Фонари на Дружбе, 39 не горели. Впрочем, и когда Хрипунов был маленьким, они не баловали сограждан еженощной иллюминацией. На подстанции тоже спать хотят. И потом, пацаны все равно лампы поразгокают. А стране опять же – экономия. Хрипунов, не глуша мотор, вышел из машины и, прорвавшись сквозь неистово сомкнувшиеся кусты, подошел к окнам. К родительским окнам. Дом спал, потный, темный, вонючий. Сучил ногами под пуховыми одеялами, всхрапывал, чесался. Темные окна потели изнутри от тяжелого, нездорового дыхания, капли конденсата ползли вниз, шлепались на горшки с развесистыми геранями и сочными декабристами. Хрипунов задрал голову. Первый этаж, а до сих пор высоко. Вот тут была кухня. Четыре с половиной метра, газовая колонка, подтекающая резиновая трубка, натянутая на кран. Розовая. Вот тут – родительская спальня. Трюмо с баночками, мама говорила – трельяж, польская полировка на неустойчивом супружеском ложе, доверчиво составленном из двух гарнитурных кроватей. Технологический зазор между ними хрипуновская мама затыкала голубым байковым одеяльцем с белыми полосками. Хрипунов-старший храпел и ворочался во сне, как бетономешалка. Дырка между кроватями его раздражала. А Хрипунов так и вырос на горбатом бордовом диванчике в «зале» – так в Феремове полагалось именовать комнату с телевизором, сервизом и сервантом, в которой не ели и не спали, а лишь соприкасались с прекрасным в виде программы «Время» или «Утренней почты» с Юрием Николаевым, каждую субботу в девять тридцать утра. Анупшелотсюда,выродок, процедил в темноте отец, так отчетливо, что Хрипунова продрало льдистым ужасом по всему позвоночнику, словно кто-то знобкими пальцами пробежался по аккордеонным ладам. И то ли повинуясь этому страху, то ли сопротивляясь ему, он быстро наклонился, нашарил под ногами осколок кирпича и со всего маху, так что хрустнуло в вывернувшемся плече, швырнул камень в окно родительской спальни. Стекло на мгновение недоверчиво замерло, словно вспоминая забытые ощущения, и вдруг разом облегченно обрушилось, обдав кусты хрусткими кинжальными осколками и торжественным театральным звоном. Хрипунов постоял растерянно, словно надеялся, что в спальне вспыхнет свет и – под отцовскую сонную матерщину – на улицу выглянет мать, вертя круглой головой в смешных бигудюшных барашках. Вместо этого заматерились выше и сбоку, захлопали дверьми, заголосили, и Хрипунов торопливо протиснулся сквозь кусты обратно, к урчащей машине, втопил в пол просторную педаль газа, и к тому моменту, когда озверевшие подъездные обитатели вывалились наконец на ночную улицу, переругиваясь и кутаясь в растянутые кофты, был уже далеко от Феремова. Гораздо дальше, чем нужно.
* * *
Ножницы анатомические кишечные прямые. Гильотинные для биопсии бронхов. Ножницы глазные для мышц горизонтально-изогнутые. Ножницы для вскрытия сосудов. Ножницы для рассечения мягких тканей в глубоких полостях вертикально изогнутые. Ножницы для подрезки мышц.
* * *
Всю обратную дорогу Хрипунов гнал, не останавливаясь, семнадцать с лишним часов, только заправлялся, жадно, как будто никак не мог напиться, да пару раз притормозил у стеклянных гибэдэдэшных «стаканов» и минут по тридцать дремал, ткнувшись лбом в руль, пока провинциальные гаишники, цокая языками, разглядывали невиданную машину с круглыми и злыми, как у хищной птицы, глазами и небритого, бледного водителя, который бормотал во сне и вскрикивал, будто пьяный, а потом платил за получасовой неудобный постой, как за ночь в заграничной гостинице, и опять брал с места, как подорванный, только покрышки вскрикивали. Слышь, Петрович, а он точно без выхлопа? Да трезвый, говорю те, и стекла, пока спал, не запотели – точно трезвый. Нервный тока какой-то, вона пошел, как на взлет, чуть глушитель нам на память не оставил. Как машину только не жалко… Да денег некуда девать, вот и не жалко. Номера-то московские. И че? Да ниче. В Москве сплошное ворье живет, развалили страну, сволочи, а теперь на иномарках рассекают…
Хрипунов был бы рад поспать подольше, но не мог, стоило закрыть глаза, как в голове начинало медленно проворачиваться тихое раскатистое слово – выродок, и это было совершенно точно, просто удивительно, что Хрипунов понял это только сейчас. А ведь столько знаков, ступенька за ступенькой, шаг за шагом… Мать, вероятно, знала всегда. Теперь понятно, почему она была такая… вполнакала. Боялась. Просто боялась. И не знала, что делать. Всю жизнь. А отец, вероятно, только догадывался. Дядя Саша? Ну этот вообще весь сделан специально. Хрипунов вспомнил мертвую девушку в феремовском морге, и потом сразу же – Альму, московскую сторожевую из своей армейской части, кошмарная была сука, лютая, словно сатана, даже кормили ее только с лопаты, как медведя. А пузо, если разгрести жесткие меховые сосульки, голубоватое, тонкокожее, щенячье. Хрипунов часами сидел у Альмы в вольере, почесывал рваное ухо, и псина лежала смирно, вздыхала, и только, клокоча, показывала желто-коричневые клыки, если мимо вольера проходил кто-то чужой. Чужой, не Хрипунов.
Господи, прости меня, какой же я тупой!
* * *
Ключ торцовый (из набора для фиксации мыщелков и лодыжек). Коловорот с металлической ручкой с набором фрез. Кронциркуль. Круглогубцы.
* * *
К пяти часам утра Хрипунов устал так, что забыл нужное соотношение между шириной носа и рта, вернее, на секунду поверил в то, что может забыть, и, дернувшись, немедленно вынырнул на поверхность короткого, дорожного обморока. Разобьюсь, уверенно подумал он, и измученный мозг тут же услужливо прокрутил жутковато стрекочущую немую кинохронику – искореженная, перевернутая машина, сонные, злые гаишники, старенькая областная «скорая», и чуть поодаль, на обочине шоссе, накрытое случайной тряпкой туловище, захватанное гигантскими пальцами, как переспелый банан, и такое же мягкое и подтекающее. Не сейчас, успокоил сам себя Хрипунов, сбрасывая скорость так, что сзади негодующе бибикнул ранний панелевоз, не сейчас, в другой раз, честное слово. Я обещаю.
Он притормозил на обочине, крепко надрал ладонями уши – старый фельдшерский способ, способный на пару секунд привести в разум даже невменяемо пьяного индивида, и немедленно обнаружил, что в салоне на полную мощь орет CD-changer, и, должно быть, не первый час, равнодушно меняя один на другой диски Цезарии Эворы – подарок автосалона постоянному клиенту, и это несмотря на то что Хрипунов, кажется, совершенно ясно объяснил, что не переносит никакого постороннего шума. Ритмически организованного – особенно.
Если верить карте, до Москвы оставалось верст триста с небольшим. Медленно подползал рассвет – среднерусский, кисленький, невзрачный. Спать не было никакого смысла, лучше добраться до ближайшего городка и попытаться найти чашку приличного кофе или хотя бы приличного попутчика на пару часов – вот только неизвестно, какая из этих двух субстанций меньше принадлежит к миру абсолютной фантастики. Городок обнаружился немедленно, один из многих, смыкающих жадное кольцо вокруг вожделенной столицы с ее жирными дотациями и восхитительным разгулом. На окраинах – в прорехах нескончаемых бетонных заборов – мелькали вполне деревенские домики с наличниками, козами и непролазным вишенником. Но кое-где торчали и многоэтажные мавзолеи красного кирпича, по большей части недостроенные, конечно, следы простодушной жизнедеятельности первого поколения новорусской буржуазии той наивной эпохи, когда о Рублевском шоссе можно было только мечтать, но на буколику при этом все равно тянуло неудержимо. Ближе к центру обнаружились кое-какие следы цивилизации, но в целом это был все тот же неизбывный Феремов, и Хрипунов даже подумал, что не стоило, пожалуй, тащиться в поисках утраченного детства так далеко.
О кофе в пятом часу утра здесь, разумеется, можно было только мечтать, хотя Хрипунов мудро обнаружил автовокзальчик, который, по-хорошему, просто обязан был питать граждан духовной и прочей пищей в круглосуточном режиме. Но вокзальчик смог похвастаться одним-единственным недремлющим ларьком (презервативы, водка, просроченный шоколад и пугающе разноцветные ликеры, не виданные Хрипуновым с 1992 года), одной-единственной скамьей ожидания и единственной же теткой, но зато с двумя сине-клетчатыми сумками, набитыми до тихого насекомого треска. Завидев незнакомую иноземную машину, тетка предусмотрительно подтянула свои несметные сокровища поближе и одарила Хрипунова взглядом, в котором яростная готовность дать отпор неведомому захватчику была трогательно перемешана с наивной верой в то, что захватчик и есть тот самый белый прынц под алыми парусами, в ожидании которого бессмысленно и незаметно прошла целая жизнь. Блаженна страна, в которой женщины смотрят так на мужчин, в ней всегда найдутся приют и работа бродячим демографам.
Ясное дело, тетка, напрасно ожидавшая первого автобуса до Москвы (заглохший желтый «Икарус», кстати, так и не сумел покинуть гараж, и не местному шоферюге было пытаться преодолеть ход тысячелетних шестеренок, заклинивших было намертво и только теперь облегченно набиравших жуткий неостановимый ход), так вот, тетка, разумеется, какое-то время стояла насмерть, пораженная в самое сердце предложением незнакомого интересного мужчины подкинуть ее прямо до Москвы на невиданной колеснице. Но, перебросившись с Хрипуновым десятком быстрых и бессмысленных для нерусского человека фраз – мешанина из анкетных сведений и наблюдений за погодными явлениями и курсом иностранных валют, – она заметно подтаяла и даже машинально ощупала обширный лифчик, этот незаменимый бумажник российских красавиц, сравнимый разве что с карманом, пришитым изнутри к парадным белым трусам, но это уже для грандиозных сумм и непредвиденно дальней дороги. Хрипунов жест мгновенно считал и уверил тетку, что в деньгах не нуждается, просто устал, потому что сутки добирается с похорон матери – вы понимаете, я за рулем боюсь заснуть, а с попутчиком легче, и вы доберетесь в три раза быстрее, вам куда в Москве? Большой Казенный? Знаю, конечно, бывшая Гайдара, да что вы – какое беспокойство, это я вам благодарен, присаживайтесь, да не испачкаете вы ничего, какие пустяки.
Такие бурные уговоры выжали из Хрипунова последнюю жизнь, поэтому до Москвы добирались исключительно на энергии неумолкавшей тетки, которая, Господи, да какая же она тетка, ей и сорока еще нету, наверно, мне ровесница, и лет в пятнадцать наверняка была совершенная красотка и чья-то бессмертная, ознобная, первая любовь, а в шестнадцать зачем-то вышла замуж за развязного усатого подонка и родила мальчиков-близняшек, а потом еще одного, через год, только мертвенького, и обрюхатела, обабилась, обрюзгла, только голос все такой же – как будто кто-то высыпал серебряные ложечки на треснувший стеклянный поднос, голос бывшей красавицы, аромат чьей-то вдребезги разбитой жизни, почему у первой любви всегда такая жуткая судьба, почему у меня ее не было – ни первой, ни третьей, ни второй?
До общаги теткиных близняшек, догрызавших в Москве высшее образование – какое именно, Хрипунов не вник, – добрались едва ли не родственниками, хотя Хрипунов и трех слов не сказал за всю дорогу, только слабо улыбался, будто приходя в себя после кошмарной болезни, и тетка все совала ему яблоки из собственного сада, мелкую антоновку, всю в шершавых пятнах многолетней парши, и Хрипунов взял, нельзя было не взять – отдетейоторвано,—и яблоки так и валялись в бардачке, много месяцев, такие дрянные, что даже гниль не брала, пока их не откопала случайно Анна и не съела – с отвратительным оскомным хрустом, вечно она тянула в рот всякую несъедобную кислятину, пока огромные сочные персики с Ленинградского рынка, выложенные в просторную вазу, не становились скользкими от нежнейшей сероватой плесени, мягкой, словно первый пушок на младенческой голове.
Чем реже общаешься с людьми, тем проще совершать человеческие поступки – добравшись до Большого Казенного переулка, Хрипунов, сам себе тихо удивляясь, вызвался впереть неподъемные клеенчатые сумки на нужный этаж, по ощущениям – сотый, в реальности – шестой, и, выгрузив их у комнаты, уже готов был откланяться, но дверь, по неумолимым законам наказания добра, оказалась заперта, близнецы, несмотря на раннюю пору, где-то развлекались, и тетка, хлопоча всем туловищем, стремительно убежала искать их по одной ей ведомым явкам, безжалостно бросив Хрипунова в темном коридоре, пропитанном ароматами вечной тухлятины и нестрашной молодой нищеты, которая еще надеется на то, что все это – черновик, и потом, очень скоро, наступит настоящая жизнь, которую можно будет прожить набело – счастливо и хорошо.
Хрипунов остался, добровольный страж двух чудовищных сумок, памятник собственному идиотизму, бессильно прижатый спиной к стене, наспех замалеванной бурой масляной краской. Надо ехать. Собраться с силами и ехать отсюда к чертовой матери, а послезавтра взять отпуск, нет, лучше прямо завтра, и махнуть куда-нибудь подальше – на Бали, например, хотя там, говорят, последнее время слишком много наших, тогда лучше в Новую Зеландию. Дней на двадцать. А еще лучше – насовсем. Купить дом на берегу океана, чтобы ближайшие соседи – километров за сто, и валяться целыми днями на берегу, пропитываясь солнцем и с ужасом ожидая, как в один прекрасный день по пляжу прибредет очередная ненормальная пациентка, которой срочно требуется перекроить нос и подбородок, иначе она покончит с собой от отчаяния и несбывшихся надежд, прямо сейчас, доктор – не верите? Прямо сейчас!
Хрипунов открыл колючие от недосыпа глаза – никакого пляжа, один сплошной бесконечный коридор, мрачный, как моя жизнь, и по нему, шлепая мокрыми вьетнамками, идет какая-то девица, судя по чудовищному халату, местная обитательница, как они выживают тут, эти дети подземелья, Господи, а что я делаю здесь в восемь утра, какого черта мне вообще нужно? Похоже, девицу заботила та же самая мысль, потому что, подобравшись поближе и тыкая ключом в соседнюю с Хрипуновым дверь, она спросила неожиданно низким, чуть шероховатым на ощупь голосом – простите, вы не к Зефировым? – и тут ее чертова дверь наконец, взвизгнув, распахнулась, выпустив кубометр пыльного истосковавшегося солнца, которое жадно выхватило из коридорного мрака хрипуновский локоть, запотевший целлофановый мешочек, сквозь которое доверчиво просвечивали зубная щетка и красная мыльница, банное полотенце, улиткой скрученное на девициной голове, и ее лицо. Господи. Ее лицо.
* * *
Он мог бы вырезать всех новорожденных в округе. И даже во всей Персии – запросто. В конце концов, люди Хасана достали самого маркграфа Конрада Монферретского – здоровенного мужика, ярого тамплиера и пропойцу, взявшего в свое время святой город Иерусалим. В Иерусалиме его и убили – быстро, жестоко, прямо в храме в разгар праздничной литургии. Это была невероятно изящная и многоходовая комбинация – даже через десятки лет, вспоминая ее, Хасан ибн Саббах довольно прищелкивал языком, словно мальчишка, соорудивший первую в своей жизни Настоящую Рогатку. Два агента под прикрытием (ибн Саббах сам долгие месяцы натаскивал их – лично! – гоняя то по катехизису, то по горам), два смиренных арабских юноши с тонкими руками великомучеников, прибыли в Иерусалим, чтобы припасть к истокам новой веры. Их охотно крестили (еще бы, такая рекламная акция, такой геббельсовский пропагандистский трюк!), а через год подробнейшей, постнейшей, христианнейшей жизни на виду у старых ведьм, злобных фанатиков и искушенных церковных иерархов и вовсе – постригли в монахи.
Ах, сколько людей, простых, смертных, жадных людей было замешано в эту разработку, сколько подкуплено, запугано, сколько использовано втемную! Подобраться к Конраду вплотную помог сам Ричард Львиное Сердце, хрестоматийный рыцарь, истовый христианин, вернейший друг Хасана ибн Саббаха – сколько они оказали друг другу маленьких, деликатных услуг! Вот кто прекрасно знал, что делает, с потрохами сдавая маркграфа Монферретского хасановским фидаинам. А что уж не поделили два благородных дона – прекрасную ли даму в тонкой липкой сорочке (таковую сменяли раз в год на святую Пасху), или прекрасную провинцию, полную белозадых оленей и белозадых же пейзанок, – Хасану, если честно, было плевать. Главное, что его люди узнали день, когда Кондрад Монферретский придет в храм. И были наготове.
Первый кинжал от смиренного монаха маркграф получил прямо у алтаря – понятное дело, фидаина мгновенно растерзала взбеленившаяся толпа, возбужденная духотой, кровью и воем Конрада, который бился на храмовом полу, как зарезанный хряк. Слегка опомнившись, паства, вся по колено в ошметках предательской плоти, поволокла бледного маркграфа на воздух – оценивать масштаб бедствия, молиться и причитать. Невозмутимо сидевший у церковной ограды второй монах, завидев праздничное шествие, встал и, растолкав плечами сброд, протиснулся к Конраду.
До 1228 года было слишком далеко, никто не собирал еще в Вюрцбуре епископский собор, чтобы провозгласить на весь мир, что священнослужителю не место в бою или в операционной. Ecclesia abhorret a sanguine! Церковь от крови отвращается! Еще никто не твердил на каждом углу эту ханжескую фразу, и потому монаха послушно пропустили, кроме них ведь в ту пору толком и не лечил никто, а божьи человеки знали, что первейшее средство от вражеского клинка – теплый мед, смешанный с оливковым соком и кровью летучей мыши. Вот только вместо чудесного притирания фидаин вынул из просторного рясного рукава маленький, игрушечный почти ножичек и с тихим страшным хрустом вскрыл марк-графу булькнувшее горло. И – с тем же хрустом – воткнул крошечное лезвие в свою собственную сонную артерию, вот здесь она, мальчик, запомни, вот здесь – и ты умрешь быстро. И легко.
Что были человеческие детеныши с их мягкими щенячьими пузиками и бессильными мамашами рядом с этой роскошной и опасной многоходовкой? Да ничего.
А визирь Низам ал-Мулк, великий и мудрейший, льстивый прислужник Малик-шаха, зарезанный 18 сентября 1092, в пятницу, в тихом селении Сахна близ Нехавенда? Ведь Хасан ибн Саббах предупреждал старого проныру, честно просил не путаться под ногами с занудными проповедями, у Хасана тогда была туча неотложных дел в Исфахане, он просто с ног сбивался, решая вопросы – между прочим, государственной важности. А Низам ал-Мулк возьми да и прихвати за кадык местного клерка, тихого человечка, тайного сторонника исмаилитов, сколько делишек делалось через него – и при помощи самой скромной мзды! Потому что лучший агент – это даже не тот, кто стучит со страху. А тот, кто искренне мечтает послужить великой идее. Правда, идейные агенты отличаются чересчур слабой нервной организацией. Клерка сволокли в кутузку, где он – и клещи не показывай – непременно раскололся бы до задницы, а дальше развалился бы и сам. И уж точно наболтал бы визирю слишком много лишнего, жаль, толковый был писарь, Хасан с тяжелым сердцем приказал пришить его прямо в камере – тихо и не больно.
Но и на Хасана случилась проруха, визирь тоже оказался не дурак, и присланного фидаинчика, молодого, неопытного, но рьяного олуха, сцапали, так сказать, прямо при исполнении и показательно казнили, истерзав предварительно так, что самим стало жутко. Но парень смолчал, потому как ровным счетом ничего и не знал и через то помер настоящим героем – Хасан даже зашипел от злости, треснув кулаком по безучастной стене. И объявил Низам ал-Мулку личный джихад.
Визирь какое-то время сторожился, перешел, опасаясь яда, на скромный сухой паек, натыкал всюду личной охраны, но если Хасан ибн Саббах и владел чем-то в совершенстве, так это искусством терпеливо ждать. Он знал, что бдительность засыпает быстро, словно наигравшийся за долгий день ребенок, который сперва возбужденно болтает, вздрагивает от малейшего шума, а потом, глядишь, и… И вот уже титулованный Низам засобирался в Багдад, а дорога дальняя, почему бы нам не остановиться в Сахне? Прекрасное место для недолгого отдыха. А какие здесь достопримечательности! Посмотрите направо, друзья, вот кладбище, где покоятся соратники самого Пророка, да благословит его Аллах и приветствует, отдавшие свои жизни в битве при Нехавенде в 21 году хиджры. Тихий ангел смерти пролетел над примолкшей свитой Низама ал-Мулка, шевельнув опущенные ресницы и смиренно повисшие бороды. Какое счастье для человека, который будет лежать рядом с ними! – пробормотал впечатленный визирь, и тем же вечером к нему заглянул хозяин постоялого двора, горбатый угодливый старикашка, спросить, не угодно ли великому визирю перед сном напиться свежей водицы. Визирю не было угодно, за что он и получил свой нож в брюхо и предусмотрительно заказанную могилу рядом с верными слугами Пророка.
Озверевший от злости Малик-шах, потерявший своего лучшего царедворца, собрал нешуточную армию, намереваясь, если понадобится, выкурить Хасана ибн Саббаха из всех его дьявольских крепостей разом. Но – вот незадача! – не прошло и тридцати шести дней со смерти визиря, как шах неизвестно от чего помер сам. Так что Низам ал-Мулк не успел даже толком соскучиться на том свете, как Малик-шах вновь заключил его в бледные изумленные объятия.
А убитый князь Раймунд Триполийский? А глупый персидский халиф, который, ворочаясь в сладкой предутренней дреме, рассек толстую щеку о дрожащий кинжал, пришпиливший к подушке быструю любовную записку от Хасана – то, что положено возле твоей головы, может быть воткнуто в твое сердце. Засранец так трусил после этого, что пришлось прирезать его из элементарного гуманизма. А восемь государей? Шесть визирей – помимо Низама? А несносный занудный болтун – великий ученый Абу-ал-Махасин? А не считанные никем, кроме рыдающей родни, купцы, солдаты, чиновники, стоявшие на пути Хасана ибн Саббаха? И не на пути даже – на обочине дороги, ведущей его к абсолютному покою?
Все они теперь в раю – вкушают запретное вино и терпкие мохнатые персики.
Конечно, после такого послужного списка можно было приказать перерезать не только младенцев, но даже их мамаш, переплюнув самого царя Ирода, но Хасан ибн Саббах слишком устал. И слишком хорошо понимал, что той, которая ему нужна, все равно нет в Персии. И давно. Она не стала бы рисковать – с этаким-то детонатором в раздутом, как атомная бомба, пузе. Он сам точно не стал бы. А значит, и она уже где-то далеко-далеко. И – Хасану ибн Саббаху очень хотелось верить – в тепле и покое. Сидит, покачивая у груди сонного насосавшегося ребенка (Хасан твердо знал, что, несмотря на видение, родится дочка, а от нее еще одна, и еще, и так еще девятьсот с лишним лет – пока не настанет, наконец, время мальчика, судьбу которого знал только Исам) и задремывая сама, ждет, когда малышка закроет наконец глаза – быстрые, золотые, сияющие глаза маленькой газели с чуть попорченной временем персидской миниатюры. Точно такие же, как у мамы. Чшшшшш, – бормочет Хасан… Спите спокойно, девочки. Убить всех младенцев в мире не под силу даже Хасану ибн Саббаху.
И потом – сколько можно убивать?
* * *
Зеркалогортанное.ЗеркалодвухстороннеепоРичардсону.Зеркалодлябрюшнойстенкисширинойложки100мм.Зеркалодлялевойдолипечени.Зеркалодлямочевогопузыря.Зеркалодляотведенияпечени.Зеркалодляотведенияпочек.Зеркалоносовое.Зеркалодлясердцаилегкихпроволочное.Зеркалопеченочное,изогнутоеподуглом90град.Зеркало-крючок,защитное.
* * *
Три дня ушло на то, чтобы убедить себя в том, что это была просто игра усталости со светом, ты ведь уже дважды ошибался, Хрипунов, – тогда, в морге, и потом еще раз – уже в клинике, когда Арсен прислал новенькую модельку на ринопластику, нос ему, видите ли, ее мешал, и тебе показалось, что есть что-то общее, и если откорректировать скулы парой имплантов… Хорошо, что это был Арсен, и все мирно закончилось парой бесплатных силиконовых протезов, которые пришлось вмонтировать ничего не понимающей красотке в ее кукольную, недоразвитую грудь. С новыми скулами и кремнийорганическим бюстом она стала похожа на карикатурную шлюшку из советского журнала «Крокодил», Арсен был на седьмом небе, и даже, кажется, переспал с ней два раза подряд, изменив своему священному долгу профессионального сводника… Ты хочешь еще одну жестокую пародию, а, Хрипунов?
На четвертый день он стоял у той самой общажной двери (номер шестьдесят восемь), пытаясь затолкать обратно многоугольный воздух, и, слава частному сыску, знал о той, что крикнула в ответ на его стук – щас, минуточку! – практически все. Имя: Анна Александровна Аной. Год рождения: 1981. Место рождения: город Николаевск, РФ. Паспорт: 56 94, № 541300. Место учебы, курс, по мнению педагогов, ближайшим окружением характеризуется, свободное время привыкла проводить… Хрипунов не знал только одного – правда ли, что линия ее скул и носо-лицевой угол…
Дверь негромко ахнула. Черный свитерок, тощие джинсы, негустой хвостик какого-то жалкого, буро-мышиного цвета, удивленные глаза, почти белые, почти прозрачные, почти неуловимо приподнятые к вискам: Простите, вы ко мне? Хрипунов молча взял ее за плечи и развернул лицом к свету.
Правда.
Правда.
Правда.
* * *
Иглодержатели-ножницы. Иглодержатель глазной микрохирургический. Для глубоких полостей детский. Иглодержатель общехирургический. Иглодержатель сосудистый.
* * *
Хрипунову почему-то казалось, что это будет невероятно сложно, заранее нагромождены были какие-то несусветные турусы на колесах, какая-то грандиозная, чуть ли не геббельсовская брехня про Париж и мировую карьеру супермодной супермодели – вся эта паточная предпостельная болтовня, взрослая замена детского затаенного соблазна – девочка, хочешь сниматься в кино? Но она даже не дослушала, кажется, согласилась на операцию – на операцию! – после первого же условного букета, после единственного неловкого чаепития в отвратительной модной кофейне, Хрипунову показалось, что кофейня будет уместнее – шумное дневное заведение с влюбленными парочками, вертлявыми девицами и коричными сердечками на толстых шапках скверного капуччино. Что показалось ей, неизвестно, кто вообще может понять женщин, что они сами могут понять? Но Анна согласилась, как соглашалась почти со всем, что говорил и делал Хрипунов, он мимолетно подумал – как мама, и еще – фактура, конечно, подходящая, но одной операции явно будет недостаточно, губы придется корректировать, менять линию лба, разумеется, ринопластика, кончик носа никуда не годится, но скулы, Господи! Весь лицевой скелет!
– Аркадий Владимирович! А вы в Париже когда-нибудь были? – Заглядывает в глаза, как дворняжка, как будто заранее в чем-то виновата, и заранее готова к недовольному пинку, виляет маленькой душой, припадает на слабые лапы, и не надеясь понравиться, и не смея на это надеяться. И потом, к чему тут Париж, я бы спросил – а какого черта, Аркадий Владимирович, вам от меня нужно? Зачем вы будете пластовать мое лицо ни за что ни про что? Что вы вообще себе позволяете?
– Грязный, душный город, битком набитый немцами и японцами. К тому же француженки кривоноги и скверно пахнут.
Мгновенно пригасла, даже съежилась испуганно, звенит неосторожной ложечкой по краю чашки и пугается еще больше, до бледности, до обморока, до дурноты. В сущности – некрасивая. В сущности – провинциальная. В сущности – я совершенно не знаю, что у нее внутри. И еще больше не знаю, что будет дальше.
Первая операция прошла удачно, но с ринопластикой, впервые в хрипуновской практике, что-то получилось не так, видимо, он слишком поторопился или чересчур переволновался, но отеки сходили тяжело, Анна безропотно мучилась от тихой непрерывной боли, и как-то само собой вышло, что Хрипунов привез ее из клиники не в общежитие, а к себе, в квартиру на Аэропорте, огромную и необжитую, как вокзал. Так быстрее пройдет реабилитация, Аня, потому что нос, к сожалению, придется делать еще раз. Результат меня, честно говоря, не вполне устраивает. Точнее, не устраивает вполне. Она снова не возразила, опухшая, черно-желтая, с громадными кровоподтеками под измученными глазами. Про супермодельное супербудущее они больше не говорили, – в сущности, Хрипунов кромсал ее, как вивисектор, как в детстве резал дяди Сашины трупы, не спрашивая, не ожидая возражений.
Импланты в области подбородка. Лазерная шлифовка – шесть процедур. Восстановительный период четыре недели. Миостимуляция – пятнадцать сеансов. Месяц перерыва. Мезотерапия – десять, нет, двенадцать инъекций. Три недели на ожидаемый результат. Стволовые клетки. А теперь еще разочек сделаем рентген. Две недели. Еще одна операция, третья. Они жили в одной квартире, как несуществующие соседи, в клинике Хрипунов лаконично сказал – моя племянница, а мог бы и вообще ничего не объяснять, каждый день он уезжал на работу, возвращался, она выходила к дверям, скособочив голову от радостного смущения, и он, не раздевшись, не опомнившись, прощупывал ее лицо холодными, жадными пальцами сумасшедшего слепца, проминал, как будто хотел вылепить заново, как будто что-то мог изменить. Потом переводил дух и коротко распоряжался – селен больше не пить. С завтрашнего дня – двухнедельный курс энтеросгеля. Она опускала глаза, послушно кивала, и каждый раз Хрипунову казалось, что он забыл сделать что-то очень важное. Сделать или сказать.