинаем в восемь… разумеется, если нет гостей. Муж сказал еще за супом, что будет работать после полуночи, так что я могу ложиться спать, не дожидаясь его… Должно быть, дело было вовсе уж неотложным. Он собирался сегодня отправлять очередной караван в Туркестан, в столе у него лежали десять тысяч для приказчика, который туда поедет… Они ведь пропали, да?
– Увы… – кивнул Ахиллес.
– Боже мой, значит, его вульгарно убили из-за денег… Будь они прокляты… Я ведь сто раз говорила ему, что следует поставить вместо этих дурацких крючков надежный хороший засов. Будь на двери засов, ничего бы и не случилось, верно?
– Пожалуй, – кивнул Ахиллес.
– Ну вот… А они наверняка просунули в щель нож и подняли крючки. Я так уверенно предполагаю, потому что на моих глазах полицейские именно так открыли дверь в кабинет – взяли два ножа из кухни, один сломался, а другим удалось поднять крючок…
– Да, я знаю, – сказал Ахиллес. – Вы не спускаете на ночь собаку?
– Отчего же. Фома Трезора спускает с цепи что ни вечер. И вновь сажает рано утром, когда рассветет. Не то чтобы мы так уж боялись грабителей, просто… Просто у купцов так уж принято.
– Понимаю, – кивнул Ахиллес. – А сколько лет вашей собаке?
– Года четыре. К чему такие вопросы?
– Четыре года… – задумчиво сказал Ахиллес. – Можно сказать, цветущий возраст. Кто-то мне говорил, что один год собачьей жизни равен семи человеческим… Он, насколько я понимаю, хороший сторож? Не забуду, сколь яростным лаем он меня встретил…
– Да, сторож он отличный…
– Есть нечто странное, – сказал Ахиллес. – Молодой пес, хороший сторож, не издал ни звука, когда эти злодеи вошли во двор и открывали дверь при помощи ножа… Как вы думаете, почему так случилось? Мне кажется, он не просто залаял бы, а непременно набросился…
– Возможно, его чем-то одурманили? – предположила она вяло. – Кто-то мне рассказывал, что грабители бросают через забор куски мяса с каким-то сонным зельем. Возможно, так и случилось вчера ночью. Мне рассказывали, что порой сторожевых собак приучают брать только ту пищу, что приносит хозяин… или кто-то из обитателей дома. И они ни за что не подберут неизвестно откуда взявшийся кусок с земли, каким бы соблазнительным он ни представлялся. Но Трезора никто никогда такому не учил… Как жаль…
– А кто его посадил утром на цепь, Фома?
– Нет, Марфа, перед тем как бежать за городовым. Она говорила, кстати, что Трезор выглядел как-то странно: бродил по двору, пошатываясь, слюна текла из пасти, вообще он был какой-то… не такой. Она подумала сначала, что он сбесился, перепугалась, но потом присмотрелась и поняла, что никак не похоже: он у нее на глазах долакал воду из миски, а ведь бешеные собаки не пьют, наоборот, шарахаются от воды…
– А почему не Фома? Часто бывает, что он вот так утром не сажает собаку на цепь?
– Случается, но очень редко… Понимаете, он пару раз в год запивает… впрочем, не запивает, а просто напивается вечером до бесчувствия и просыпается очень поздно. И уже больше не пьет.
– Ну, собственно, это никак и не запой даже, – сказал Ахиллес. – И ваш супруг это терпел?
– Да… Это ведь случалось редко, ну буквально пару раз в год. И никаких последствий за собой не влекло – Трезора сажала на цепь Марфа, он ее со щенка знает и слушается. Муж сказал: прогнать, конечно, нетрудно, но Фома очень исправно служит, а два раза в год – это, в сущности, пустяки. Новый, чего доброго, запьет и надолго, придется выгонять, искать очередного…
– Резонно, – сказал Ахиллес. – Я бы тоже так рассудил…
– Резонно, – подтвердила она тусклым голосом. – Я с мужем была совершенно согласна. Новые люди – это порой не только новые радости, но и новые невзгоды…
«Неглупа, – подумал Ахиллес, – ох неглупа…»
– Что вы еще хотите узнать, господин… подпоручик?
Никак не походило, чтобы она тяготилась беседой и стремилась уйти. Ахиллес сказал мягко:
– Расскажите, пожалуйста, что происходило той ночью. Итак, вы услышали, как разбилось окно… Это вас разбудило или вы еще не уснули?
– Уснула, но, видимо, неспокойно, не крепко…
Все, что она рассказывала, ни в малой степени не расходилось с рассказом Марфы – и ни в малейшей степени его не дополняло, так что, собственно говоря, было Ахиллесу совершенно не нужно. И все же он слушал, изображая самое живое внимание, слушал бесстрастный, мелодичный голос. Она курила пахитоску за пахитоской, пока они не кончились в портсигаре.
– А потом пришла полиция… Вот и все.
– Благодарю вас, Ульяна Игнатьевна, – сказал Ахиллес с поклоном.
– Вы их поймаете?
– Непременно, – серьезно сказал он. – Ульяна Игнатьевна… Мне еще нужно порядка ради побеседовать с вашим Фомой и осмотреть двор, это займет, я думаю, с четверть часа… Вы бы не согласились посидеть все это время в гостиной вместе с остальными? Разумеется, я не буду настаивать, если вам худо и вы хотите прилечь или просто остаться одна…
– Наоборот, – сказала она с бледным намеком на улыбку. – Мне бы хотелось именно что побыть на людях, одной мне слишком скверно… Я охотно там посижу. Вот только… У меня горло пересохло от переживаний, от табака. Вы не имеете ничего против, если я прикажу Марфе подать в гостиную кислых щей и для меня и для господ? Там ведь и Митрофан Лукич, и господин доктор, и Павел Силантьевич…
– Конечно, – сказал Ахиллес. – Как вам будет угодно, вы у себя дома.
Когда она вышла, Ахиллес поставил локти на стол, сжал ладонями виски. Он не взялся бы точно сказать, какие чувства в этот момент испытывает, знал лишь, что они – самые разнообразные, многое мешалось в голове. Оказывается, это совсем невесело – быть сыщиком… Очень невесело, пусть даже Шерлок Холмс ни словечком об этом не упомянул. Впрочем, быть может, он ничего такого и не испытывал…
Он вышел в коридор и увидел, что кроме стоявшего наготове околоточного у входной двери помещается городовой Кашин. Поймав его взгляд, околоточный пояснил:
– Я ему велел сюда с крыльца перейти. А то чертов пес на него лает без передышки, голова раскалывается… Сейчас вот замолчал.
– И правильно сделали, – сказал Ахиллес. – Яков Степанович, кто открывал крючок в кабинете?
– Сначала Кашин, а потом, когда он нож сломал, я взялся вторым, у меня и получилось…
– Ага… – сказал Ахиллес. – Значит, вы помните нож… Принесите его из кухни… и, пожалуй, прихватите еще один.
Когда околоточный вернулся, Ахиллес забрал у него ножи, подошел к Кашину и распорядился:
– Вот что, братец… Я сейчас выйду на крыльцо, а ты заложи дверь на оба крючка. Ну а если у меня ничего не получится, я постучу – и откроешь.
Он вышел на крыльцо, и тут же Трезор захлебнулся яростным лаем. Выждав должное время, Ахиллес подступил к двери. Он прекрасно помнил, где расположены крючки – один на уровне его глаз, другой – на высоте колен. Присмотрелся, примерился, попытался просунуть лезвие тонкого острого ножа (таким режут бисквиты) под нижний крючок.
Именно что попытался – не входил даже кончик. Второй нож пробовать было бесполезно – он, сразу видно, даже чуточку потолще.
И все же он сдался далеко не сразу. Не раньше чем проверил дверь на всю высоту. Ножи нигде не входили, разве что самыми кончиками, на глубину даже менее линии[36].
Вот тут и пригодилась лупа, кто бы мог подумать. Достав ее и тщательно протерев носовым платком, Ахиллес осмотрел косяк со стороны стены и обнаружил то, что не увидел сразу. Ну конечно, за долгие десятилетия любое деревянное изделие чуточку усохнет. Так произошло и с дверью, когда-то образовалась щель, хотя и узкая. Хозяину это, несомненно, не понравилось, и он велел устранить непорядок. На всю ширину косяка была прибита тонюсенькая деревянная планка, чуть-чуть потолще линии – и мастерски покрашена под цвет косяка, с тем искусством, на которое способен русский мастеровой, выполняющий пусть и несложную работу. Так что заметить ее удалось далеко не сразу.
Ну разумеется, подумал Ахиллес, грустно покривив губы. Все укладывается в ту картину, что уже складывалась все полнее, осталось лишь несколько кусочков мозаики, не уложенных пока. В кабинете дверь тоже самую чуточку усохла, так что удалось все же просунуть лезвие ножа. Видимо, там такую планочку не прибили. А будь она, Сабашников остался бы жив… да нет, он ведь, безусловно, не накладывал крючок, не было смысла запираться изнутри…
Постучал в дверь. Когда она распахнулась, отдал околоточному оба ножа. Тот не смог сдержать нетерпения:
– Что же, господин подпоручик?
– Подождите немного, – ответил Ахиллес, – у меня еще дел на четверть часика примерно…
Обойдя дом, встал и осмотрелся. Дом был длиной и шириной саженей в десять[37]. Слева, у забора, стоял добротный сарай с двухскатной крышей, и рядом – накрытые такой же, только гораздо меньше, крышей ступеньки, ведущие в подвал с ледником. Справа – небольшая избушка, явно дворницкая, потому что других строений во дворе не было. Все сработано давным-давно и крайне добротно. Конюшни нет – видимо, и отец и дед Сабашникова, построивший дом, своего выезда никогда не держали. Как и Митрофан Лукич, впрочем. Но в таких вот небольших городках, пусть и губернских, свой выезд не особенно и нужен, расстояния тут небольшие, а при срочной необходимости можно взять извозчика…
Он неторопливо пошел к дворницкой мимо высокой поленницы слева, протянувшейся сажени на три в простенке меж двумя окнами. Предстояло снова что-то сочинять на ходу – в отличие от хозяйки, так и не опознавшей своего жившего всего через дом соседа, Фома-то его знал прекрасно. Так уж сложилось. В гости к Митрофану Лукичу Сабашников всегда приходил без жены, а на праздничных обедах у Пожарова, на каковые женатому человеку просто неприлично являться без супруги, разве что она больна, не приходил вовсе. Причина в том, что Лукерья Филипповна с самого начала Ульяну отчего-то невзлюбила, не желая объяснять причин, твердила одно: «Не хочу я видеть эту вертихвостку в своем доме, вот и весь сказ!» Митрофан Лукич давно с такой позицией смирился и относился, так сказать, философски – как и Сабашников.
А вот Фома, когда убирал улицу от материальных следов проезда лошадей или прохода верблюжьих караванов, как того требовали предписания, Ахиллеса порою видел и по два раза на день, и кто он такой, знал прекрасно – от собрата по метле и совку Никодима…
Ахиллес вошел без стука, с порога оценил увиденное. Комната была одна, но довольно обширная, обставленная скудно, даже бедненько, но опрятная: застеленная кровать, стол, два табурета, большой облезлый комод. И всё, разве что еще икона с лампадкой в углу.
Сам хозяин, здоровенный мужик в полосатых шароварах и синей застиранной косоворотке, босиком, сидел на постели, согнувшись, сжав голову широченными ладонями, – и на приход Ахиллеса не обратил ни малейшего внимания. Поднял голову, только когда Ахиллес шумно придвинул к кровати тяжелую табуретку.
– Здравствуй, Фома, – сказал он, садясь.
– И вам здравствовать, господин подпоручик…
– А как давно ваш батюшка вышел в отставку? – вежливо поинтересовался Ахиллес.
– Более десяти лет назад…
– И наверняка перестал следить за армейскими новшествами?
– Да, совершенно…
– Вот потому вы и не знаете… – сказал Ахиллес. – Пять лет назад появился новый циркуляр: чинам сыскной полиции, охранного отделения и жандармерии в особых случаях дозволено надевать офицерскую форму – но не гвардейскую, и погоны надевать не выше капитанских.
– Ах, вот оно что… – сказала она без малейшего интереса.
Не то чтобы она была равнодушна ко всему окружающему – просто доктор, надо полагать, не пожалел брома, а может, присовокупил еще какие-то снадобья, так что молодая женщина определенно пребывала в некоторой прострации, не имеющей ничего общего с горем.
Она закурила новую пахитоску (Ахиллес вновь успел поднести огонь), произнесла с легким раздражением:
– Я ведь все уже рассказала приставу…
– Ульяна Игнатьевна, – сказал Ахиллес как мог проникновеннее. – Я прекрасно понимаю ваше горе, но такова уж специфика службы… Пристав произвел всего лишь первичный осмотр места преступления и опрос жильцов, что входит в его обязанности. Но далее начинаем действовать мы, сыскная полиция. У нас свое отдельное ведомство и, соответственно, собственное делопроизводство, такая незадача… Вы уж поймите мое положение. Не по своему хотению я вам в столь тяжкий для вас момент надоедаю с расспросами, а согласно заведенному порядку…
– Я понимаю, – произнесла она тем же тусклым голосом. – Что ж, задавайте ваши вопросы… Мне хочется, чтобы вы изловили этих мерзавцев и отправили их на виселицу…
– Увы, Ульяна Игнатьевна… – сказал Ахиллес. – Смертью у нас казнят исключительно за политические преступления, а уголовные, сколь бы ни были тяжелы, подлежат лишь каторге. Впрочем, и вечная каторга – не благодать судьбы, скорее наоборот…
– Жаль, что так обстоит… Что вы хотите знать?
– Ваш супруг часто засиживался в кабинете за какой-нибудь работой после полуночи?
– Довольно редко, так что я была несколько удивлена. Обычно он справлялся с делами в течение дня. Случаи, когда неотложные дела требовали ночной работы, по пальцам можно пересчитать.
– Он предупредил вас заранее, что собирается работать?
– Да, за ужином.
– Часов в восемь вечера, я так полагаю?
– Да, мы обычно ужинаем в восемь… разумеется, если нет гостей. Муж сказал еще за супом, что будет работать после полуночи, так что я могу ложиться спать, не дожидаясь его… Должно быть, дело было вовсе уж неотложным. Он собирался сегодня отправлять очередной караван в Туркестан, в столе у него лежали десять тысяч для приказчика, который туда поедет… Они ведь пропали, да?
– Увы… – кивнул Ахиллес.
– Боже мой, значит, его вульгарно убили из-за денег… Будь они прокляты… Я ведь сто раз говорила ему, что следует поставить вместо этих дурацких крючков надежный хороший засов. Будь на двери засов, ничего бы и не случилось, верно?
– Пожалуй, – кивнул Ахиллес.
– Ну вот… А они наверняка просунули в щель нож и подняли крючки. Я так уверенно предполагаю, потому что на моих глазах полицейские именно так открыли дверь в кабинет – взяли два ножа из кухни, один сломался, а другим удалось поднять крючок…
– Да, я знаю, – сказал Ахиллес. – Вы не спускаете на ночь собаку?
– Отчего же. Фома Трезора спускает с цепи что ни вечер. И вновь сажает рано утром, когда рассветет. Не то чтобы мы так уж боялись грабителей, просто… Просто у купцов так уж принято.
– Понимаю, – кивнул Ахиллес. – А сколько лет вашей собаке?
– Года четыре. К чему такие вопросы?
– Четыре года… – задумчиво сказал Ахиллес. – Можно сказать, цветущий возраст. Кто-то мне говорил, что один год собачьей жизни равен семи человеческим… Он, насколько я понимаю, хороший сторож? Не забуду, сколь яростным лаем он меня встретил…
– Да, сторож он отличный…
– Есть нечто странное, – сказал Ахиллес. – Молодой пес, хороший сторож, не издал ни звука, когда эти злодеи вошли во двор и открывали дверь при помощи ножа… Как вы думаете, почему так случилось? Мне кажется, он не просто залаял бы, а непременно набросился…
– Возможно, его чем-то одурманили? – предположила она вяло. – Кто-то мне рассказывал, что грабители бросают через забор куски мяса с каким-то сонным зельем. Возможно, так и случилось вчера ночью. Мне рассказывали, что порой сторожевых собак приучают брать только ту пищу, что приносит хозяин… или кто-то из обитателей дома. И они ни за что не подберут неизвестно откуда взявшийся кусок с земли, каким бы соблазнительным он ни представлялся. Но Трезора никто никогда такому не учил… Как жаль…
– А кто его посадил утром на цепь, Фома?
– Нет, Марфа, перед тем как бежать за городовым. Она говорила, кстати, что Трезор выглядел как-то странно: бродил по двору, пошатываясь, слюна текла из пасти, вообще он был какой-то… не такой. Она подумала сначала, что он сбесился, перепугалась, но потом присмотрелась и поняла, что никак не похоже: он у нее на глазах долакал воду из миски, а ведь бешеные собаки не пьют, наоборот, шарахаются от воды…
– А почему не Фома? Часто бывает, что он вот так утром не сажает собаку на цепь?
– Случается, но очень редко… Понимаете, он пару раз в год запивает… впрочем, не запивает, а просто напивается вечером до бесчувствия и просыпается очень поздно. И уже больше не пьет.
– Ну, собственно, это никак и не запой даже, – сказал Ахиллес. – И ваш супруг это терпел?
– Да… Это ведь случалось редко, ну буквально пару раз в год. И никаких последствий за собой не влекло – Трезора сажала на цепь Марфа, он ее со щенка знает и слушается. Муж сказал: прогнать, конечно, нетрудно, но Фома очень исправно служит, а два раза в год – это, в сущности, пустяки. Новый, чего доброго, запьет и надолго, придется выгонять, искать очередного…
– Резонно, – сказал Ахиллес. – Я бы тоже так рассудил…
– Резонно, – подтвердила она тусклым голосом. – Я с мужем была совершенно согласна. Новые люди – это порой не только новые радости, но и новые невзгоды…
«Неглупа, – подумал Ахиллес, – ох неглупа…»
– Что вы еще хотите узнать, господин… подпоручик?
Никак не походило, чтобы она тяготилась беседой и стремилась уйти. Ахиллес сказал мягко:
– Расскажите, пожалуйста, что происходило той ночью. Итак, вы услышали, как разбилось окно… Это вас разбудило или вы еще не уснули?
– Уснула, но, видимо, неспокойно, не крепко…
Все, что она рассказывала, ни в малой степени не расходилось с рассказом Марфы – и ни в малейшей степени его не дополняло, так что, собственно говоря, было Ахиллесу совершенно не нужно. И все же он слушал, изображая самое живое внимание, слушал бесстрастный, мелодичный голос. Она курила пахитоску за пахитоской, пока они не кончились в портсигаре.
– А потом пришла полиция… Вот и все.
– Благодарю вас, Ульяна Игнатьевна, – сказал Ахиллес с поклоном.
– Вы их поймаете?
– Непременно, – серьезно сказал он. – Ульяна Игнатьевна… Мне еще нужно порядка ради побеседовать с вашим Фомой и осмотреть двор, это займет, я думаю, с четверть часа… Вы бы не согласились посидеть все это время в гостиной вместе с остальными? Разумеется, я не буду настаивать, если вам худо и вы хотите прилечь или просто остаться одна…
– Наоборот, – сказала она с бледным намеком на улыбку. – Мне бы хотелось именно что побыть на людях, одной мне слишком скверно… Я охотно там посижу. Вот только… У меня горло пересохло от переживаний, от табака. Вы не имеете ничего против, если я прикажу Марфе подать в гостиную кислых щей и для меня и для господ? Там ведь и Митрофан Лукич, и господин доктор, и Павел Силантьевич…
– Конечно, – сказал Ахиллес. – Как вам будет угодно, вы у себя дома.
Когда она вышла, Ахиллес поставил локти на стол, сжал ладонями виски. Он не взялся бы точно сказать, какие чувства в этот момент испытывает, знал лишь, что они – самые разнообразные, многое мешалось в голове. Оказывается, это совсем невесело – быть сыщиком… Очень невесело, пусть даже Шерлок Холмс ни словечком об этом не упомянул. Впрочем, быть может, он ничего такого и не испытывал…
Он вышел в коридор и увидел, что кроме стоявшего наготове околоточного у входной двери помещается городовой Кашин. Поймав его взгляд, околоточный пояснил:
– Я ему велел сюда с крыльца перейти. А то чертов пес на него лает без передышки, голова раскалывается… Сейчас вот замолчал.
– И правильно сделали, – сказал Ахиллес. – Яков Степанович, кто открывал крючок в кабинете?
– Сначала Кашин, а потом, когда он нож сломал, я взялся вторым, у меня и получилось…
– Ага… – сказал Ахиллес. – Значит, вы помните нож… Принесите его из кухни… и, пожалуй, прихватите еще один.
Когда околоточный вернулся, Ахиллес забрал у него ножи, подошел к Кашину и распорядился:
– Вот что, братец… Я сейчас выйду на крыльцо, а ты заложи дверь на оба крючка. Ну а если у меня ничего не получится, я постучу – и откроешь.
Он вышел на крыльцо, и тут же Трезор захлебнулся яростным лаем. Выждав должное время, Ахиллес подступил к двери. Он прекрасно помнил, где расположены крючки – один на уровне его глаз, другой – на высоте колен. Присмотрелся, примерился, попытался просунуть лезвие тонкого острого ножа (таким режут бисквиты) под нижний крючок.
Именно что попытался – не входил даже кончик. Второй нож пробовать было бесполезно – он, сразу видно, даже чуточку потолще.
И все же он сдался далеко не сразу. Не раньше чем проверил дверь на всю высоту. Ножи нигде не входили, разве что самыми кончиками, на глубину даже менее линии[36].
Вот тут и пригодилась лупа, кто бы мог подумать. Достав ее и тщательно протерев носовым платком, Ахиллес осмотрел косяк со стороны стены и обнаружил то, что не увидел сразу. Ну конечно, за долгие десятилетия любое деревянное изделие чуточку усохнет. Так произошло и с дверью, когда-то образовалась щель, хотя и узкая. Хозяину это, несомненно, не понравилось, и он велел устранить непорядок. На всю ширину косяка была прибита тонюсенькая деревянная планка, чуть-чуть потолще линии – и мастерски покрашена под цвет косяка, с тем искусством, на которое способен русский мастеровой, выполняющий пусть и несложную работу. Так что заметить ее удалось далеко не сразу.
Ну разумеется, подумал Ахиллес, грустно покривив губы. Все укладывается в ту картину, что уже складывалась все полнее, осталось лишь несколько кусочков мозаики, не уложенных пока. В кабинете дверь тоже самую чуточку усохла, так что удалось все же просунуть лезвие ножа. Видимо, там такую планочку не прибили. А будь она, Сабашников остался бы жив… да нет, он ведь, безусловно, не накладывал крючок, не было смысла запираться изнутри…
Постучал в дверь. Когда она распахнулась, отдал околоточному оба ножа. Тот не смог сдержать нетерпения:
– Что же, господин подпоручик?
– Подождите немного, – ответил Ахиллес, – у меня еще дел на четверть часика примерно…
Обойдя дом, встал и осмотрелся. Дом был длиной и шириной саженей в десять[37]. Слева, у забора, стоял добротный сарай с двухскатной крышей, и рядом – накрытые такой же, только гораздо меньше, крышей ступеньки, ведущие в подвал с ледником. Справа – небольшая избушка, явно дворницкая, потому что других строений во дворе не было. Все сработано давным-давно и крайне добротно. Конюшни нет – видимо, и отец и дед Сабашникова, построивший дом, своего выезда никогда не держали. Как и Митрофан Лукич, впрочем. Но в таких вот небольших городках, пусть и губернских, свой выезд не особенно и нужен, расстояния тут небольшие, а при срочной необходимости можно взять извозчика…
Он неторопливо пошел к дворницкой мимо высокой поленницы слева, протянувшейся сажени на три в простенке меж двумя окнами. Предстояло снова что-то сочинять на ходу – в отличие от хозяйки, так и не опознавшей своего жившего всего через дом соседа, Фома-то его знал прекрасно. Так уж сложилось. В гости к Митрофану Лукичу Сабашников всегда приходил без жены, а на праздничных обедах у Пожарова, на каковые женатому человеку просто неприлично являться без супруги, разве что она больна, не приходил вовсе. Причина в том, что Лукерья Филипповна с самого начала Ульяну отчего-то невзлюбила, не желая объяснять причин, твердила одно: «Не хочу я видеть эту вертихвостку в своем доме, вот и весь сказ!» Митрофан Лукич давно с такой позицией смирился и относился, так сказать, философски – как и Сабашников.
А вот Фома, когда убирал улицу от материальных следов проезда лошадей или прохода верблюжьих караванов, как того требовали предписания, Ахиллеса порою видел и по два раза на день, и кто он такой, знал прекрасно – от собрата по метле и совку Никодима…
Ахиллес вошел без стука, с порога оценил увиденное. Комната была одна, но довольно обширная, обставленная скудно, даже бедненько, но опрятная: застеленная кровать, стол, два табурета, большой облезлый комод. И всё, разве что еще икона с лампадкой в углу.
Сам хозяин, здоровенный мужик в полосатых шароварах и синей застиранной косоворотке, босиком, сидел на постели, согнувшись, сжав голову широченными ладонями, – и на приход Ахиллеса не обратил ни малейшего внимания. Поднял голову, только когда Ахиллес шумно придвинул к кровати тяжелую табуретку.
– Здравствуй, Фома, – сказал он, садясь.
– И вам здравствовать, господин подпоручик…