Брак — это устои, структура. Любовь — всегда хаос, даже в радости. Ничего удивительного, если двое не подходят друг другу. Ничего удивительного, если человек выбирает семью, домашний очаг, на прочной основе, на базе очевидного контракта, а не на зыбучих песках чувств.
— Любовь — это хорошо, да, — говорит Али сыну, — хорошо для сердца, ты можешь убедиться, что оно на месте. Но это как лето, быстро проходит. А после становится холодно.
Однако он невольно представляет себе, каково было бы жить с женщиной, которую он любил бы как юноша. От чьей улыбки цепенел бы каждый раз. От чьих глаз лишался бы дара речи. Мишель, например. Приятно чуть-чуть помечтать. Он не знает, что для его детей и тем более для внуков эти несколько мгновений мечты, которые он позволяет себе иногда, станут нормой, которой они будут оценивать свою личную жизнь. Они захотят, чтобы любовь была сердцем, основой брака, причиной создания семьи, и будут биться, силясь соединить порядок обыденной жизни и пламень любви так, чтобы одно не задушило и не уничтожало другого. Это будет вечный бой, зачастую проигранный, но повторяющийся снова и снова.
• • •
В конце 1957 года Йема родила еще одного мальчика, и отец решил назвать его Акли. У младенца большие иссиня-черные глаза, всегда открытые и неподвижные. С первых дней родителей тревожит его слабое здоровье. Он худенький, плохо дышит, часто горит в жару.
— Зря ты дал ему это имя, — упрекает Йема мужа, — сглазил.
Али не хочет верить в россказни кумушек. Он отвечает, что придет весна и малышу станет лучше, как всем. Это от холода ему нехорошо, да еще и снег пошел, и жизнь как будто остановилась. Хамид с нетерпением ждет, когда братик поправится, он хочет показать его Анни. Так куда интереснее, скажет он ей, с живой-то игрушкой.
Однажды ночью, когда тишина гор еще сгустилась от снега, который окутал все и усыпил, Акли в колыбельке вдруг стал кричать и не мог остановиться. Вся семья столпилась вокруг содрогающегося от крика тельца. Лобик малыша горит, на груди выступили красные пятна. Йема пытается покормить его, но он не берет грудь. Она растирает его, опустив палец в мед, пытается засунуть ему в ротик, но Акли весь горит и кричит непрерывно.
— Наверно, надо позвать врача, — говорит отец.
Он сказал так больше для себя, чтобы разумное слово прозвучало во всей этой суматохе. Но знает, что невозможно: снег блокировал дорогу, и ни спуститься в Палестро, ни подняться оттуда нельзя. Родственники суетятся вокруг, а младенец кричит так, будто это вовсе не он вопиет, будто из него выходит что-то чуждое.
— Ступай за шейхом, — приказывает Йема Али.
— Чтобы он нес нам глупости про джиннов и показывал фокусы?
— Чтобы он спас твоего сына.
Как только заря окрасила бледным светом вершины гор, Али выехал из дома на осле (машина не признает снега, она артачится и пятится перед ним, словно охваченное паникой животное) и отправился к дому целителя. Тот живет в стороне от мехта, в доме с круглой крышей, как надгробия святых — к ним мать водила Али молиться, когда он был ребенком. Перед домом он невольно робеет и входит с тем же почтительным страхом, с каким входил на кладбище. В доме нет ни женщины, ни ребенка, ни слуги, чтобы его встретить. Шейх живет один — как аскет, говорят его сторонники, как извращенец или пьяница, говорят его враги. Он смотрит на раннего гостя, не произнося ни слова.
— Мой сын болен, — робко говорит Али, сняв засыпанную снегом шапку.
— Я не доктор, — отвечает шейх очень мягко. — У меня нет лекарств.
— Он кричит… все время кричит… моя жена… — пытается объяснить Али. — В общем… Она думает, что в него вошел демон. Потому что я дал ему имя умершего.
Поколебавшись, шейх кивает.
— Я пойду с тобой.
Он собирает какие-то вещи в большую кожаную суму и бормочет вроде бы сам себе, но и для Али:
— Послушать женщин, так мир полон джиннов, они повсюду. Как будто у демонов других дел нет… На самом деле редко, очень редко случаются наши с ними встречи. Частенько за мной приходят, а демона-то и нет. Надо было просто принять аспирин, или не пить спиртного, или уж не знаю что. Но люди обижаются, когда я им это говорю. Они ведь никак не могут прожить без демонов.
Обратный путь долог. Под тяжестью двух мужчин осел еле идет, спина его прогибается. Али чувствует прижавшееся к нему чужое тело, и обоих мотает из стороны в сторону всякий раз, когда натруженное копыто натыкается на камень. Когда они добираются до дома, кругляш солнца уже висит в небе и снег блестит под его лучами, как убор невесты. Крики Акли стали совсем слабыми, хриплыми, мучительными, но они продолжают вырываться из груди малыша, ротик его дрожит, глазки вытаращены. Осмотрев его, шейх удовлетворенно хмыкает.
— Вы правильно сделали, что позвали меня, — говорит он родителям.
Йема не может удержаться и за его спиной бросает на Али победоносный взгляд. Первым делом целитель медленно катает по маленькому тельцу яйцо, нажимая на подмышки, пах и горло. После этого он просит Хамида закопать яйцо в дальнем углу сада. Потом достает из своей сумы бумажные ленты, на которых написаны суры из Корана. Раскачиваясь взад-вперед, он нараспев произносит их над ребенком, который по-прежнему кричит. Через несколько долгих минут он протягивает ленты Йеме.
— Зашей их в его пеленки, — говорит он.
Младенец не перестает плакать, и целитель начинает жечь травы. Комната наполняется дымом и тяжелым запахом. Поводив по пламени острым краем плоского камня, он делает им на лбу ребенка, на руках и на груди несколько тонких вертикальных насечек. Акли наконец умолкает, устремив на целителя свои огромные черные глаза, два темных озера на маленьком сморщенном личике, залитом потом.
— Вот так, вот так, — шепчет шейх. — Все хорошо…
Али отвозит его назад на осле. Теперь, когда спешки нет, они почти засыпают и дремлют всю дорогу до маленького круглого дома, привалившись друг к другу.
— Ты не верил, ведь правда? — спрашивает шейх, раздувая угли в очаге.
Али, смутившись, пожимает плечами.
— Я тоже, наверно, не поверил бы, — мягко говорит целитель, — если бы не родился таким, но я умею видеть.
От кочерги с треском брызжут искры, и вскоре языки пламени уже лижут обугленные дрова. Оба со вздохом облегчения подносят к огню замерзшие руки.
— Я не говорю, что мне дана чудесная сила, — продолжает шейх. — На самом деле все, что у меня есть, — слово Божье, и я этому научился, это не дар. Но я знаю, что джинны бродят среди нас, и знаю нужную суру, чтобы прогнать их в пустыню.
— Разве есть одна сура на все?
— Два года назад ко мне пришла старая женщина, у которой сына замучила армия. Она попросила у меня суру, чтобы защитить дом и держать французов на расстоянии…
Двое мужчин улыбаются друг другу.
— Против ФНО у меня тоже ничего нет… — признается шейх. — Хоть я и начинаю думать, что это не помешало бы.
Наверно, этим двоим открыться друг другу позволяет усталость, или тепло после пути по снегу, или облегчение оттого, что смолкли крики Акли. Они разговаривают просто и задушевно в белом с зеленым доме-кубе в форме камня Каабы.
— Тебе угрожают? — спрашивает Али.
— Их улемы [30] нас не выносят. Они считают, что мы извратили ислам нашим, как они говорят, идолопоклонством. Они ратуют за чистый ислам. Но что это значит? Для меня моя вера чиста. Дни напролет я думаю о Боге, вверяю ему каждую секунду моей жизни. Большего и желать нельзя. Значит, они желают меньшего. А меня это не устраивает.
Когда Али возвращается домой, Йема качает уснувшего младенца. Лицо ее осунулось, под глазами темные круги, но она улыбается мужу.
— Смотри, как он затих.
Акли у нее на руках видит сны, и пузырек слюны тихонько вздувается на крошечных губках. Хамид, свернувшись клубочком на диванчике, тоже уснул. Он тихо-тихо похрапывает, как маленький довольный зверек. Солнце быстро всходит в небесах, а дом Али, игнорируя дневной свет, возмещает бессонную ночь.
— Во сне забываешь все заботы, — говорит Али сыновьям, когда им пора ложиться спать, — такая удача выпадает всего на несколько часов, так пользуйся ей.
Когда Али и Йема проснулись в середине дня, растерянные, еще не опомнившись от ритма, навязанного им усталостью, они обнаружили, что Акли больше не дышит. Ребенок холодный, недвижимый, он посинел, губы и кончики пальцев почти фиолетовые. Веки закрыты и неподвижны, словно на его черные глаза положили два камня. И когда Наима думает об этой сцене, в памяти всплывает давным-давно выученное стихотворение: «Этой ночью никто не разбудит уснувших» [31].
Снег тает, тихий шум водопада доносится отовсюду, приглашает склониться и посмотреть, как хлопья на пышных ветвях становятся изменчивой, призрачной водой. Но Али идет прямо среди олив, покрытых белизной и инеем. За ним семенят Хамид и Кадер. Он попросил их пойти с ним. Мальчики выдыхают густые облачка пара в холодном, бодрящем зимнем воздухе, в нем все очертания кажутся четче обычного.
— Почему мы здесь, бабá? — спрашивает Хамид.
— Почему, бабá? — повторяет Кадер.
— Чтобы побыть вместе, — отвечает Али. — В мужском кругу. Пережить горе в мужском кругу.
И они вновь молча идут по зимним полям. Али иногда оборачивается на двух старших сыновей и думает, не решаясь им это сказать, но надеясь, что они поймут: смотрите хорошенько на все, что вокруг вас, запечатлейте в памяти каждую веточку, каждую частичку земли, ведь никто не знает, что нам удастся сохранить. Я хотел дать вам все, но я не уверен больше ни в чем. Возможно, завтра мы все умрем. Возможно, эти деревья сгорят, прежде чем я успею понять, что происходит. То, что написано, скрыто от нас, счастье приходит к нам или уходит, а мы не знаем, как и почему, не знаем и никогда не узнаем, это все равно что искать корни тумана.
С этого момента нет больше открыток, нет ярких картинок, с годами выцветших до пастельных тонов, придающих всей сцене особое очарование. Их заменяют несуразные фрагменты, всплывшие в памяти Хамида и искаженные годами молчания и беспокойных снов, осколки сведений, которые невзначай роняет Али, отвечая противоположное тому, о чем его спрашивают, обрывки рассказов, как будто взятые из фильмов о войне, никем на самом деле не пережитые. А между этими пылинками, как замазка, как гипс, которым заполняют щели, как серебро, которое плавится в горах, чтобы послужить оправой для больших, иной раз с ладонь, кораллов, — поиски, предпринятые Наимой шестьдесят с лишним лет спустя после бегства из Алжира, поиски в попытке придать форму, упорядоченность тому, у чего их нет и, наверно, никогда не было.
• • •
В июне 1958 года к власти пришел генерал де Голль. В казарме Палестро ликуют. Де Голль — это вкус Франции, отец армии; де Голль — это де Голль, черт возьми. Он знает, что делать, да и на международной арене выглядит как надо. На террасах кафе солдаты поднимают бокалы с криком: «За Генерала! За французский Алжир!»
Стоящий за прилавком Клод, приникая ухом к радиоприемнику, не столь решителен:
— Он говорит, что нас понял… Ладно, но кого это «нас»?
После смерти сына Йема не позволяет Али к ней прикасаться. Он все чаще ночует один в квартире в Палестро. В последние годы квартира была нужна разве что для упоминания в разговорах — вот-де как преуспел Али. В ней пахнет затхлостью и пылью. Иногда Али предпочитает сидеть на стуле в Ассоциации до самого рассвета.
У всех на виду надпись на скалах вдоль дороги, змеящейся до самого Цбарбара:
ФРАНЦУЗСКАЯ АРМИЯ ОСТАНЕТСЯ ЗДЕСЬ
И ВСЕГДА БУДЕТ ВАС ЗАЩИЩАТЬ
— Почему ты так поздно приходишь домой? — спрашивает Анни у Мишель.
— Я кое с кем встречаюсь… С военным. Никогда бы не подумала, что и я подхвачу эту моду на военных.