– О нет, госпожа, приметы этой лютой хвори мне знакомы. Убирайтесь скорее – ради своих малышей!
Тогда я ушла, но вскоре возвратилась с одеялом и подушкой со своей постели, чтобы потеплее укутать его и заменить мокрый комок под его уродливой головой. Увидев меня, он застонал. Когда я приподняла его, чтобы убрать подушку, он жалобно вскрикнул, так нестерпимо болел этот огромный нарыв. И вдруг ни с того ни с сего малиновый пузырь лопнул, точно гороховый стручок, и наружу потек густой гной с кусочками мертвой плоти. Дурнотно-сладкий запах яблок сгинул, завоняло тухлой рыбой. Подавляя приступ тошноты, я поскорее стерла месиво с лица и плеча бедного мистера Викарса и промокнула сочащуюся рану.
– Анна, ради всего святого… – Голос его звучал натужно и хрипло, срываясь на мальчишеский писк. Трудно представить, каких усилий ему стоило говорить громче шепота. – Уходи отсюда! Ты мне не поможешь! Позаботься о себе!
Я боялась, что сильное волнение убьет его, а потому сгребла в охапку перепачканное постельное белье и поспешно спустилась. В широко распахнутых глазах Джейми читалось непонимание, а на бледном лице Джейн Мартин – ужас догадки. Она уже сняла передник и как раз собиралась уходить, рука ее лежала на дверном засове.
– Пожалуйста, побудь с детьми, пока я сбегаю за пастором! Боюсь, мистер Викарс совсем плох.
Она застыла, стиснув руки, – девичье сердце боролось с пуританским нравом. Не дожидаясь исхода этой борьбы, я проскользнула мимо, свалила белье в кучу у порога и побежала к дому священника.
Всю дорогу я смотрела себе под ноги и так бы и не заметила мистера Момпельона, возвращавшегося из поселка Хэзерсейдж, если бы он меня не окликнул. Развернув Антероса, он поскакал ко мне легким галопом.
– Боже правый, Анна, что стряслось? – спросил он, спешившись и подхватив меня под локоть, чтобы я могла перевести дух. Между судорожными глотками воздуха я поведала ему о тяжком состоянии моего жильца. – Прискорбно слышать, – сказал он, и лицо его омрачилось. Затем без лишних слов он подсадил меня в седло и запрыгнул следом.
Я помню это так живо – каким человеком он показал себя в тот день. Как естественно взял все в свои руки, успокоив меня, а затем и бедного мистера Викарса; как неустанно дежурил у постели больного и в тот, и на другой день, сражаясь сперва за его тело, а после, когда исход стал очевиден, за его душу. Мистер Викарс бормотал и бредил, сетовал и сквернословил, и стонал от боли. Чаще всего болтовня его была невразумительна. Но время от времени он переставал метаться и, выпучив глаза, хрипел: «Сожгите! Сожгите все! Ради всего святого, сожгите все!» На вторую ночь он уже не вертелся, а лежал неподвижно с открытыми глазами в какой-то немой схватке. Губы его обросли коркой; каждый час я смачивала их влажной тряпкой, а он обращал на меня безмолвный взгляд, силясь вымолвить слова благодарности. Вскоре стало ясно, что долго бедняга не протянет. Мистер Момпельон ни на минуту не отходил от его постели, даже когда под утро он провалился в беспокойный сон – дыхание частое и прерывистое. В чердачное окно лился фиолетовый свет, во дворе пели жаворонки. Хочется верить, что сквозь туман беспамятства эти сладкие звуки принесли мистеру Викарсу хоть какое-то облегчение.
Он скончался, сжимая в руках простыню. Бережно я расправила его длинные, безжизненные пальцы. У него были красивые руки, нежные и мягкие, за исключением одной мозолистой подушечки, огрубевшей за десятилетие булавочных уколов. Стоило вспомнить, как ловко эти руки двигались при свете очага, и на глазах у меня выступили слезы. Я сказала себе, что оплакиваю его талант; пальцы, научившиеся так искусно обращаться с иголкой, больше не смастерят ни одной чудесной вещицы. Говоря по правде, я оплакивала другого рода утрату, гадая, отчего же я только с приходом смерти решилась прикоснуться к этим рукам.
Я сложила руки Джорджа Викарса у него на груди, и мистер Момпельон, накрыв их своей ладонью, прочел последнюю молитву. Удивительно, до чего крупной оказалась рука пастора – грубая лапа работяги, а не безвольная белая ручка церковника. Я не могла найти этому объяснения, ведь, насколько мне было известно, мистер Момпельон был потомственным священником и совсем недавно окончил Кембридж. Между ним и мистером Викарсом не было большой разницы в возрасте, ибо священнику не исполнилось и двадцати девяти. Обликом он был юн, и все же, если приглядеться, можно было увидеть морщины на лбу и гусиные лапки в уголках глаз – приметы подвижного лица, часто хмурившегося в раздумьях и смеявшегося в обществе. Я уже говорила, что черты его могли показаться заурядными, но точнее будет сказать, что при встрече вы обращали внимание не на них, а на его голос. Голос этот был так притягателен, что все ваши мысли устремлялись к словам, а не к говорящему. Его голос был исполнен света и тьмы. Света, что не только сияет, но и слепит. Тьмы, что несет не только страх и холод, но также тень и покой.
Он обратил ко мне взгляд и заговорил бархатным шепотом, теплой завесой окутывающим мою скорбь. Он поблагодарил меня за то, что я помогала ему в эту ночь. Я делала все, что было в моих силах: приготовляла холодные и горячие примочки против жара и озноба; заваривала травы, чтобы очистить смрадный воздух в тесных покоях больного; носила во двор горшки с мочой и желчью и сырые от пота тряпки.
– Тяжело человеку умирать среди чужих людей, вдали от родных, которые могли бы его оплакать, – сказала я.
– Смерть всегда тяжела, где бы она ни застала нас. А преждевременная смерть и того хуже.
Он стал читать нараспев, медленно, будто нашаривая в памяти слова:
Смердят, гноятся раны мои.
Чресла мои полны воспалениями, и нет целого места в плоти моей.
Друзья мои и искренние отступили от язвы моей, и ближние мои стоят вдали[8].
– Ты знаешь этот псалом? (Я покачала головой.) Да, он некрасив, и поют его редко. Ты не отступила от мистера Викарса. Ты не стояла вдали. Думаю, Джордж Викарс счастливо провел свои последние недели в кругу твоей семьи. Ищи утешение в радости, какую доставили ему твои сыновья, и в сострадании, какое выказала ты сама.
Мистер Момпельон сказал, что сам снесет тело мистера Викарса на первый этаж, откуда престарелому могильщику сподручнее будет его забрать. Джордж Викарс был рослым мужчиной и весил, вероятно, под двести фунтов, но священник с легкостью поднял его и, закинув на плечо, спустился по лестнице. Затем бережно положил бездыханное тело на расстеленную на полу простыню, словно отец, укладывающий в колыбель спящего ребенка.
Когда я смотрю на мистера Момпельона сегодня, на эту полую, съеженную скорлупку, мне кажется, что память меня обманывает.
Гром из уст Его[9]
Могильщик пришел за Джорджем Викарсом на заре. Поскольку родни у покойного здесь не было, похоронный обряд обещал быть коротким и простым.
– Чем скорей, тем лучше, а, госпожа? – сказал старик, взгромождая труп на телегу. – Нечего ему здесь задерживаться. Саван себе уже не пошьет.
После ночи труда мистер Момпельон пожелал освободить меня от работы.
– Отдохни лучше, – сказал он, остановившись на пороге в утреннем свете.
Антерос, привязанный во дворе, за ночь изрыл копытами землю и вытоптал всю траву. Я кивнула, хотя отдыха не предвиделось. В тот день меня наняли прислуживать за обедом в Бредфорд-холле, но прежде надо было выскоблить весь дом и решить, как распорядиться имуществом покойного. Словно прочтя мои мысли, мистер Момпельон вынул ногу из стремени, похлопал лошадь по крупу, подошел ко мне и, понизив голос, сказал:
– Хорошо бы исполнить пожелание мистера Викарса относительно его вещей. – В ответ на мой озадаченный взгляд, ибо я не знала точно, что он имеет в виду, священник пояснил: – Он просил все сжечь, и это мудрый совет.
Едва я начала мыть ветхие чердачные половицы, как в дом постучалась первая заказчица мистера Викарса. Еще не отворив, я знала, что это Энис Гоуди. Умело извлекая из растений душистые масла, Энис окропляла ими свое тело, и об ее приходе всегда возвещал легкий приятный аромат летних фруктов и цветов. Хотя в деревне о ней отзывались дурно, я всегда смотрела на нее с тайным восхищением. Резвая умом и острая на язык, любого обидчика она могла поставить на место одной меткой фразой, какие прочим из нас никогда в нужное время не приходят в голову. Как бы ни очерняли ее деревенские кумушки, как бы ни увешивались оберегами перед ее появлением, мало кто мог обойтись без нее, когда наступал срок разрешиться от бремени. С роженицами она была спокойна и ласкова – совсем не то что с уличными зеваками. А при трудных родах ей и вовсе не было равных, и тетка полностью на нее полагалась. Вдобавок ко всему, меня всегда восхищало ее мужество, ведь, чтобы не обращать внимания на пересуды в такой маленькой деревушке, как наша, его требовалось немало.
Энис пришла за платьем, которое заказала несколькими неделями ранее. Услыхав о случившемся, она опечалилась. А затем с присущей ей прямотой стала меня попрекать:
– Надо было позвать нас с тетушкой, а не Момпельона. От хорошего настоя Джорджу вышло бы куда больше проку, чем от бессмысленного бормотания священника.
Я была привычна к выходкам Энис, но в этот раз она превзошла себя, одной фразой ошеломив меня вдвойне. Первое, что так меня поразило, – ее откровенное богохульство. А второе – то, как по-свойски она отозвалась о мистере Викарсе, которого сама я никогда не называла по имени. Как же они были близки, если для нее он просто Джордж? Подозрения мои лишь окрепли, когда мы извлекли из корзинки с заказами платье, сшитое для нее. Все мое детство, когда церковь наша была пуританской, нам дозволено было носить лишь «скорбные цвета» – черный или, на крайний случай, темно-коричневый оттенка чахлой листвы. С возвращением короля в сундуки с одеждой украдкой возвратились и более яркие краски, однако в нашей деревне многие по привычке носили темное. Но не Энис. Новое платье кроваво-красным пятном било в глаза. Я ни разу не видела, чтобы мистер Викарс над ним работал. Уж не нарочно ли он его скрывал? Платье было почти готово, оставалась последняя примерка, чтобы подшить подол, – для этого Энис и пришла. Когда она подняла платье на вытянутых руках, я увидела, что вырез на нем глубокий, как у продажной женщины, и мысли перестали мне подчиняться. Я представила ее в этом платье, высокую и прелестную, медвяно-золотистые волосы спадают на плечи, янтарные глаза прикрыты; представила, как мистер Викарс, на коленях у ее ног, проводит длинными пальцами по мягкой ткани, а затем по ее лодыжке. Неторопливо его умелые руки исследуют ее гладкую ароматную кожу, медленно двигаясь все выше и выше… Вмиг щеки мои запылали ярче проклятого платья.
– Мистер Викарс велел сжечь всю его работу, чтобы никто не заразился, – проговорила я. В горле будто что-то застряло.
– И речи быть не может! – воскликнула Энис.
Тут я начала догадываться, какие трудности уготованы мне в дальнейшем. Если уж Энис Гоуди, человек, сведущий во врачевании, не желает, чтобы сжигали ее заказ, чего же ждать от остальных? Немногие из нас живут в достатке, а переводить добро и вовсе не любит никто. Люди, заплатившие мистеру Викарсу вперед, захотят забрать всё до нитки, и, невзирая на предупреждение священника, я была не вправе им отказать. Энис Гоуди ушла, неся под мышкой свое платье блудницы, и вскоре после этого, когда день перевалил за половину и вести о смерти мистера Викарса, как и следовало ожидать, разлетелись по деревне, ко мне стали наведываться и другие клиенты, требуя свои заказы. Все, что мне оставалось, – это передавать его слова, сказанные в забытье. Ни один из них не согласился, чтобы его заказ – будь то даже порезанное на куски полотно – предали огню. Кончилось тем, что я сожгла лишь одежду покойника. А когда она превратилась в пепел, заставила себя бросить в огонь и платье, которое он сшил для меня, и на моих глазах золотисто-зеленую материю поглотили карминные языки пламени.
Путь до Бредфорд-холла был неблизок и все в гору, я же так утомилась, что едва передвигала ноги. Однако я не пошла прямой дорогой, а свернула на восток – к домику Гоуди. «Джордж» и красное платье никак не шли у меня из головы. Обыкновенно я не охотница до сплетен. Мне нет дела, кто с кем забавляется и где. Вдобавок теперь, когда мистера Викарса не стало, едва ли имело значение, куда он пристраивал свое хозяйство. И все же я должна была разузнать, что связывало его с Энис Гоуди, пусть даже ради того только, чтобы понять, питал ли он ко мне истинные чувства.
Гоуди жили на окраине деревни, за кузницей, в сиротливой хижине на границе с фермерскими угодьями семейства Райли. Жилище их было крошечным – всего две комнаты, одна поверх другой – и таким хлипким, что соломенная кровля сползала набок, подобно шляпе, надвинутой на одну бровь. Хижина словно бы росла из склона, припадая к земле перед зимними ветрами, гулявшими над пустошами. Домик можно было узнать по запаху задолго до того, как его очертания различал глаз. Приторные, а когда и терпкие ароматы травяных настоек и отваров окутывали его плотным кольцом. Потолки в тесных комнатах были низкие. Вечный полумрак защищал собранные растения от солнца. В ту пору Мем и Энис как раз сушили летние травы, и те пышными пучками свисали с потолка, так что уже с порога приходилось сгибаться чуть ли не пополам. Бывая у них в гостях, я всякий раз гадала, не трудно ли такой высокой девушке, как Энис, передвигаться по дому, где нельзя распрямиться в полный рост. Для приготовления лекарственных снадобий в очаге всегда пылал огонь, однако из-за плохой тяги в воздухе вечно висел дым, а стены почернели от копоти. Но и дым тоже был душистый. Гоуди любили жечь розмарин – по их словам, он очищал воздух от хворей, которые могли занести в дом пришедшие за помощью.
Я постучала, но ответа не последовало. Тогда я подошла к каменной ограде, защищавшей от ветра аптекарский сад. Сад этот существовал сколько я себя помнила. Я всегда считала, что его разбила Мем, но как-то раз, когда я обмолвилась об этом, Энис высмеяла мое невежество.
– И дураку понятно, что сад был древним еще до того, как Мем Гоуди появилась на свет. – Она пробежала пальцами по ветви шпалерной сливы, и, приглядевшись к сучковатому, корявому стволу, я убедилась, что дерево и впрямь очень старое. – Мы не знаем даже имени мудрой женщины, посадившей эти культуры, но будь уверена, они росли здесь задолго до нашего появления и будут расти еще много лет после того, как мы уйдем. Мы с тетей – всего лишь звено в длинной цепочке женщин, чьим заботам был вверен этот сад.
За каменной оградой скрывалось богатство растений. Я смогла бы назвать лишь десятую их часть. Некоторые были уже собраны; голые каменные грядки подчинялись строгой планировке, понятной лишь Энис и ее тетке. Стоя на коленях, Энис выкапывала цветы с высокими блестящими ножками и ярко-синими головками. Заметив меня на усыпанной сеном дорожке, она поднялась и отряхнула руки.
– Красивые цветы, – сказала я.
– Красивые и могущественные, – ответила Энис. – Растение это прозвали волкобоем, хотя худо от него не только волкам. Достаточно откусить маленький кусочек от его корня, и к ночи ты уже хладный труп.
– Зачем же вы его здесь держите?
Заметив выражение моего лица, она рассмеялась.
– Уж не для того, чтобы подать тебе на ужин! Из перетертого корня, смешанного с маслами, получается отменная мазь от боли в суставах. В наших краях это частое недомогание суровой зимой. Но едва ли ты пришла сюда полюбоваться цветами. Заходи – выпей со мной.
Когда мы прошли в дом, она положила отрезанные корни на заваленный стол.
– Давай-ка присядем, – сказала она. – А то так недолго и шею свернуть.
Она согнала серого кота с колченогого стула, а себе придвинула табуретку. Я была рада, что застала Энис одну. Если бы ее тетка оказалась дома, пришлось бы сочинять предлог для моего прихода, ведь не могла же я заводить столь щекотливую тему в ее присутствии. Впрочем, я и так не знала, с чего начать. Хотя мы с Энис были ровесницами, воспитывались мы порознь. Она росла в деревне близ Дарк-Пика, а десяти лет от роду, когда у нее умерла мать, ее послали жить с теткой. Я помню день, когда она приехала к нам, – гордая, с прямой спиной, в открытой повозке; на нее собралась поглазеть вся деревня. Помню отчетливо, как спокойно она встречала каждый взгляд, не отворачиваясь, даже когда в нее тыкали пальцем. Я была застенчивым ребенком и на ее месте забилась бы под рогожку и прорыдала всю дорогу.
Она разлила по кружкам пахучее снадобье, и одну протянула мне. Я с сомнением взглянула на жидкость болотного цвета с отталкивающего вида бледно-зеленой пеной.
– Крапивное пиво, – пояснила Энис. – Оно оздоровит твою кровь. Всем женщинам следует употреблять его ежедневно.
Поднеся кружку к губам, я со смущением вспомнила, как в детстве вместе с другими детьми дразнила Энис Гоуди. Та, бывало, остановится у обочины или посреди поля, сорвет какие-то листья и, не сходя с места, начнет их жевать. Стыдно вспоминать, как мы кричали: «Корова! Корова! Жвачная скотина!» Но Энис только смеялась и, оглядев каждого из нас, отвечала: «Зато мой нос не забит соплями, как у тебя, Мег Бейли. А лицо не пестрит прыщами, как у тебя, Джефри Бейн». Так она стояла перед нами – высокая не по годам, пышущая здоровьем от макушки до кончиков крепких ногтей – и перечисляла все наши изъяны. Всего несколько лет спустя, пребывая в тягости, я робко попросила ее научить меня, какие травы добавят мне сил и укрепят здоровье малыша в моей утробе. Поначалу вкус целебных трав казался мне странным, но вскоре я ощутила их пользу.
Крапивное пиво, однако, было мне внове. Мягкое и даже приятное на вкус, оно оказало живительное воздействие на мое усталое тело. Я вновь пригубила пива, медля задать свой неловкий вопрос. Терзалась я напрасно.
– Ты, надо думать, пришла разузнать, ложилась ли я с Джорджем, – заявила Энис тем же тоном, каким сказала бы: «Ты, надо думать, пришла за тысячелистником».
Кружка дрогнула у меня в руке, и зеленая жижа капнула на земляной пол. Энис усмехнулась.
– Ну разумеется, ложилась. Уж слишком он был молод и хорош собой, чтобы тушить свое пламя в одиночку. – Не знаю, что было написано на моем лице, но в глазах Энис заплясали насмешливые огоньки. – Пей. Тебе полегчает. Для каждого из нас это было не больше чем сытный обед для голодного странника.
Она потянулась к большому черному чайнику, стоявшему у огня, и помешала готовящийся в нем настой из листьев.
– Относительно тебя у него были иные намерения. На этот счет можешь быть спокойна. Тебя, Анна Фрит, он хотел в жены, и я сказала ему, что выбор хорош, дело лишь за тем, чтобы тебя к этому склонить. После смерти Сэма Фрита ты переменилась. Ты теперь сама себе хозяйка, и тебе это по нраву. Я сказала ему, что самый верный способ завоевать тебя – через твоих сыновей. Ты, в отличие от меня, должна думать о детях, а не о себе одной.
Я попыталась представить, как они лежат в постели и обсуждают эти предметы.
– Но отчего же, – вырвалось у меня, – если вы были так близки, ты не пошла за него сама?
– Анна, Анна!
Она покачала головой и улыбнулась мне, как бестолковому ребенку. Я вспыхнула. Что в моих словах так ее позабавило? Заметив мою досаду, она перестала улыбаться, взяла кружку из моей руки и смерила меня серьезным взглядом.
– На что мне муж? Я не создана для того, чтобы кому-то принадлежать. У меня есть труд, который я люблю. У меня есть кров – небогатый, но мне довольно. А главное, у меня есть то, чем могут похвастаться лишь немногие женщины, – свобода. И расставаться с ней я не тороплюсь. К тому же, – прибавила она, метнув на меня взгляд из-под опущенных ресниц, – иной раз женщине нужно взбодриться, и тогда она пьет крапивное пиво, а иной раз – успокоиться, и для этого нужна настойка валерианы. Зачем разбивать сад, где будет только одно растение?
Я нерешительно улыбнулась, желая показать, будто оценила шутку. Мне страсть как хотелось заручиться ее добрым мнением: пусть не думает, что я какая-нибудь глупая простушка. Она возвратилась к работе, а я отправилась дальше – в еще большем смятении, чем прежде. Энис Гоуди была необыкновенной девушкой, и, признаться, я восхищалась ею – она слушалась своего сердца и не подчинялась чужим правилам. Мне же предстояло весь вечер подчиняться людям, которых я на дух не переносила. Я побрела к Бредфорд-холлу. Дорога шла опушкой леса, и в лучах яркого солнца тени деревьев полосками ложились поперек тропинки. Темная полоса и светлая, темная и светлая, темная и светлая. Так меня учили смотреть на мир. Пуритане проповедовали, что поступки и помыслы могут быть лишь двух видов: угодные Богу и грешные. Но Энис Гоуди опровергала подобные суждения. Бесспорно, она несла добро: во многом благополучие всей деревни зависело от Энис и ее тетки в куда большей степени, чем от мистера Момпельона. Меж тем, согласно нашему вероучению, за богохульство и блуд ее следовало заклеймить грешницей.
Внезапно деревья кончились, и потянулись золотые поля, которые, как и лес, принадлежали семейству Райли. Весь день в поле трудились косцы – двадцать мужчин на двадцать акров. У Хэнкоков, обрабатывавших землю Райли, было шестеро крепких сыновей, а потому им не требовалось много наемной силы для уборки урожая. Миссис Хэнкок и ее невестки устало брели за мужчинами, подвязывая выпавшие колосья в блестевшие на солнце снопы. В тот день я увидела их глазами Энис: кобылы, запряженные в оглобли.
Либ Хэнкок, жена старшего брата, с детства была моей подругой. С трудом выпрямив спину и заслонив глаза ладонью от солнца, она огляделась по сторонам и у кромки поля заприметила меня. Она помахала и, коротко переговорив со свекровью, двинулась мне навстречу.
– Анна, посиди-ка со мной маленько! – крикнула она. – Мне надобно передохнуть.
Я не особенно спешила к Бредфордам, а потому присела с ней на пригорке. Она с наслаждением плюхнулась на траву и закрыла глаза. Я потерла ей плечи, и она довольно заурчала.
– До чего же скверно вышло с твоим жильцом, – сказала она. – По всему выходит, хороший был человек.