***
Оранжереи в Ботаническом саду по-прежнему были закрыты, так что пришлось снова кормить белок. В этот раз и Степан Егорович запасся орехами и с большим энтузиазмом наблюдал, как хитрый зверек складирует добычу в дупле: хоть посетители приносят столько, что можно прокормить и армию белок, но инстинктов делать запасы, видимо, никуда не денешься.
Выглядел Кошкин, однако, озабоченным.
– У вас для меня неприятные новости? – не удержалась я.
– Да как вам сказать… во-первых, цифры, которые вы разглядели на револьвере, и впрямь оказались серийным номером. Удалось установить дату выпуска этого револьвера, и даже завод, где его изготовили.
– Так это же чудесно! – просияла я, поскольку мне самой не верилось, что цифры помогут хоть чем-то. Настроение моментально улучшилось. – И когда же его выпустили?
– В 1871 году, в январе. В Лондоне. Более того, этот револьвер из партии, которую заказали в качестве наградного оружия для отличившихся офицеров британской армии. Всего их было сделано чуть больше сотни и, благодаря нашим связям в Лондоне, у меня уже есть список этих награжденных офицеров.
Столь хороших новостей, право, я и не ждала – мне даже сделалось жарко от предчувствия скорого успеха. Вот только отчего Кошкин говорит это так угрюмо и все время сводит брови?
– И в чем подвох? – спросила тогда я.
– Так я ж говорю: в списке более сотни человек, кто из них получил револьвер, из которого убили Балдинского – неизвестно. В Генштабе уже сутки, как обрабатывают этот список, а результата нет не предвидится.
Я подумала немного и с прежней же бодростью в голосе продолжила:
– И все же вы слишком хмурым выглядите для человека, принесшего такие хорошие новости, ведь теперь точно известно, что убийство Балдинского совершено вовсе не из корысти, мести или любой другой личной причины. Оно политическое! Его застрелил человек, который состоял на службе у англичан и, более того, в 1871 году пребывал в Лондоне. И теперь даже ясно, почему он не бросил револьвер на месте убийства: опасался, что мы это все выясним.
– И что с того? – скептически хмыкнул Кошкин. – Мы лишь знаем теперь, что Сорокин и впрямь где-то здесь, в вашем ближайшем окружении… или был здесь, и вы знали его под фамилией Балдинский. Но вы же понимаете, что он получал этот револьвер в 1871, под каким угодно именем, но не под настоящим! А имен в списке более сотни, повторяю.
– Дайте мне этот список, он у вас с собой?
– Держите…
Хмурясь, я принялась читать столбец из английских фамилий и пыталась их запомнить, поскольку уносить этот список с собой я, разумеется, не собиралась.
– Напротив некоторых стоят красные галки – что это означает? – спросила я.
– Это в Генштабе отметили. Решили, что этим фамилиям нужно уделить особое внимание: одни уже не числятся в британской армии, другие вообще пропали из поля зрения. А одна из фамилий переводится как «сорока», поэтому ее тоже отметили.
Таких фамилий, помеченных галками, было немного: Бэйли, Нортон, Хельхейм, Мэгпай, Джонс, Кэннингем, Гужевский…
– Гужевский? – удивилась я вслух, увидев славянскую фамилию.
– Да, он поляк, в сороковых годах эмигрировал из Российской Империи и поступил на службу в британскую армию. Тоже под подозрением.
Я прочла список до конца и более всего отметила для себя двоих: Мэгпая, что действительно переводится с английского как «сорока», и поляка Гужевского…
Разумеется, не могла я не вспомнить, что двое из моих подозреваемых бывали в Лондоне именно в 1871 – это граф Курбатов и профессор Якимов. Они сами в этом признались неделю назад, в доме Курбатовых. Быть может, в это же время там были и Стенин с Балдинским, но мне об этом ничего не известно.
– А есть новости по порошинкам на сюртуках? – спросила я, возвращая список.
– Да, но тоже ничего особенно интересного…
– Если это столь же «неинтересно», как и первая ваша новость, то я расцелую вас прямо здесь, Степан Егорович!
Кошкин взглянул на меня из-под бровей неодобрительно – кажется, ему не нравилась моя сегодняшняя веселость, и ровным голосом продолжил:
– У графа Курбатова на рукавах пороха нет. Зато есть въевшееся пятно от соуса… вероятно, потому он и отдал сюртук в чистку. У Якимова никакого пороха нет, у Стенина тоже.
Увы, но новости относительно пороха действительно были не такими хорошими. Разумеется, нельзя поручиться, что на сюртуках Курбатова и Стенина не было пороха до того, как они отдали их в чистку – но теперь уже мы этого не узнаем.
– А что до младшего Курбатова?
– Он чист. Однако в лаборатории сказали, что сюртук только что из прачечной. А младший Курбатов об этом умолчал.
Кошкин не глядел на меня, когда произносил это, но по бодрому его голосу было понятно, что сей факт он без внимания не оставил.
– Быть может, просто не посчитал нужным сказать о чистке… – сказала я, неохотно примеряя роль убийцы на Алекса. – А что у Полесова?
– На сюртуке следов нет, – Кошкин вдруг глянул на меня искоса, и я отметила, что глаза его задорно блеснули, – зато есть явные следы пороха на манжетах сорочки, в которой он был в тот вечер.
– Вот как?! Кажется, я все же должна вас поцеловать…
– Пока рано, – самодовольно улыбнулся Степан Егорович. – Но в ближайшие дни ждите с официальным визитом – буду подробно разговаривать с вашим хозяином.
– Да, разумеется, его нужно допросить, – согласилась я, – но у меня к вам будет еще одна просьба. За Полесовым нужно установить наблюдение… – Кошкин воззрился на меня удивленно, но я невозмутимо продолжала, – это нелегко, я понимаю, но постарайтесь это организовать. Мне нужно знать, где бывает Полесов вечерами, с кем он общается, есть ли у него постоянная любовница, и кто она. И, главное, где и с кем он тренируется в стрельбе. Возможно это устроить, Степан Егорович, как вы думаете?
За что мне невообразимо нравился Кошкин, так это за то, что он, хоть и глядел на меня так, словно я прошу достать Луну с неба, ответил предельно кратко и ясно:
– Вполне.
– Отлично. У вас еще что-нибудь?
– Да, есть кое-что… – глаза Кошкина снова многообещающе сверкнули, и я поняла, что самое «вкусное» он оставил, как всегда, напоследок. – Мы нашли револьвер, из которого застрелили Балдинского. Он лежал в запертом бюро, в комнате вашей няни, Катерины Карасёвой.
Глава XXVII
По словам Кошкина револьвер находился в запертом ящике бюро в комнате Кати – и бюро, и сам дверной замок Кошкину пришлось вскрывать отмычками, так как ключей он не имел. Вероятность, что оружие ей подбросили, мы отмели сразу: в запертый ящик положить что-то могла лишь она сама. И, конечно же, пропажу револьвера Катя бы заметила, поэтому Кошкин, проделав с револьвером некую процедуру и лишив его способности стрелять [49], вернул оружие на место.
Относительно же причастности Кати к убийству мнения наши с Кошкиным расходились кардинально. Он возомнил, что Катя и есть убийца Балдинского, а я, зная девушку лучше, предполагала, что она, скорее, стала случайным свидетелем убийства и, чего доброго, вздумала убийцу шантажировать. Если я права, то Катя сама не понимает, во что ввязалась… но и спугнуть ее нельзя, поэтому я упросила Кошкина не допрашивать пока девушку официально, а дать мне время уговорить ее признаться во всем самой.
Я была уверена, что у меня получится: Катя все же девушка практичная и благоразумная – не может не понимать, что шанс разбогатеть таким образом и остаться живой крайне мал.
Но как подойти к столь щепетильному вопросу я толком не знала, ведь Катя не то, чтобы о происшествии речи не заводила – я, кажется, кроме сухих приветствий по утрам вовсе ни слова от нее не слышала…
***
В остальном же дни в доме на Пречистенке пошли обычным своим чередом. Жоржик по-прежнему каждый день ездил на службу, после, иногда и не заезжая домой, отправлялся в клуб, а мы с Еленой Сергеевной коротали вечера за игрой в преферанс да пустыми разговорами.
Однако кое-что все же изменилось: в понедельник к ужину не приехал Афанасий Никитич. Не приехал он и во вторник. В среду же, в день, который Полесовы уже и не мыслили без визитов в особняк Курбатовых, чуть свет пришла записка от графа, в которой он приносил тысячу извинений за то, что сегодня не сможет принять гостей, потому как ему нездоровится…
Конечно, можно было бы предположить, что граф Курбатов и впрямь болен – хотя не припомню, чтобы прежде он жаловался на здоровье… вот только для меня было очевидно, что Афанасий Никитич нарочно избегает Полесовых. И понимала это вовсе не я одна.
– Лидочка, у вас же отличная память, ну вспомните – чем мы могли обидеть Афанасия Никитича? – Весь вечер в среду Елена Сергеевна путала масти карт, не проявляла к игре никакого интереса, а глаза ее то и дело начинали блестеть от слез. – Верно это все Мари и ее нелепые выходки! Ну как можно было сказать такое о m-lle Волошиной?! Разумеется, это страшно обидело Алекса и Афанасия Никитича, и они теперь не хотят знаться с нашей семьей…
Бросив на стол карты, она достала платок и расплакалась уже откровенно. Поняв, что игра сегодня не пойдет, отложила карты и я, а потом – хоть и решила прежде не вмешиваться – все-таки сказала:
– Безусловно, дело в Мари. Но мне думается, что виной тому не ее выходки, а напротив – ее слишком добрые отношения с Алексом.
– Совершенно не понимаю, что вы имеете в виду… – всхлипнула Елена Сергеевна.
– Я лишь имею в виду, что частое посещение Алексом этого дома, его странная дружба с Мари и раньше была неуместной, а теперь, когда Алекс помолвлен… было бы просто возмутительно, если бы его визиты продолжались!
Признаться, я вовсе не была уверена, что у Алекса проснулась совесть – скорее инициатива прекращения столь тесной дружбы исходила от его деда. Подслушанный мной на даче разговор позволял сделать вывод, что граф Курбатов не желает распространения слухов о его «нежной», как выразился Алекс, дружбе с Еленой Сергеевной – отсюда и разрыв отношений.
Полесова же плакать хоть и прекратила, но теперь смотрела на меня с обидой:
– Я по-прежнему отказываюсь понимать, что вы имеете в виду! – сказала она. – Мари и Алекс лишь дружат! И мне крайне неприятно думать, что вы, Лидочка, разглядели в этой невинной дружбе что-то еще!
Спорить не имело смысла, и я, собрав со стола карты, принялась их тасовать, надеясь снова вернуться к игре и замять этот бесполезный разговор. Но Елена Сергеевна моему примеру не последовала: будто и не видя, что я раздаю карты, она поднялась из-за стола и рассеянно подошла к окну. Заговорила взволнованно:
– Решительно не согласна с вами! Мари ведь совсем ребенок – ей всего шестнадцать! Когда мне было шестнадцать, я еще в куклы играла…
– Могу вас заверить, что Мари давно уже не играет в куклы.
Полесова, казалось, хотела мне возразить, но вместо этого вздохнула горестно:
– Вы правы… сегодняшние дети так быстро взрослеют! И, конечно, это целиком наша с Жоржем вина, что мы разбаловали Мари. Меня маменька воспитывала совершенно иначе, в строгости… и жили ведь мы с маменькой не в городе, а в деревне, в батюшкином имении – я целыми днями то за вышивкой, то за вязанием. А наставницей у меня была англичанка лет пятидесяти: вся в черном, худая, высокая, угловатая – затянутая в корсет так, что я все в толк не могла взять, как она дышит. Не помню, чтобы она хоть раз улыбнулась от души, да и меня за каждую смешинку – буквально каждую – отправляла к себе в комнату пять раз отчитывать «Отче наш». И я же, дурочка, действительно – отчитывала. Пять раз. Будто она проверить могла… вот тогда-то я и пообещала себе, что, коли у меня будут дети, то я их никогда наказывать не стану.
Полесова тяжело вздохнула, глядя в окно на тонущую в сумерках улицу.
– Совсем меня иначе воспитывали, да… я ведь и мужчин толком не видела никогда: Жорж первым был, кто меня, дебютантку, на вальс пригласил, да сказал пару любезных слов. Я и решила тогда, что люблю его без памяти. – Она снова вздохнула. – И на маменьку мою Жорж крайне хорошее впечатление произвел – она все спрашивала лишь, не военный ли он? Как узнала, что Жоржик на юриста выучился, да в суде должность имеет – так и отдала меня сразу. Папенька мой ведь как раз военным был, дома почти не появлялся, все на службе – вот и не хотела она мне своей судьбы, видать. А невестой-то я завидной была, – не без гордости заметила Полесова, – да и жили мы небедно. Все благодаря батюшке.
Полесова надолго замолчала, по-прежнему глядя за окно, и я спросила как можно небрежней:
– Елена Сергеевна, а из мальчиков ваших похож ли кто на дедушку?
Оранжереи в Ботаническом саду по-прежнему были закрыты, так что пришлось снова кормить белок. В этот раз и Степан Егорович запасся орехами и с большим энтузиазмом наблюдал, как хитрый зверек складирует добычу в дупле: хоть посетители приносят столько, что можно прокормить и армию белок, но инстинктов делать запасы, видимо, никуда не денешься.
Выглядел Кошкин, однако, озабоченным.
– У вас для меня неприятные новости? – не удержалась я.
– Да как вам сказать… во-первых, цифры, которые вы разглядели на револьвере, и впрямь оказались серийным номером. Удалось установить дату выпуска этого револьвера, и даже завод, где его изготовили.
– Так это же чудесно! – просияла я, поскольку мне самой не верилось, что цифры помогут хоть чем-то. Настроение моментально улучшилось. – И когда же его выпустили?
– В 1871 году, в январе. В Лондоне. Более того, этот револьвер из партии, которую заказали в качестве наградного оружия для отличившихся офицеров британской армии. Всего их было сделано чуть больше сотни и, благодаря нашим связям в Лондоне, у меня уже есть список этих награжденных офицеров.
Столь хороших новостей, право, я и не ждала – мне даже сделалось жарко от предчувствия скорого успеха. Вот только отчего Кошкин говорит это так угрюмо и все время сводит брови?
– И в чем подвох? – спросила тогда я.
– Так я ж говорю: в списке более сотни человек, кто из них получил револьвер, из которого убили Балдинского – неизвестно. В Генштабе уже сутки, как обрабатывают этот список, а результата нет не предвидится.
Я подумала немного и с прежней же бодростью в голосе продолжила:
– И все же вы слишком хмурым выглядите для человека, принесшего такие хорошие новости, ведь теперь точно известно, что убийство Балдинского совершено вовсе не из корысти, мести или любой другой личной причины. Оно политическое! Его застрелил человек, который состоял на службе у англичан и, более того, в 1871 году пребывал в Лондоне. И теперь даже ясно, почему он не бросил револьвер на месте убийства: опасался, что мы это все выясним.
– И что с того? – скептически хмыкнул Кошкин. – Мы лишь знаем теперь, что Сорокин и впрямь где-то здесь, в вашем ближайшем окружении… или был здесь, и вы знали его под фамилией Балдинский. Но вы же понимаете, что он получал этот револьвер в 1871, под каким угодно именем, но не под настоящим! А имен в списке более сотни, повторяю.
– Дайте мне этот список, он у вас с собой?
– Держите…
Хмурясь, я принялась читать столбец из английских фамилий и пыталась их запомнить, поскольку уносить этот список с собой я, разумеется, не собиралась.
– Напротив некоторых стоят красные галки – что это означает? – спросила я.
– Это в Генштабе отметили. Решили, что этим фамилиям нужно уделить особое внимание: одни уже не числятся в британской армии, другие вообще пропали из поля зрения. А одна из фамилий переводится как «сорока», поэтому ее тоже отметили.
Таких фамилий, помеченных галками, было немного: Бэйли, Нортон, Хельхейм, Мэгпай, Джонс, Кэннингем, Гужевский…
– Гужевский? – удивилась я вслух, увидев славянскую фамилию.
– Да, он поляк, в сороковых годах эмигрировал из Российской Империи и поступил на службу в британскую армию. Тоже под подозрением.
Я прочла список до конца и более всего отметила для себя двоих: Мэгпая, что действительно переводится с английского как «сорока», и поляка Гужевского…
Разумеется, не могла я не вспомнить, что двое из моих подозреваемых бывали в Лондоне именно в 1871 – это граф Курбатов и профессор Якимов. Они сами в этом признались неделю назад, в доме Курбатовых. Быть может, в это же время там были и Стенин с Балдинским, но мне об этом ничего не известно.
– А есть новости по порошинкам на сюртуках? – спросила я, возвращая список.
– Да, но тоже ничего особенно интересного…
– Если это столь же «неинтересно», как и первая ваша новость, то я расцелую вас прямо здесь, Степан Егорович!
Кошкин взглянул на меня из-под бровей неодобрительно – кажется, ему не нравилась моя сегодняшняя веселость, и ровным голосом продолжил:
– У графа Курбатова на рукавах пороха нет. Зато есть въевшееся пятно от соуса… вероятно, потому он и отдал сюртук в чистку. У Якимова никакого пороха нет, у Стенина тоже.
Увы, но новости относительно пороха действительно были не такими хорошими. Разумеется, нельзя поручиться, что на сюртуках Курбатова и Стенина не было пороха до того, как они отдали их в чистку – но теперь уже мы этого не узнаем.
– А что до младшего Курбатова?
– Он чист. Однако в лаборатории сказали, что сюртук только что из прачечной. А младший Курбатов об этом умолчал.
Кошкин не глядел на меня, когда произносил это, но по бодрому его голосу было понятно, что сей факт он без внимания не оставил.
– Быть может, просто не посчитал нужным сказать о чистке… – сказала я, неохотно примеряя роль убийцы на Алекса. – А что у Полесова?
– На сюртуке следов нет, – Кошкин вдруг глянул на меня искоса, и я отметила, что глаза его задорно блеснули, – зато есть явные следы пороха на манжетах сорочки, в которой он был в тот вечер.
– Вот как?! Кажется, я все же должна вас поцеловать…
– Пока рано, – самодовольно улыбнулся Степан Егорович. – Но в ближайшие дни ждите с официальным визитом – буду подробно разговаривать с вашим хозяином.
– Да, разумеется, его нужно допросить, – согласилась я, – но у меня к вам будет еще одна просьба. За Полесовым нужно установить наблюдение… – Кошкин воззрился на меня удивленно, но я невозмутимо продолжала, – это нелегко, я понимаю, но постарайтесь это организовать. Мне нужно знать, где бывает Полесов вечерами, с кем он общается, есть ли у него постоянная любовница, и кто она. И, главное, где и с кем он тренируется в стрельбе. Возможно это устроить, Степан Егорович, как вы думаете?
За что мне невообразимо нравился Кошкин, так это за то, что он, хоть и глядел на меня так, словно я прошу достать Луну с неба, ответил предельно кратко и ясно:
– Вполне.
– Отлично. У вас еще что-нибудь?
– Да, есть кое-что… – глаза Кошкина снова многообещающе сверкнули, и я поняла, что самое «вкусное» он оставил, как всегда, напоследок. – Мы нашли револьвер, из которого застрелили Балдинского. Он лежал в запертом бюро, в комнате вашей няни, Катерины Карасёвой.
Глава XXVII
По словам Кошкина револьвер находился в запертом ящике бюро в комнате Кати – и бюро, и сам дверной замок Кошкину пришлось вскрывать отмычками, так как ключей он не имел. Вероятность, что оружие ей подбросили, мы отмели сразу: в запертый ящик положить что-то могла лишь она сама. И, конечно же, пропажу револьвера Катя бы заметила, поэтому Кошкин, проделав с револьвером некую процедуру и лишив его способности стрелять [49], вернул оружие на место.
Относительно же причастности Кати к убийству мнения наши с Кошкиным расходились кардинально. Он возомнил, что Катя и есть убийца Балдинского, а я, зная девушку лучше, предполагала, что она, скорее, стала случайным свидетелем убийства и, чего доброго, вздумала убийцу шантажировать. Если я права, то Катя сама не понимает, во что ввязалась… но и спугнуть ее нельзя, поэтому я упросила Кошкина не допрашивать пока девушку официально, а дать мне время уговорить ее признаться во всем самой.
Я была уверена, что у меня получится: Катя все же девушка практичная и благоразумная – не может не понимать, что шанс разбогатеть таким образом и остаться живой крайне мал.
Но как подойти к столь щепетильному вопросу я толком не знала, ведь Катя не то, чтобы о происшествии речи не заводила – я, кажется, кроме сухих приветствий по утрам вовсе ни слова от нее не слышала…
***
В остальном же дни в доме на Пречистенке пошли обычным своим чередом. Жоржик по-прежнему каждый день ездил на службу, после, иногда и не заезжая домой, отправлялся в клуб, а мы с Еленой Сергеевной коротали вечера за игрой в преферанс да пустыми разговорами.
Однако кое-что все же изменилось: в понедельник к ужину не приехал Афанасий Никитич. Не приехал он и во вторник. В среду же, в день, который Полесовы уже и не мыслили без визитов в особняк Курбатовых, чуть свет пришла записка от графа, в которой он приносил тысячу извинений за то, что сегодня не сможет принять гостей, потому как ему нездоровится…
Конечно, можно было бы предположить, что граф Курбатов и впрямь болен – хотя не припомню, чтобы прежде он жаловался на здоровье… вот только для меня было очевидно, что Афанасий Никитич нарочно избегает Полесовых. И понимала это вовсе не я одна.
– Лидочка, у вас же отличная память, ну вспомните – чем мы могли обидеть Афанасия Никитича? – Весь вечер в среду Елена Сергеевна путала масти карт, не проявляла к игре никакого интереса, а глаза ее то и дело начинали блестеть от слез. – Верно это все Мари и ее нелепые выходки! Ну как можно было сказать такое о m-lle Волошиной?! Разумеется, это страшно обидело Алекса и Афанасия Никитича, и они теперь не хотят знаться с нашей семьей…
Бросив на стол карты, она достала платок и расплакалась уже откровенно. Поняв, что игра сегодня не пойдет, отложила карты и я, а потом – хоть и решила прежде не вмешиваться – все-таки сказала:
– Безусловно, дело в Мари. Но мне думается, что виной тому не ее выходки, а напротив – ее слишком добрые отношения с Алексом.
– Совершенно не понимаю, что вы имеете в виду… – всхлипнула Елена Сергеевна.
– Я лишь имею в виду, что частое посещение Алексом этого дома, его странная дружба с Мари и раньше была неуместной, а теперь, когда Алекс помолвлен… было бы просто возмутительно, если бы его визиты продолжались!
Признаться, я вовсе не была уверена, что у Алекса проснулась совесть – скорее инициатива прекращения столь тесной дружбы исходила от его деда. Подслушанный мной на даче разговор позволял сделать вывод, что граф Курбатов не желает распространения слухов о его «нежной», как выразился Алекс, дружбе с Еленой Сергеевной – отсюда и разрыв отношений.
Полесова же плакать хоть и прекратила, но теперь смотрела на меня с обидой:
– Я по-прежнему отказываюсь понимать, что вы имеете в виду! – сказала она. – Мари и Алекс лишь дружат! И мне крайне неприятно думать, что вы, Лидочка, разглядели в этой невинной дружбе что-то еще!
Спорить не имело смысла, и я, собрав со стола карты, принялась их тасовать, надеясь снова вернуться к игре и замять этот бесполезный разговор. Но Елена Сергеевна моему примеру не последовала: будто и не видя, что я раздаю карты, она поднялась из-за стола и рассеянно подошла к окну. Заговорила взволнованно:
– Решительно не согласна с вами! Мари ведь совсем ребенок – ей всего шестнадцать! Когда мне было шестнадцать, я еще в куклы играла…
– Могу вас заверить, что Мари давно уже не играет в куклы.
Полесова, казалось, хотела мне возразить, но вместо этого вздохнула горестно:
– Вы правы… сегодняшние дети так быстро взрослеют! И, конечно, это целиком наша с Жоржем вина, что мы разбаловали Мари. Меня маменька воспитывала совершенно иначе, в строгости… и жили ведь мы с маменькой не в городе, а в деревне, в батюшкином имении – я целыми днями то за вышивкой, то за вязанием. А наставницей у меня была англичанка лет пятидесяти: вся в черном, худая, высокая, угловатая – затянутая в корсет так, что я все в толк не могла взять, как она дышит. Не помню, чтобы она хоть раз улыбнулась от души, да и меня за каждую смешинку – буквально каждую – отправляла к себе в комнату пять раз отчитывать «Отче наш». И я же, дурочка, действительно – отчитывала. Пять раз. Будто она проверить могла… вот тогда-то я и пообещала себе, что, коли у меня будут дети, то я их никогда наказывать не стану.
Полесова тяжело вздохнула, глядя в окно на тонущую в сумерках улицу.
– Совсем меня иначе воспитывали, да… я ведь и мужчин толком не видела никогда: Жорж первым был, кто меня, дебютантку, на вальс пригласил, да сказал пару любезных слов. Я и решила тогда, что люблю его без памяти. – Она снова вздохнула. – И на маменьку мою Жорж крайне хорошее впечатление произвел – она все спрашивала лишь, не военный ли он? Как узнала, что Жоржик на юриста выучился, да в суде должность имеет – так и отдала меня сразу. Папенька мой ведь как раз военным был, дома почти не появлялся, все на службе – вот и не хотела она мне своей судьбы, видать. А невестой-то я завидной была, – не без гордости заметила Полесова, – да и жили мы небедно. Все благодаря батюшке.
Полесова надолго замолчала, по-прежнему глядя за окно, и я спросила как можно небрежней:
– Елена Сергеевна, а из мальчиков ваших похож ли кто на дедушку?