— Крим Белкасем [16] кабил.
— Вот Криму Белкасему и отдай твои сигареты, раз он так хочет!
Снова слышны смешки, короче и на более высоких нотах. И Моханд кричит:
— А французы хотят, чтобы мы им отдали всю страну!
Страна, флаг, нация, клан — эти слова они употребляют редко. В 1955 году каждый еще может вкладывать в них разный смысл, кто какой хочет, на какой надеется или боится. Но одно ясно, осязаемо для всех мужчин Ассоциации; мелочь в масштабе Истории, но в этом белом зале звучит во всю силу: чтобы следовать заветам ФНО, им надо отказаться от пенсий.
— Но тогда, — бормочет Акли, — значит, мы сражались зазря?
Он чуть не плачет. Ведь улетучатся не только деньги, но и статус, и все воспоминания, сам смысл существования Ассоциации: эти люди хотят сделать так, чтобы абсурдные бойни, в которых они принимали участие, что-то значили. И Акли не переубедить: если пенсия — знак того, что он продался французам, то для него такая продажность — доказательство достоинства, а не наоборот. Пенсия значит, что колонизаторы не могут просто черпать из запасов пушечного мяса колоний, пенсия значит, что тело Акли принадлежит ему, и если он решит сдать его внаем, то вправе получить за это компенсацию. А если этой компенсации нет, чье тогда тело?
— Не ФНО же все-таки?
Али не по себе. Он знает, что для него аргумент необходимости не работает. Он может отказаться от пенсии и продолжать кормить семью, в отличие от большинства собравшихся мужчин. Но хоть голод и не грозит ему непосредственно, почему он должен урезать свои доходы? Чтобы избавиться от неловкости, он обращает ее в альтруизм:
— А солдатские вдовы, — спрашивает он, — им что, тоже отказаться от своих пенсий? У них больше ничего нет. Мужчин не осталось. Дети растут без отцов. Что будет делать ФНО — женится на них и станет обрабатывать их земли?
— Я уверен, что, походив месяцами по лесам, многие из них с удовольствием обработают их земли, — говорит с улыбочкой Геллид.
Кто-то хмыкает, кто-то хмурит брови.
— Дай мне спелых фиг, напои водой из родника твоего, — напевает Геллид, — отвори врата твоего сада.
Эту старую песенку все знают, но в этот вечер никто ее не подхватил, и она замирает на губах Геллида, как будто так и надо. Он закуривает новую сигарету.
— Однако после Красного дня всех святых они шибко умничали, — вставляет Моханд, — руми, каиды — все. Они говорили нам, что расправятся с ФНО в один присест. И что теперь? ФНО никуда не делся, он-то и вершит закон в деревнях.
— Я в них поверю, когда сам увижу, — цедит сквозь зубы Али.
— А по мне, век бы их не видеть, — возражает Геллид.
Обсуждение продолжается, но разговор уже пошел по кругу.
Али не говорит о том, что у него есть личные причины остерегаться ФНО. В свои тридцать семь он принимает в штыки молодость мятежных вождей, чьи имена звучат все чаще — одни в газетах, другие только у всех на устах. Да и недостаток образования он тоже принимает в штыки. Для него это разгневанные молодые крестьяне, и с какой стати ему идти за этими людьми, которые ничего не сделали, чтобы заслужить присвоенные ими титулы и звания? Большинство даже не женаты и не главы семей. А еще претендуют на руководство катибой, целым регионом, а кое-кто даже и страной. Али хочет, чтобы страной руководил кто-нибудь, кого он уважал бы, и додумывает, боясь признаться самому себе: кто-нибудь не такой, как я. Тот, чье превосходство было бы мне столь очевидно, что я даже не мог бы ему завидовать. Говорят, что перед восстанием 1871 года Эль Мукрани — который до тех пор исполнял и даже предугадывал приказы французов — заявил: «Я согласен подчиняться солдату, но не торгашу». Али чувствует примерно то же самое.
Уходя из Ассоциации, он напоминает присутствующим, что через месяц обрезание Хамида. Али готовит настоящий пир. Уже есть список сортов мяса и блюд. И несмотря на тягостную атмосферу, несмотря на сгустившееся напряжение, он приглашает всех, даже ветеранов Первой мировой, чьи истории похожи одна на другую, даже Моханда, который верит в революцию, как ребенок верит, что найдет корни тумана. Они расстаются на этой радостной ноте, и поэтому всем кажется, что жизнь, несмотря ни на что, продолжается, а выстрелы гремят слишком далеко, чтобы повлиять на ее ход.
• • •
Ночь темна, непроглядна, густа, в такую ночь не различить, что там, наверху, совсем близко в сплошной черноте, темное ли небо или невидимый склон горы. Ночь тиха и глубока.
И вдруг вспыхивает свет в непроницаемо-черной пелене: желтые, оранжевые, красные языки пламени разрывают ночь, ее пронзают тысячи искр. Первый, кто это видит, будит окрестные дома криком:
— Пожар! Пожар в горах!
Тут вспыхивает второй сноп пламени, на склоне, напротив того, что занялся первым.
— Там тоже! Пожар!
Загорается третий, четвертый. Деревня окружена кострами, пылающими высоко в горах, пахнет дымом, слышен треск. В этой ночи неоткуда взяться ничему другому — огни и шумы города за много километров отсюда, — и пламя, вспыхивающее через равные промежутки времени — это не может быть стихийный пожар, — кажется непомерным в пустоте и тишине гор. Однако огни не расползаются, не высовывают красные языки в поисках малейшего пучка сухой травы. Только вздымаются все выше, грозные, но обуздываемые кем-то невидимым.
Люди высыпают из домов. Те мужчины, у кого есть охотничьи ружья, держат их в руках. Кричат и плачут разбуженные дети. Вскоре им начинает вторить осел, и его раскатистый рев эхом отдается от скал.
Три темных силуэта входят в деревню. Когда они совсем близко, их можно различить: эти люди одеты в военную форму и, кажется, вооружены до зубов. Они окружают вышедших на улицу жителей и велят им идти на главную площадь, после чего стучат в двери богачей, Амрушей и Али и его братьев.
— Соберите людей, — приказывают они спокойным, но не допускающим возражений тоном, — надо поговорить.
Брюки из тонкого полотна, которые Джамель в спешке натянул, чтобы открыть дверь, плохо скрывают ночную эрекцию.
— Извини, что потревожил, брат, — говорит один из мужчин с понимающей улыбкой.
— Приведи себя в порядок, — строго велит младшему Али.
Он слышал, что люди из ФНО — скоты. Его удивили их вежливость и приличная одежда. Это уж скорее Джамель в своей непристойной пижаме и с опухшими со сна глазами выглядит животным.
По пути на площадь Али смотрит на огни, окружившие деревню, и прикидывает, на каком они расстоянии. Давние рефлексы вернулись, когда он уже думал, что утратил их, и с ними вместе — страх, холодком пробегающий по спине, тот самый, который он силится сдержать или хотя бы скрыть. На фоне языков пламени он видит пробегающие силуэты, в этом смутном и дрожащем театре теней прямые только тени ружейных стволов. Сколько их? Двадцать? Пятьдесят? Сто? Они в непрерывном движении, сосчитать невозможно. Мужчина — по-видимому, глава отряда ФНО — перехватил взгляд Али.
— Да, — говорит он, — нас много, — и добавляет с такой торжественностью, что Али чудится в ней ирония: — Мы — народ.
Только у этого человека в руках автомат «Стен» [17]— Али узнает его сразу (даже Наима, и та узнала бы его: это оружие участников Сопротивления во всех фильмах о войне, которые она видела). У него исхудавшее, как у всех партизан, лицо, выдающийся нос, слегка запавшие глаза. Он гладко выбрит, чего с ним, должно быть, давно не случалось: кожа из-под щетины проступила белая и тонкая. Она блестит в свете пламени. На фоне этой нежной бледности особенно ярко выделяются густые темные усы, идеально обрамляющие верхнюю губу. Этот человек соизволил предупредить о своем приходе, и это успокаивает Али: если он хочет произвести хорошее впечатление, значит, пришел не для того, чтобы их убить.
Двое других внушают меньше доверия. У одного гноятся глаза, у второго рассечена бровь, отчего взгляд косит. Только усатый, которого эти двое зовут лейтенантом, соответствует сложившемуся в голове у Али образу воина. Остальным разве что кур воровать. Он чувствует, что лейтенант думает так же и нервничает от близости двух подручных: он все время посматривает на них.
Вся деревня собралась, лейтенант велит толпе сесть и сам садится по-турецки. Али отмечает, как гибки его движения, и думает, что его костистое тело, тело оголодавшего, отнюдь не утратило мускулатуры. В этом человеке есть что-то от хищника. Али не знает, что военные и французская полиция зовут его между собой Таблатским Волком. Это прозвище ему очень идет. Скоро его подхватит и пресса. Обращаясь к толпе, лейтенант не представляется. Он идет прямо к цели:
— Мы ушли в партизаны, чтобы сражаться во имя нашей страны. Мы здесь, чтобы противостоять французам, потому что пришла пора нам завоевать независимость или погибнуть в бою. Вчера нас была только горстка, мы прятались. Франция воспользовалась этим, чтобы оболгать и оклеветать нас. Она попросту пытается вас обмануть. Мы не воры и не бандиты. Мы муджахиды, бойцы. Это Франция вас грабит, Франция вас убивает. Сколько невинной крови на руках у французов? Франция долго преследовала нас. Но нас так и не нашли. Сегодня мы выходим сами. Смотрите: мы не преступники! Мы такие же, как вы: кабилы, мусульмане, и, главное, мы хотим быть свободными. Это наши горы. Эта земля (тут он зачерпывает горсть песка и камешков, взвешивает их в ладони и улыбается), эта земля суха, скудна, но она наша! Оливковые рощи, источники, козы, нивы, виноградники в долине, пробковое дерево, руда, которую они добывают из вспоротой земли в Бу-Медране, разве это все не наше?
Деревня колеблется между восторгом и страхом. Восторгом, потому что все согласны: французы не имеют никакого права на то, что дает кабилам земля гор. Страхом перед этим «мы», слишком легко слетающим с губ человека, которого никто здесь никогда не видел.
— Мы богатая страна. Франция заставила нас об этом забыть, потому что все приберегла для себя. Но когда французы уйдут, будет рай. Время пришло. Вам нечего бояться. Мы сильны, у нас есть оружие, и мы не одни. Тунис, Марокко, Египет нам помогут. Поверьте мне: французы скоро уйдут, хотят они этого или нет. Это не мятеж. Это Революция.
Радостные крики взмывают над площадью, и, не видя, что происходит, женщины в домах отвечают звонким эхом, которое сквозь глинобитные стены тоже летит ввысь в темной ночи, до высокого пламени костров, до самых звезд.
— Мы гордый народ, — продолжает лейтенант, — народ, единый в борьбе. Революция — дело общее. И вы тоже поможете прогнать захватчика.
— Как? — спрашивает Али.
Лейтенант поворачивается к нему, мерит взглядом (стоит ли отвечать сейчас?), потом склоняет голову набок.
— ФНО не требует от вас, чтобы вы сражались, не сегодня. Но вы можете предупреждать нас о действиях французской армии, об их передвижениях в горах, о местах, где они ставят кордоны. Ты…
Он показывает на Валиса, юного сына Фарида Белкади, и тот выпячивает грудь.
— Ты будешь дозорным.
Валис по-военному отдает честь. Что-то не нравится Али в этой сцене. Валис стоит с гордым видом, но трудно скрыть, что он ждал этой новости, а может быть, и с этим человеком уже знаком. Али незаметно озирается. Сколько здесь еще таких? Что, если кто-то привел ФНО в деревню? Кто? И в обмен на что?
— Ты, — снова говорит лейтенант.
Его палец указывает на одного из сыновей Амруша. Али чувствует, как замирает его сердце, словно вся кровь вдруг стала холодной и вязкой.
— Ты будешь собирать налог. Отныне вы больше не станете платить каиду — этому продажному псу французов. Мы организуем в деревне сбор революционного налога. Я обещаю вам, что он будет справедлив, но уверяю, что он необходим. Если нашим людям понадобится отдохнуть здесь перед партизанской вылазкой, вы предоставите им кров и пищу. Они сражаются за вас. За Алжир. Да здравствует Алжир!
Эти слова вновь встречены радостными криками. Умелый оратор, думает Али: вздымает грудь толпы так быстро, чтобы люди не успели задуматься, во что им обойдется то, о чем он просит. Знавал он таких, десять лет назад, по ту сторону моря.
— Да здравствует алжирский Алжир! — кричит вся деревня.
— Да здравствует Кабилия! — надрывается один старик.
— Да здравствует алжирский Алжир! — еще громче откликаются оба подручных лейтенанта.
Старик не дает отнять у себя слово и затягивает нараспев:
Я поклялся, что от Тизи-Узу
До самого Акфаду
Никто не навяжет мне свой закон.
Мы согнемся,
Но не сломаемся.
Стихи Си Моханда [18] подхватывают хором. Пока все радостно гомонят, муджахид достает из своей котомки Коран, а из-за пояса — длинный кинжал.
— А теперь, — говорит он, — поклянитесь, что все мы братья, все едины в борьбе и вы никому не скажете о том, что мы здесь были.
И вся деревня клянется в единодушии, какого раньше за ней не наблюдалось, клянутся Али и старший Амруш, Валис-дозорный, юный Юсеф, крича громче всех, и маленький Омар с незнакомой доселе серьезностью.
— Хорошо, — кивает лейтенант. — Коран — это хорошо. Данное слово — это прекрасно. Но помните и об этом…
Он перебрасывает свой кинжал из одной руки в другую, не агрессивно, не грубо, а с какой-то веселой удалью. Впервые улыбается, обнажив все зубы, и Али снова видит в нем давешнего хищника, великолепного и грозного.
— Мы не будем тратить пули на предателей, — просто заключает он.
— Вот Криму Белкасему и отдай твои сигареты, раз он так хочет!
Снова слышны смешки, короче и на более высоких нотах. И Моханд кричит:
— А французы хотят, чтобы мы им отдали всю страну!
Страна, флаг, нация, клан — эти слова они употребляют редко. В 1955 году каждый еще может вкладывать в них разный смысл, кто какой хочет, на какой надеется или боится. Но одно ясно, осязаемо для всех мужчин Ассоциации; мелочь в масштабе Истории, но в этом белом зале звучит во всю силу: чтобы следовать заветам ФНО, им надо отказаться от пенсий.
— Но тогда, — бормочет Акли, — значит, мы сражались зазря?
Он чуть не плачет. Ведь улетучатся не только деньги, но и статус, и все воспоминания, сам смысл существования Ассоциации: эти люди хотят сделать так, чтобы абсурдные бойни, в которых они принимали участие, что-то значили. И Акли не переубедить: если пенсия — знак того, что он продался французам, то для него такая продажность — доказательство достоинства, а не наоборот. Пенсия значит, что колонизаторы не могут просто черпать из запасов пушечного мяса колоний, пенсия значит, что тело Акли принадлежит ему, и если он решит сдать его внаем, то вправе получить за это компенсацию. А если этой компенсации нет, чье тогда тело?
— Не ФНО же все-таки?
Али не по себе. Он знает, что для него аргумент необходимости не работает. Он может отказаться от пенсии и продолжать кормить семью, в отличие от большинства собравшихся мужчин. Но хоть голод и не грозит ему непосредственно, почему он должен урезать свои доходы? Чтобы избавиться от неловкости, он обращает ее в альтруизм:
— А солдатские вдовы, — спрашивает он, — им что, тоже отказаться от своих пенсий? У них больше ничего нет. Мужчин не осталось. Дети растут без отцов. Что будет делать ФНО — женится на них и станет обрабатывать их земли?
— Я уверен, что, походив месяцами по лесам, многие из них с удовольствием обработают их земли, — говорит с улыбочкой Геллид.
Кто-то хмыкает, кто-то хмурит брови.
— Дай мне спелых фиг, напои водой из родника твоего, — напевает Геллид, — отвори врата твоего сада.
Эту старую песенку все знают, но в этот вечер никто ее не подхватил, и она замирает на губах Геллида, как будто так и надо. Он закуривает новую сигарету.
— Однако после Красного дня всех святых они шибко умничали, — вставляет Моханд, — руми, каиды — все. Они говорили нам, что расправятся с ФНО в один присест. И что теперь? ФНО никуда не делся, он-то и вершит закон в деревнях.
— Я в них поверю, когда сам увижу, — цедит сквозь зубы Али.
— А по мне, век бы их не видеть, — возражает Геллид.
Обсуждение продолжается, но разговор уже пошел по кругу.
Али не говорит о том, что у него есть личные причины остерегаться ФНО. В свои тридцать семь он принимает в штыки молодость мятежных вождей, чьи имена звучат все чаще — одни в газетах, другие только у всех на устах. Да и недостаток образования он тоже принимает в штыки. Для него это разгневанные молодые крестьяне, и с какой стати ему идти за этими людьми, которые ничего не сделали, чтобы заслужить присвоенные ими титулы и звания? Большинство даже не женаты и не главы семей. А еще претендуют на руководство катибой, целым регионом, а кое-кто даже и страной. Али хочет, чтобы страной руководил кто-нибудь, кого он уважал бы, и додумывает, боясь признаться самому себе: кто-нибудь не такой, как я. Тот, чье превосходство было бы мне столь очевидно, что я даже не мог бы ему завидовать. Говорят, что перед восстанием 1871 года Эль Мукрани — который до тех пор исполнял и даже предугадывал приказы французов — заявил: «Я согласен подчиняться солдату, но не торгашу». Али чувствует примерно то же самое.
Уходя из Ассоциации, он напоминает присутствующим, что через месяц обрезание Хамида. Али готовит настоящий пир. Уже есть список сортов мяса и блюд. И несмотря на тягостную атмосферу, несмотря на сгустившееся напряжение, он приглашает всех, даже ветеранов Первой мировой, чьи истории похожи одна на другую, даже Моханда, который верит в революцию, как ребенок верит, что найдет корни тумана. Они расстаются на этой радостной ноте, и поэтому всем кажется, что жизнь, несмотря ни на что, продолжается, а выстрелы гремят слишком далеко, чтобы повлиять на ее ход.
• • •
Ночь темна, непроглядна, густа, в такую ночь не различить, что там, наверху, совсем близко в сплошной черноте, темное ли небо или невидимый склон горы. Ночь тиха и глубока.
И вдруг вспыхивает свет в непроницаемо-черной пелене: желтые, оранжевые, красные языки пламени разрывают ночь, ее пронзают тысячи искр. Первый, кто это видит, будит окрестные дома криком:
— Пожар! Пожар в горах!
Тут вспыхивает второй сноп пламени, на склоне, напротив того, что занялся первым.
— Там тоже! Пожар!
Загорается третий, четвертый. Деревня окружена кострами, пылающими высоко в горах, пахнет дымом, слышен треск. В этой ночи неоткуда взяться ничему другому — огни и шумы города за много километров отсюда, — и пламя, вспыхивающее через равные промежутки времени — это не может быть стихийный пожар, — кажется непомерным в пустоте и тишине гор. Однако огни не расползаются, не высовывают красные языки в поисках малейшего пучка сухой травы. Только вздымаются все выше, грозные, но обуздываемые кем-то невидимым.
Люди высыпают из домов. Те мужчины, у кого есть охотничьи ружья, держат их в руках. Кричат и плачут разбуженные дети. Вскоре им начинает вторить осел, и его раскатистый рев эхом отдается от скал.
Три темных силуэта входят в деревню. Когда они совсем близко, их можно различить: эти люди одеты в военную форму и, кажется, вооружены до зубов. Они окружают вышедших на улицу жителей и велят им идти на главную площадь, после чего стучат в двери богачей, Амрушей и Али и его братьев.
— Соберите людей, — приказывают они спокойным, но не допускающим возражений тоном, — надо поговорить.
Брюки из тонкого полотна, которые Джамель в спешке натянул, чтобы открыть дверь, плохо скрывают ночную эрекцию.
— Извини, что потревожил, брат, — говорит один из мужчин с понимающей улыбкой.
— Приведи себя в порядок, — строго велит младшему Али.
Он слышал, что люди из ФНО — скоты. Его удивили их вежливость и приличная одежда. Это уж скорее Джамель в своей непристойной пижаме и с опухшими со сна глазами выглядит животным.
По пути на площадь Али смотрит на огни, окружившие деревню, и прикидывает, на каком они расстоянии. Давние рефлексы вернулись, когда он уже думал, что утратил их, и с ними вместе — страх, холодком пробегающий по спине, тот самый, который он силится сдержать или хотя бы скрыть. На фоне языков пламени он видит пробегающие силуэты, в этом смутном и дрожащем театре теней прямые только тени ружейных стволов. Сколько их? Двадцать? Пятьдесят? Сто? Они в непрерывном движении, сосчитать невозможно. Мужчина — по-видимому, глава отряда ФНО — перехватил взгляд Али.
— Да, — говорит он, — нас много, — и добавляет с такой торжественностью, что Али чудится в ней ирония: — Мы — народ.
Только у этого человека в руках автомат «Стен» [17]— Али узнает его сразу (даже Наима, и та узнала бы его: это оружие участников Сопротивления во всех фильмах о войне, которые она видела). У него исхудавшее, как у всех партизан, лицо, выдающийся нос, слегка запавшие глаза. Он гладко выбрит, чего с ним, должно быть, давно не случалось: кожа из-под щетины проступила белая и тонкая. Она блестит в свете пламени. На фоне этой нежной бледности особенно ярко выделяются густые темные усы, идеально обрамляющие верхнюю губу. Этот человек соизволил предупредить о своем приходе, и это успокаивает Али: если он хочет произвести хорошее впечатление, значит, пришел не для того, чтобы их убить.
Двое других внушают меньше доверия. У одного гноятся глаза, у второго рассечена бровь, отчего взгляд косит. Только усатый, которого эти двое зовут лейтенантом, соответствует сложившемуся в голове у Али образу воина. Остальным разве что кур воровать. Он чувствует, что лейтенант думает так же и нервничает от близости двух подручных: он все время посматривает на них.
Вся деревня собралась, лейтенант велит толпе сесть и сам садится по-турецки. Али отмечает, как гибки его движения, и думает, что его костистое тело, тело оголодавшего, отнюдь не утратило мускулатуры. В этом человеке есть что-то от хищника. Али не знает, что военные и французская полиция зовут его между собой Таблатским Волком. Это прозвище ему очень идет. Скоро его подхватит и пресса. Обращаясь к толпе, лейтенант не представляется. Он идет прямо к цели:
— Мы ушли в партизаны, чтобы сражаться во имя нашей страны. Мы здесь, чтобы противостоять французам, потому что пришла пора нам завоевать независимость или погибнуть в бою. Вчера нас была только горстка, мы прятались. Франция воспользовалась этим, чтобы оболгать и оклеветать нас. Она попросту пытается вас обмануть. Мы не воры и не бандиты. Мы муджахиды, бойцы. Это Франция вас грабит, Франция вас убивает. Сколько невинной крови на руках у французов? Франция долго преследовала нас. Но нас так и не нашли. Сегодня мы выходим сами. Смотрите: мы не преступники! Мы такие же, как вы: кабилы, мусульмане, и, главное, мы хотим быть свободными. Это наши горы. Эта земля (тут он зачерпывает горсть песка и камешков, взвешивает их в ладони и улыбается), эта земля суха, скудна, но она наша! Оливковые рощи, источники, козы, нивы, виноградники в долине, пробковое дерево, руда, которую они добывают из вспоротой земли в Бу-Медране, разве это все не наше?
Деревня колеблется между восторгом и страхом. Восторгом, потому что все согласны: французы не имеют никакого права на то, что дает кабилам земля гор. Страхом перед этим «мы», слишком легко слетающим с губ человека, которого никто здесь никогда не видел.
— Мы богатая страна. Франция заставила нас об этом забыть, потому что все приберегла для себя. Но когда французы уйдут, будет рай. Время пришло. Вам нечего бояться. Мы сильны, у нас есть оружие, и мы не одни. Тунис, Марокко, Египет нам помогут. Поверьте мне: французы скоро уйдут, хотят они этого или нет. Это не мятеж. Это Революция.
Радостные крики взмывают над площадью, и, не видя, что происходит, женщины в домах отвечают звонким эхом, которое сквозь глинобитные стены тоже летит ввысь в темной ночи, до высокого пламени костров, до самых звезд.
— Мы гордый народ, — продолжает лейтенант, — народ, единый в борьбе. Революция — дело общее. И вы тоже поможете прогнать захватчика.
— Как? — спрашивает Али.
Лейтенант поворачивается к нему, мерит взглядом (стоит ли отвечать сейчас?), потом склоняет голову набок.
— ФНО не требует от вас, чтобы вы сражались, не сегодня. Но вы можете предупреждать нас о действиях французской армии, об их передвижениях в горах, о местах, где они ставят кордоны. Ты…
Он показывает на Валиса, юного сына Фарида Белкади, и тот выпячивает грудь.
— Ты будешь дозорным.
Валис по-военному отдает честь. Что-то не нравится Али в этой сцене. Валис стоит с гордым видом, но трудно скрыть, что он ждал этой новости, а может быть, и с этим человеком уже знаком. Али незаметно озирается. Сколько здесь еще таких? Что, если кто-то привел ФНО в деревню? Кто? И в обмен на что?
— Ты, — снова говорит лейтенант.
Его палец указывает на одного из сыновей Амруша. Али чувствует, как замирает его сердце, словно вся кровь вдруг стала холодной и вязкой.
— Ты будешь собирать налог. Отныне вы больше не станете платить каиду — этому продажному псу французов. Мы организуем в деревне сбор революционного налога. Я обещаю вам, что он будет справедлив, но уверяю, что он необходим. Если нашим людям понадобится отдохнуть здесь перед партизанской вылазкой, вы предоставите им кров и пищу. Они сражаются за вас. За Алжир. Да здравствует Алжир!
Эти слова вновь встречены радостными криками. Умелый оратор, думает Али: вздымает грудь толпы так быстро, чтобы люди не успели задуматься, во что им обойдется то, о чем он просит. Знавал он таких, десять лет назад, по ту сторону моря.
— Да здравствует алжирский Алжир! — кричит вся деревня.
— Да здравствует Кабилия! — надрывается один старик.
— Да здравствует алжирский Алжир! — еще громче откликаются оба подручных лейтенанта.
Старик не дает отнять у себя слово и затягивает нараспев:
Я поклялся, что от Тизи-Узу
До самого Акфаду
Никто не навяжет мне свой закон.
Мы согнемся,
Но не сломаемся.
Стихи Си Моханда [18] подхватывают хором. Пока все радостно гомонят, муджахид достает из своей котомки Коран, а из-за пояса — длинный кинжал.
— А теперь, — говорит он, — поклянитесь, что все мы братья, все едины в борьбе и вы никому не скажете о том, что мы здесь были.
И вся деревня клянется в единодушии, какого раньше за ней не наблюдалось, клянутся Али и старший Амруш, Валис-дозорный, юный Юсеф, крича громче всех, и маленький Омар с незнакомой доселе серьезностью.
— Хорошо, — кивает лейтенант. — Коран — это хорошо. Данное слово — это прекрасно. Но помните и об этом…
Он перебрасывает свой кинжал из одной руки в другую, не агрессивно, не грубо, а с какой-то веселой удалью. Впервые улыбается, обнажив все зубы, и Али снова видит в нем давешнего хищника, великолепного и грозного.
— Мы не будем тратить пули на предателей, — просто заключает он.