Переводчик с преувеличенной торжественностью — с такой мажордомы в полосатых жилетах у дверей венских дворцов сообщают о прибытии гостей (Наима много таких видела в «Императрице Сисси») — объясняет ему, кто такой Али. Говорит о деревне в горах, о плантациях оливковых деревьев. Али чудится промелькнувшая на лице капитана улыбка, но тот уже отвернулся и смотрит в окно. Когда он снова поворачивается, на лице подобающая случаю серьезность. У него красивые черные волосы, густые и напомаженные, напоминающие Али волосы актеров на афишах в кинотеатре Палестро. Его широкое лицо и особенно нос — необычайно подвижный — отражают каждую эмоцию. Кажется, будто маска то опережает его речь, то отстает от нее, лицо не зависит ни от слов, ни от воли офицера и живет в собственном ритме под началом гибкого, подрагивающего кончика носа. Капитан спрашивает:
— А покойного ты знал?
— Да, — кивает Али.
— Ты знаешь, отчего он умер?
Нос движется, живет собственной жизнью, и в этой его свободе есть что-то непристойное. Али смотрит, как он дергается, и не может сосредоточиться на том, что переводит ему толмач.
— Он продолжал получать пенсию, — отвечает он, заставляя себя отвести глаза. — ФНО это запретил.
— Он один продолжал?
— Нет, — говорит Али, — мы все продолжали, — выпрямившись на неудобном металлическом стуле, он заявляет твердо: — Это наши деньги.
— Я согласен, — кивает офицер. — Но ты знаешь, что это значит? Сам понимаешь, они на этом не остановятся.
Али пожимает плечами. Ему почти хочется, чтобы они пришли прямо сейчас: явись они в открытую, он мог бы подраться, пустить в ход кулаки, разбить им лица.
— Армия может тебя защитить, — говорит капитан, — защитить вас, Ассоциацию, твою семью. Для этого мы здесь.
— Что ты хочешь взамен? — спрашивает Али. — Я слишком стар, чтобы одеться.
Капитан с минуту молчит, раскачиваясь на стуле и пристально глядя на Али.
— Он правду говорит? — спрашивает он, кивком указав на переводчика. — Ты с Семи Вершин?
Али колеблется. Он никогда не называл так свои места. Мания французов все считать ему не нравится — тем более что нельзя жить на семи вершинах, надо выбрать одну. Тем не менее он кивает. На лице капитана медленно проступает улыбка, которую он мельком увидел в начале разговора. На этот раз она широкая, шире некуда. Занимает все лицо, тянется до ушей, приподнимает скулы и морщит нос. Офицер возвращает четыре ножки стула на пол и говорит почти с нежностью:
— Мне нужен Таблатский Волк.
— Кто?
— Лейтенант ФНО, что прячется там, в горах. Я уверен, ты с ним встречался. А если нет, ты наверняка знаешь кого-нибудь в твоей деревне, кто сможет мне о нем рассказать. Назови мне имя.
От этой фразы Али вздрагивает, как от пощечины или брани. О таком можно просить детей, обездоленных, паршивых овец, тех, кто не связан с группой узами солидарности. Но о таком не просят мужчину, главу семьи, одного из столпов деревни. Он смотрит на офицера с презрением и строго отвечает:
— Я ничем не могу тебе помочь.
— Тогда и я тоже.
Капитан больше не улыбается. В серо-зеленом кабинете ни один из троих мужчин не шелохнется. Даже кончик носа офицера замер. Слышно только, как урчит печка и сглатывает переводчик, которому не по себе.
— Покойный? — продолжает офицер через несколько секунд.
Труп вновь встает перед глазами Али. Особенно отчетливы два места: крошечный половой орган и огромная рана. Он несколько раз моргает в надежде его прогнать, но картина не уходит.
— Это был твой друг?
Али медленно кивает. Картина стала такой четкой, что ему кажется, будто и другие ее видят. Густые красно-бурые пятна. Серая старая кожа.
— Сочувствую тебе, — вздыхает капитан.
Он встает, с металлическим скрежетом отодвинув стул. Переводчик тут же бежит к двери и распахивает ее настежь. Холод врывается в комнату, бьет наотмашь всех троих, и под напором ледяного воздуха у Али мутится в глазах. Он встает так быстро, как только может.
— Ты куришь? — спрашивает его капитан в дверях. — Подожди меня снаружи, я тебе раздобуду блок-другой.
Когда Али расхаживает по двору, дрожа от холода, из казармы высыпают французские солдаты. При виде поджидающего кого-то горца их осеняет идея.
— Эй, псст, эй, Мохамед!
Али с раздражением оборачивается. Солдаты открывают яркие журналы, на страницах — голые женщины, золотистые шевелюры и кудри цвета воронова крыла, высокие дерзкие груди, полные ягодицы. Солдаты хихикают:
— Что скажешь, Мохамед? Нравится тебе?
Длинные ноги в черных чулках с замысловатыми подвязками, до предела выгнутые ступни в лаковых лодочках на высоченных каблуках. Али не понимает, чего от него хотят. Он отводит глаза, но солдаты, хохоча, машут журналами перед самым его лицом, и титьки, задницы, киски преследуют его, куда бы он ни повернул голову.
Зачем они это делают? Что себе думают? Али в третий раз женат, он наверняка видел больше голых женщин, чем эти мальчишки, попавшие прямо с ферм в казарму, где внезапно чувствуют себя обязанными строить из себя мужчин и соревноваться в мужественности.
Вернувшийся капитан отгоняет их, как безобидных, но шумных щенков. Солдаты разбредаются, особо не упираясь, а несколько выпавших из журналов страниц так и остаются на земле. Приоткрывается карминный рот. Бюст вот-вот вырвется из слишком тесного кружевного лифчика. Офицер протягивает Али сигареты. Тот уходит, даже не сказав спасибо, — уходит, как ему кажется, с достоинством и молча.
Когда он покидает казарму, переводчик разочарованно замечает:
— Вы не особо настаивали…
Офицер смотрит на него с доброй насмешкой:
— Зачем настаивать? Люди видели, как он вошел сюда. Он говорил со мной. Скоро он поймет, что этого хватит, он скомпрометирован. И тогда он поможет нам.
Мальчишки играют, гоняя кур между тремя домами. Они бегают с дикими криками, а пернатые отвечают возмущенным квохтаньем. Али и Джамель тихо беседуют, глядя на них.
Братья сидят у старого глинобитного дома. Руки Али до сих пор дрожат, когда он вспоминает жалкий труп, выброшенный смертью на белую стену Ассоциации.
— Я не знал, что Акли был предателем, — говорит Джамель.
— Он и не был.
— Тогда за что они его убили? Наверняка сделал что-то плохое.
Али хочется ударить брата — тот ничего не понимает. Он с трудом берет себя в руки (не хватало еще, чтобы война проникла и в лоно его семьи).
— Ничего плохого он не сделал, — отвечает он, — только умер.
Ни о чем нельзя знать наверняка, пока ты жив, все еще может переиграться, но когда ты мертв, рассказ становится незыблем, и решает тот, кто убил. Убитые ФНО — предатели алжирской нации, а убитые армией — предатели Франции. Их жизнь, какой бы она ни была, не в счет: все определяет смерть. Разговаривая с Джамелем, Али понимает, что его поступки больше не важны, пусть он и выбрал молчание, когда сидел перед капитаном, оно ничего не значит, потому что ФНО решит за него, что он предатель, и его люди перережут ему горло от уха до уха. Вся честь, которую Али так берег при жизни, исчезнет по мановению лезвия ножа, и все узнают, что он мертвый предатель.
На следующей неделе он снова пришел в казарму.
— Спроси Амрушей, — сказал он капитану. — Они знают, где тот, кто тебе нужен.
Так он стал живым предателем. И был прав: никакой разницы нет.
• • •
— Ты слишком много пьешь, — говорит Клод, продавая Али бутылку анисовки.
— Сам знаю.
Хуже всего, что он пьет один. Никто больше не приходит в Ассоциацию после смерти Акли. Моханд и Геллид заявили, что немедленно отказываются от пенсий — Геллид боялся, а Моханд хотел этого после первой же листовки. Остальные, вероятно, все еще их получают, просто больше не приходят сюда посидеть. Не хотят себя компрометировать. Согласно обещаниям капитана, военные регулярно патрулируют улицу у двери, за которой Али остался один со стаканами анисовки.
После его второго прихода в казарму французы взяли двух сыновей Амруша, сборщика налога и его младшего брата. Али старается об этом не думать. Они сами начали. Что он может поделать? Он ведь должен защитить себя.
Он снова наполняет стакан и ставит бутылку на неустойчивую кипу брошюр. Смотрит на свое отражение в окне — ставни он не открыл. Глаза его пожелтели и стали стеклянными.
Военные, несущие вахту по соседству, несколько лет назад зашли и попросили его выставить в Ассоциации то, что французский политик Робер Лакост назвал в одной своей заметке «богато иллюстрированными брошюрами». Али получил несколько сотен листовок, которые теперь сложены во всех углах помещения. С какой стати ему было отказываться? Он берет брошюру из стопки и просматривает ее, отпивая из стакана маленькими глоточками. Она называется «Истинное лицо алжирского мятежа» — прочесть он не может, но один солдат ему сказал — и посвящена резне в Мелузе. Там, на высокогорных плато к северу от Мсилы, ФНО убил четыре сотни жителей деревни, обвинив их в поддержке Алжирского национального движения Мессали Хаджа, его прямого конкурента в борьбе за независимость. Лежащие в ряд трупы на фотографиях выглядят не больше соломинок. Али затягивается сигаретой, выдыхает дым и в пустой Ассоциации мысленно выстраивает цепочку вопросов: А они? За что их? Они — предатели? Они боролись за независимость до вас! Как они могли вас предать, когда вас еще не было? За них у вас тоже найдется оправдание? Красивые слова? Гулко звучит его голос, низкий, дрожащий, и, хоть он никогда не бывал на спектаклях и даже не знает, зачем эти французы толпятся у входов в театры, в его речах с каждым стаканам анисовки все сильнее звучат печаль и гнев — как у Мадлен Рено, Робера Гирша или Андре Фалькона [29], когда те играют на подмостках трагедии из жизни королей и королев.
Обычно, после того как он просидит взаперти в Ассоциации два или три часа, его накрывает стыд; он и заставляет вернуться к жизни. Али проверяет, сколько еще осталось в бутылке, всегда надеясь, что выпил меньше, чем обнаруживает. Когда он встает, пол немного качается, но терпеть можно. Он умывается холодной водой и полощет рот. Снова увидев свое отражение в окне, ошеломленно смотрит на это лунное лицо — его лицо, — на котором жир еще маскирует старость. Осталось поправить рухнувшую кипу листовок — и вот он готов выйти.
Он знает, что эти брошюры — пропаганда, с помощью которой французы вербуют сторонников, в том числе среди глав деревень. Они гармошкой разворачивают страшные фотографии, а потом уверяют, будто нашли у одного из пленных черный список ФНО, в котором фигурирует имя их собеседника. Для тебя запахло жареным, говорят они. Ты-де поступишь умно, если дашь нам взять всю твою деревню под защиту, иначе будет то же, что в Мелузе. Часто это срабатывает. В конце концов, всем известно, что французы знают способы — да еще какие — развязывать языки пленным феллагам. Так что это, наверно, правда. Потом, разумеется, глава деревни узнает, что защита покупается и к тому же ее цена, как в любом фильме про мафию, неуклонно растет.
Да, Али знает, что у него в руках — орудие пропаганды, разработанное колониальными властями, он не глуп и не вчера родился, но так вышло, что у Франции и у него теперь есть общий враг, а пропаганда — превосходное топливо для гнева.
В задней комнате магазина Хамид и Анни строят замок из банок с томатной пастой. Она хочет, чтобы это был Версаль, он — чтобы дом Людоеда. Игра быстро перерастает в ссору. Анни страшна в гневе, лучше ей не перечить.
— Тихо, дети! — кричит Клод с нервозностью, которой они за ним еще не замечали. — А то нам уже самих себя не слышно.
Анни рушит замок, не желая уступать. Хамид долго дуется, уставившись в черно-белую плитку. Она обнимает его и целует.
— Я тебя люблю, — говорит он.
— Ты еще маленький, — отвечает она.
Вечером Хамид задает отцу вопрос про любовь. В другой день Али ответил бы ему, что у него нет времени на эти глупости, но сейчас, разомлев от анисовки, он задумывается.
— А покойного ты знал?
— Да, — кивает Али.
— Ты знаешь, отчего он умер?
Нос движется, живет собственной жизнью, и в этой его свободе есть что-то непристойное. Али смотрит, как он дергается, и не может сосредоточиться на том, что переводит ему толмач.
— Он продолжал получать пенсию, — отвечает он, заставляя себя отвести глаза. — ФНО это запретил.
— Он один продолжал?
— Нет, — говорит Али, — мы все продолжали, — выпрямившись на неудобном металлическом стуле, он заявляет твердо: — Это наши деньги.
— Я согласен, — кивает офицер. — Но ты знаешь, что это значит? Сам понимаешь, они на этом не остановятся.
Али пожимает плечами. Ему почти хочется, чтобы они пришли прямо сейчас: явись они в открытую, он мог бы подраться, пустить в ход кулаки, разбить им лица.
— Армия может тебя защитить, — говорит капитан, — защитить вас, Ассоциацию, твою семью. Для этого мы здесь.
— Что ты хочешь взамен? — спрашивает Али. — Я слишком стар, чтобы одеться.
Капитан с минуту молчит, раскачиваясь на стуле и пристально глядя на Али.
— Он правду говорит? — спрашивает он, кивком указав на переводчика. — Ты с Семи Вершин?
Али колеблется. Он никогда не называл так свои места. Мания французов все считать ему не нравится — тем более что нельзя жить на семи вершинах, надо выбрать одну. Тем не менее он кивает. На лице капитана медленно проступает улыбка, которую он мельком увидел в начале разговора. На этот раз она широкая, шире некуда. Занимает все лицо, тянется до ушей, приподнимает скулы и морщит нос. Офицер возвращает четыре ножки стула на пол и говорит почти с нежностью:
— Мне нужен Таблатский Волк.
— Кто?
— Лейтенант ФНО, что прячется там, в горах. Я уверен, ты с ним встречался. А если нет, ты наверняка знаешь кого-нибудь в твоей деревне, кто сможет мне о нем рассказать. Назови мне имя.
От этой фразы Али вздрагивает, как от пощечины или брани. О таком можно просить детей, обездоленных, паршивых овец, тех, кто не связан с группой узами солидарности. Но о таком не просят мужчину, главу семьи, одного из столпов деревни. Он смотрит на офицера с презрением и строго отвечает:
— Я ничем не могу тебе помочь.
— Тогда и я тоже.
Капитан больше не улыбается. В серо-зеленом кабинете ни один из троих мужчин не шелохнется. Даже кончик носа офицера замер. Слышно только, как урчит печка и сглатывает переводчик, которому не по себе.
— Покойный? — продолжает офицер через несколько секунд.
Труп вновь встает перед глазами Али. Особенно отчетливы два места: крошечный половой орган и огромная рана. Он несколько раз моргает в надежде его прогнать, но картина не уходит.
— Это был твой друг?
Али медленно кивает. Картина стала такой четкой, что ему кажется, будто и другие ее видят. Густые красно-бурые пятна. Серая старая кожа.
— Сочувствую тебе, — вздыхает капитан.
Он встает, с металлическим скрежетом отодвинув стул. Переводчик тут же бежит к двери и распахивает ее настежь. Холод врывается в комнату, бьет наотмашь всех троих, и под напором ледяного воздуха у Али мутится в глазах. Он встает так быстро, как только может.
— Ты куришь? — спрашивает его капитан в дверях. — Подожди меня снаружи, я тебе раздобуду блок-другой.
Когда Али расхаживает по двору, дрожа от холода, из казармы высыпают французские солдаты. При виде поджидающего кого-то горца их осеняет идея.
— Эй, псст, эй, Мохамед!
Али с раздражением оборачивается. Солдаты открывают яркие журналы, на страницах — голые женщины, золотистые шевелюры и кудри цвета воронова крыла, высокие дерзкие груди, полные ягодицы. Солдаты хихикают:
— Что скажешь, Мохамед? Нравится тебе?
Длинные ноги в черных чулках с замысловатыми подвязками, до предела выгнутые ступни в лаковых лодочках на высоченных каблуках. Али не понимает, чего от него хотят. Он отводит глаза, но солдаты, хохоча, машут журналами перед самым его лицом, и титьки, задницы, киски преследуют его, куда бы он ни повернул голову.
Зачем они это делают? Что себе думают? Али в третий раз женат, он наверняка видел больше голых женщин, чем эти мальчишки, попавшие прямо с ферм в казарму, где внезапно чувствуют себя обязанными строить из себя мужчин и соревноваться в мужественности.
Вернувшийся капитан отгоняет их, как безобидных, но шумных щенков. Солдаты разбредаются, особо не упираясь, а несколько выпавших из журналов страниц так и остаются на земле. Приоткрывается карминный рот. Бюст вот-вот вырвется из слишком тесного кружевного лифчика. Офицер протягивает Али сигареты. Тот уходит, даже не сказав спасибо, — уходит, как ему кажется, с достоинством и молча.
Когда он покидает казарму, переводчик разочарованно замечает:
— Вы не особо настаивали…
Офицер смотрит на него с доброй насмешкой:
— Зачем настаивать? Люди видели, как он вошел сюда. Он говорил со мной. Скоро он поймет, что этого хватит, он скомпрометирован. И тогда он поможет нам.
Мальчишки играют, гоняя кур между тремя домами. Они бегают с дикими криками, а пернатые отвечают возмущенным квохтаньем. Али и Джамель тихо беседуют, глядя на них.
Братья сидят у старого глинобитного дома. Руки Али до сих пор дрожат, когда он вспоминает жалкий труп, выброшенный смертью на белую стену Ассоциации.
— Я не знал, что Акли был предателем, — говорит Джамель.
— Он и не был.
— Тогда за что они его убили? Наверняка сделал что-то плохое.
Али хочется ударить брата — тот ничего не понимает. Он с трудом берет себя в руки (не хватало еще, чтобы война проникла и в лоно его семьи).
— Ничего плохого он не сделал, — отвечает он, — только умер.
Ни о чем нельзя знать наверняка, пока ты жив, все еще может переиграться, но когда ты мертв, рассказ становится незыблем, и решает тот, кто убил. Убитые ФНО — предатели алжирской нации, а убитые армией — предатели Франции. Их жизнь, какой бы она ни была, не в счет: все определяет смерть. Разговаривая с Джамелем, Али понимает, что его поступки больше не важны, пусть он и выбрал молчание, когда сидел перед капитаном, оно ничего не значит, потому что ФНО решит за него, что он предатель, и его люди перережут ему горло от уха до уха. Вся честь, которую Али так берег при жизни, исчезнет по мановению лезвия ножа, и все узнают, что он мертвый предатель.
На следующей неделе он снова пришел в казарму.
— Спроси Амрушей, — сказал он капитану. — Они знают, где тот, кто тебе нужен.
Так он стал живым предателем. И был прав: никакой разницы нет.
• • •
— Ты слишком много пьешь, — говорит Клод, продавая Али бутылку анисовки.
— Сам знаю.
Хуже всего, что он пьет один. Никто больше не приходит в Ассоциацию после смерти Акли. Моханд и Геллид заявили, что немедленно отказываются от пенсий — Геллид боялся, а Моханд хотел этого после первой же листовки. Остальные, вероятно, все еще их получают, просто больше не приходят сюда посидеть. Не хотят себя компрометировать. Согласно обещаниям капитана, военные регулярно патрулируют улицу у двери, за которой Али остался один со стаканами анисовки.
После его второго прихода в казарму французы взяли двух сыновей Амруша, сборщика налога и его младшего брата. Али старается об этом не думать. Они сами начали. Что он может поделать? Он ведь должен защитить себя.
Он снова наполняет стакан и ставит бутылку на неустойчивую кипу брошюр. Смотрит на свое отражение в окне — ставни он не открыл. Глаза его пожелтели и стали стеклянными.
Военные, несущие вахту по соседству, несколько лет назад зашли и попросили его выставить в Ассоциации то, что французский политик Робер Лакост назвал в одной своей заметке «богато иллюстрированными брошюрами». Али получил несколько сотен листовок, которые теперь сложены во всех углах помещения. С какой стати ему было отказываться? Он берет брошюру из стопки и просматривает ее, отпивая из стакана маленькими глоточками. Она называется «Истинное лицо алжирского мятежа» — прочесть он не может, но один солдат ему сказал — и посвящена резне в Мелузе. Там, на высокогорных плато к северу от Мсилы, ФНО убил четыре сотни жителей деревни, обвинив их в поддержке Алжирского национального движения Мессали Хаджа, его прямого конкурента в борьбе за независимость. Лежащие в ряд трупы на фотографиях выглядят не больше соломинок. Али затягивается сигаретой, выдыхает дым и в пустой Ассоциации мысленно выстраивает цепочку вопросов: А они? За что их? Они — предатели? Они боролись за независимость до вас! Как они могли вас предать, когда вас еще не было? За них у вас тоже найдется оправдание? Красивые слова? Гулко звучит его голос, низкий, дрожащий, и, хоть он никогда не бывал на спектаклях и даже не знает, зачем эти французы толпятся у входов в театры, в его речах с каждым стаканам анисовки все сильнее звучат печаль и гнев — как у Мадлен Рено, Робера Гирша или Андре Фалькона [29], когда те играют на подмостках трагедии из жизни королей и королев.
Обычно, после того как он просидит взаперти в Ассоциации два или три часа, его накрывает стыд; он и заставляет вернуться к жизни. Али проверяет, сколько еще осталось в бутылке, всегда надеясь, что выпил меньше, чем обнаруживает. Когда он встает, пол немного качается, но терпеть можно. Он умывается холодной водой и полощет рот. Снова увидев свое отражение в окне, ошеломленно смотрит на это лунное лицо — его лицо, — на котором жир еще маскирует старость. Осталось поправить рухнувшую кипу листовок — и вот он готов выйти.
Он знает, что эти брошюры — пропаганда, с помощью которой французы вербуют сторонников, в том числе среди глав деревень. Они гармошкой разворачивают страшные фотографии, а потом уверяют, будто нашли у одного из пленных черный список ФНО, в котором фигурирует имя их собеседника. Для тебя запахло жареным, говорят они. Ты-де поступишь умно, если дашь нам взять всю твою деревню под защиту, иначе будет то же, что в Мелузе. Часто это срабатывает. В конце концов, всем известно, что французы знают способы — да еще какие — развязывать языки пленным феллагам. Так что это, наверно, правда. Потом, разумеется, глава деревни узнает, что защита покупается и к тому же ее цена, как в любом фильме про мафию, неуклонно растет.
Да, Али знает, что у него в руках — орудие пропаганды, разработанное колониальными властями, он не глуп и не вчера родился, но так вышло, что у Франции и у него теперь есть общий враг, а пропаганда — превосходное топливо для гнева.
В задней комнате магазина Хамид и Анни строят замок из банок с томатной пастой. Она хочет, чтобы это был Версаль, он — чтобы дом Людоеда. Игра быстро перерастает в ссору. Анни страшна в гневе, лучше ей не перечить.
— Тихо, дети! — кричит Клод с нервозностью, которой они за ним еще не замечали. — А то нам уже самих себя не слышно.
Анни рушит замок, не желая уступать. Хамид долго дуется, уставившись в черно-белую плитку. Она обнимает его и целует.
— Я тебя люблю, — говорит он.
— Ты еще маленький, — отвечает она.
Вечером Хамид задает отцу вопрос про любовь. В другой день Али ответил бы ему, что у него нет времени на эти глупости, но сейчас, разомлев от анисовки, он задумывается.