2.37–3.03
Подошла Наташа, быстро оглянулась по сторонам, наклонилась к нам и громко зашептала:
– Сейчас остановимся на две минуточки, если хотите покурить, пойдемте, я вам дверь открою!
И показала зажатый в ладошке круглый толстый ключ.
– Отлично! – воскликнул Адамов. – Что же мы сидим, давайте быстрее!
Мы вскочили с мест, задевая коленями столик, цепляя скатерть, пошатываясь и хватаясь за спинки сидений.
– Туда, туда! – И Наташа повела нас по проходу между столами в сторону кухни. У нее была сдержанная, экономная походка человека, большую часть времени проводящего в движущемся и раскачивающемся вагоне, при этом спина и плечи держались ровно и прямо, но все, что находилось пониже гибкой и узкой талии, непостижимым образом раскачивалось, подпрыгивало и вращалось так, словно бедра и ягодицы достались Наташе от танцовщицы с бразильского карнавала и жили своей собственной, яркой и насыщенной жизнью.
Мы протиснулись через узкий коридорчик, облицованный светлым пластиком, и вышли в железный, грохочущий тамбур. Поезд медленно останавливался; за окном проплывали стальные решетчатые фермы угловатых высоких арок, протянувшихся над сплетающимися рельсами десятков путей, яркие фонари, разноцветные семафоры, крошечные кирпичные будочки, похожие на домик бедного кума Тыквы, рядом с которыми неподвижно стояли люди в спецовках и провожали взглядом состав.
Протяжный лязг долгой судорогой пронесся от локомотива до последнего вагона, и поезд остановился. Наташа вставила ключ в скважину внешней двери, провернула несколько раз и распахнула дверь настежь. В душный сумрак тесного тамбура влился воздух августовской ночи – прохладный, отдохнувший от дневного жара и здесь, на техническом полустанке, пахнувший маслом, железом и креозотом. Мы с наслаждением закурили, выпустив наружу клубы сизого дыма. Наташа со смущенной улыбкой мыкалась рядом с дверью в тамбур.
– Наташенька, а вы что же? – заметил ее Адамов. – Присоединяйтесь, мы потеснимся, правда?
Через минуту мы уже дымили втроем, переглядываясь и довольно улыбаясь друг другу. Горящие торфяные болота остались далеко позади; небо было залито холодным сиянием железнодорожных прожекторов, сквозь которое пробивались редкие и самые яркие звезды – на этом участке вечной битвы между природой и человеком величие летней ночи уступило позиции грозному индустриальному великолепию.
– Красиво, – сказал я.
– Жаль, что толком не видно звезд, – отозвался Адамов. – В августе и сентябре в наших широтах в ночном небе их тысячи тысяч. Мне однажды в конце сентября довелось побывать на Валааме, там ночью Млечный Путь сияет так, что дыхание перехватывает; Полярная звезда – будто кто-то прожектором светит на Землю, Большая Медведица – как на картинке в учебнике, кажется, можно заметить пунктирные линии, какими обычно соединяются звезды в созвездия на рисунках.
– У нас дома тоже летом небо красивое, – вздохнула Наташа. – И такое огромное, что чувствуешь, как оно землю охватывает.
– А вы откуда, Наташенька? – негромко поинтересовался Адамов.
– Я с Алтая, – печально ответила Наташа.
Мы помолчали немного, а потом я сказал:
– Помню, в детстве я смотрел на звезды и думал, что если вот сейчас прилетят оттуда инопланетяне и предложат улететь с ними, то соглашусь не раздумывая. Даже если никогда не вернусь больше обратно.
– Сколько вам тогда было лет? – спросил Адамов.
– Где-то десять или двенадцать.
– Ну, в двенадцать лет я бы тоже согласился лететь куда угодно.
– А я бы и сейчас не отказалась, – сказала Наташа.
Тревожный рубиновый свет семафора погас, вместо него зажегся дружелюбный зеленый. Поезд вновь содрогнулся протяжно, и Наташа заторопилась.
– Ой, мы поедем уже сейчас, надо двери закрыть!
Мы выбросили сигареты, и она заперла дверь, а потом мы все вместе вернулись в теплый, ярко освещенный вагон-ресторан с таким чувством, как если бы отсутствовали не один год, успев совершить полет к дальним звездам и обратно.
Ресторан почти опустел. От мрачного мужчины за дальним столом и модника в стильном летнем пальто остались только несколько грязных тарелок, бокал и ведерко с растаявшим льдом. За соседним столиком женщина в жемчужных бусах назидательно выговаривала своему визави:
– Согласись, он все это время очень тебя поддерживал: смягчил требования, пошел на снижение критериев качества да и сам поучаствовал, когда испытания совсем в тупик зашли. Так при чем тут чьи-то интриги? Если ты уверен в продукте, просто докажи это экспериментально, поговори с технологами, может быть, нужно снова катализаторы применить, я не знаю…
Помятый мужчина вздыхал и соглашался.
Мы уселись за столик, Наташа отошла и вернулась с кувшином томатного сока.
– А садитесь с нами? – неожиданно предложил Адамов.
Она испуганно замахала руками.
– Нет, что вы, что вы! Мне же работать надо, я не могу!
– Наташа, какая работа, три часа ночи, и ресторан пустой, – возразил Адамов. – Только мы сидим, да вот еще товарищи…
Он перегнулся через проход и строгим голосом осведомился у наших соседей:
– Товарищи, вы ведь не будете возражать, если девушка с нами посидит?
Те покосились, но возражать не стали.
– Ну, а если еще кто-то придет… – попыталась слабо сопротивляться Наташа.
– В три часа ночи? Выгоним! – пообещал Адамов. – Все, дело решенное! Берите себе что хотите, мы угощаем, и садитесь!
– У нас тут интересно, – добавил я.
Наташа сдалась, принесла себе стаканчик апельсинового сока, куда Адамов тут же плеснул водки, мы сдвинули рюмки и выпили за расширение нашей компании.
– Вам знакомо имя академика Пряныгина? – спросил Адамов. – Нет? Как, и не слышали никогда? Стыдно, молодые люди! Иван Дмитриевич Пряныгин – это же глыба! Матерый человечище! Гениальный математик и физик-теоретик, академик, действительный член Академии наук, автор десятков монографий и бесчисленного множества статей, лауреат Сталинской премии, двух Ленинских премий и множества государственных наград. Человек пестрой и непростой судьбы: родился еще в Российской империи, в Ивангороде, потом вместе с семьей перебрался в город Ямбург – тот, что потом переименовали в Кингисепп. Еще студентом вел переписку с Николой Теслой и Альбертом Эйнштейном, причем уже тогда критиковал последнего за идею космологической постоянной, которую впоследствии сам Эйнштейн назвал своей самой большой ошибкой.
Во время войны ушел в подполье, партизанил, за что потом парадоксальным образом получил десять лет лагерей, но освободился досрочно, был реабилитирован и вернулся к научной деятельности. Ни одно самое громкое, самое масштабное открытие или научный прорыв в области точных наук за последние пятьдесят лет не обошлись без участия Пряныгина, а сам он настолько обогнал свое время, что постичь суть его изысканий могут разве что десяток-другой человек во всем мире. Человек стальной воли, острого ума, всегда на переднем крае научной мысли, он, в отличие от многих функционеров и администраторов от науки, в любой момент с мелом в руке у доски мог за десять минут поставить на место любого, кто бросит ему вызов, а уж вооруженный логарифмической линейкой в состоянии был разгромить и обратить в бегство десяток профессоров, пусть бы даже за ними стояли самые современные ЭВМ и десятки адъюнктов и аспирантов. Звание «ученик Пряныгина» значило больше, чем любая научная степень, а его самого привлекали как эксперта для решения самых значимых и спорных вопросов современной науки, и если уж Пряныгин одобрял проект, то никто не посмел бы сказать слово против, будь он хоть трижды партиец. Мало этого: Пряныгин прославился еще и как живописец, создающий монументальные и величественные пейзажи северных гор и морей, а также как поэт, укладывающий в стихотворные строфы самые сложные научные выкладки – наверное, потому стихов его никто не может понять, а некоторые не в состоянии и прочесть. Вот он каков, Пряныгин!
Мы с Наташей были под таким впечатлением от этого неожиданного панегирика, что немедленно с чувством выпили за неведомого нам доселе Пряныгина. Адамов тут же освежил содержимое наших рюмок и налил водки в Наташин стакан так щедро, что оранжевый сок побледнел, будто лишившись чувств.
– А он еще жив? – спросил я.
Адамов нахмурился.
– Неизвестно. Если и жив, то ему сейчас должно быть уже больше ста лет. Невероятно, конечно, но в отношении такого человека ни одно предположение не будет достаточно невероятным. Вообще многое в личности Пряныгина окутано тайной. Например, нет практически ни одной его фотографии: единственный существующий фотопортрет датирован 1958 годом и кочует из книги в книгу и из журнала в журнал. О семье тоже есть только противоречивые и разрозненные слухи: кто-то утверждает, что у него была жена и есть сын, ныне подвизающийся не то на военной, не то на научной стезе и сменивший фамилию, чтобы тень прославленного отца не осеняла его жизненный путь; кто-то, напротив, уверен, что, кроме родителей, из родственников у Пряныгина была только родная сестра, пропавшая во время гитлеровской оккупации Кингисеппа. Несмотря на масштаб деятельности, образ жизни он вел всегда замкнутый, а к началу девяностых годов и вовсе превратился в анахорета, работая в Гатчинском институте ядерной физики над совершенно секретным проектом, весь масштаб и значимость которого невозможно и осознать.
– Потрясающе, – признал я. – Но к чему вы это все рассказали?
– А к тому, – поднял палец Адамов, – что этот вот человек, который легко мог проигнорировать приглашение на самый значительный международный симпозиум и оставить без всякого ответа письма от маститых профессоров, этот гигант мысли и титан духа переписывался со школьником, тринадцатилетним мальчишкой из Ленинграда, причем едва ли не на равных. И мальчишкой этим был Савва Ильинский.
* * *
Савва Гаврилович Ильинский родился в 1949 году в городе Северосумске, что в Михайловской области, далеко на севере, у берегов холодного моря. Мать его, Леокадия Адольфовна Ильинская, была женщиной поистине выдающейся: из рода тех самых промышленников Ильинских, которые являлись одними из первых строителей и основателей города, актриса и даже, как утверждали некоторые – а у нас нет оснований тому не верить! – звезда местного драматического театра. В этом статусе она встретила начало Великой Отечественной войны и ушла добровольцем на фронт. Это само по себе – поступок, для женщины – поступок вдвойне, а для двадцатидвухлетней подающей надежды актрисы, которая могла бы преспокойно пережить военное время в родном городе, по-прежнему выходя на сцену и лишь изредка выезжая на спокойные участки фронта в составе агитбригады, – и вовсе подвиг. Но молодая артистка Леокадия выбрала другой путь, который прославил ее в иной, по-настоящему драматической роли – она стала Лидой Ильинской, самой результативной и едва ли не единственной женщиной-снайпером Заполярья, героиней Северного фронта, воевавшей в составе разведроты, десятки раз ходившей за линию фронта вместе с диверсионными группами и уничтожившей в полярных метелях, среди ледяных скал и заснеженных сопок, без малого сотню фашистских офицеров и солдат. В родной город она вернулась с Победой, орденом Красной Звезды, двумя медалями «За Отвагу», осколочным ранением и званием старшего лейтенанта – вернулась и снова поднялась на подмостки местного театра. Никто из тех, кто не знал о фронтовом пути Леокадии Ильинской, не мог бы представить эту молодую женщину утонченной, интеллигентной красоты и большого таланта, блиставшую в образе Ольги из «Чайки» или Вари из «Вишневого сада», лежащей в засаде среди обледеневших камней, или ведущей снайперскую дуэль с егерями из горного корпуса «Норвегия», или вместе с армейской разведкой преодолевающей полярной ночью ограждения из колючей проволоки. В общем, Леокадия Адольфовна Ильинская обладала выдающейся силой духа и мужеством – и, может быть, именно поэтому сына растила одна.
Насколько известно, замужем она никогда не была, и личность некоего Гавриила, единственный след которого в жизни Саввы ограничился отчеством, осталась неизвестной. Сыну Леокадия Адольфовна, как водится, в зависимости от его возраста рассказывала разные истории об отце: в этих рассказах он побывал летчиком-испытателем, героем-полярником, разведчиком-нелегалом, пока подросший сын, все поняв, не перестал ставить маму в неудобное положение расспросами о пропавшем папе.
Ребенком Савва был поздним, желанным и долгожданным, а потому и внимания, и особой, зрелой материнской заботы у него было в избытке, а по тем простым и суровым послевоенным временам, может, и чересчур много. Мать стремилась оградить его от дурных влияний и дурной погоды, болезней, опасностей, травм и мальчишеских бед – это свойственно сильным людям, пережившим страшное и желающим своим детям иной, благополучной судьбы. Вполне предсказуемо, что при такой материнской опеке Савва рос мальчиком тихим, замкнутым, не склонным к шумным играм и шумному обществу своих сверстников, что азартно колотили друг друга палками, вопящей толпой пинали потрепанный мячик на пустырях, строили города из грязи и веток или разыгрывали батальные сцены из недавних военных времен. Зато у него рано открылись способности к точным наукам и шахматам. В богатой домашней библиотеке Ильинских нашлись старые сборники занимательных задачек по физике и математике и большой том с разбором лучших шахматных партий прошлого века, и очень скоро Леокадия Адольфовна с радостным удивлением обнаружила, что ее пятилетний сын легко справляется с математическими загадками, предназначенными для средней школы, а также без труда находит лучший ответ на сицилианскую защиту, оптимальное продолжение дебюта четырех коней или ставит мат королю за нужное количество ходов. Это открытие укрепило Ильинскую в давно напрашивавшемся решении: из родного города им придется уехать.
Послевоенный Северосумск был городом рабочим, серым, суровым, где в те времена, несмотря на наличие театра, библиотеки, Дома культуры и краеведческого музея, электрическое уличное освещение работало только на одном центральном проспекте, больше половины жителей обходились без водопровода и, что важно, не было ни одной школы с десятилетним образованием. Представить себе, что сын отучится семь лет вместе с хулиганистыми ребятами из Слободки, а потом за компанию с ними отправится в одно из местных ремесленных училищ, Леокадия Адольфовна не могла. Способности к физике и математике очевидно нуждались в развитии в каком-нибудь хорошем специализированном заведении. Нужно было срочно что-то предпринимать.
Ильинская была женщиной высокого чувства собственного достоинства и той особенной, истинно аристократической гордости, которая для своего удовлетворения не требует унижать других, расталкивать локтями очередь, криком требовать привилегий, подличать и врать ради собственной выгоды, а менее всего позволяет просить, что все вместе приводит подчас к отсутствию в жизни того, что обычно зовется успехом. Но сейчас ради сына Леокадия Адольфовна собиралась именно просить, а потому надела боевые награды, собрала необходимые документы, пристроила Савву на несколько дней к своей двоюродной сестре и отправилась плацкартным вагоном в Ленинград.
Первое, что ей требовалось, – это работа. Перевестись из провинциального театра в едва ли не столичный было практически невозможно, но у Леокадии Адольфовны не имелось иной специальности, кроме актерской, если не считать ремеслом умение попасть из винтовки точно под нижний край вражеской каски – за сто пятьдесят метров, зимой, снежной ночью. В крайнем случае она была готова устроиться хоть уборщицей, но обошлось: помогли боевые заслуги, рекомендация из горкома партии, несомненный актерский талант, собственная настойчивость и просто удача, так что в итоге у нее получилось договориться о работе по временному трудовому договору с начала следующего сезона в театре на Владимирском проспекте.
Кроме трудоустройства, нужно было решить вопрос с жильем. Полумеры в виде сомнительного съемного угла не годились: требовалась квартира с ленинградской пропиской, без которой нечего было и думать устроить сына в школу или перейти с временной на постоянную работу в театре. Леокадия Адольфовна затеяла междугородний обмен. Это и без того непростое мероприятие – заранее заказанные звонки между городами из телефонных будок на местной почте, письма, телеграммы, поездки – затянулось на долгие десять месяцев, потому что в 1956 году желающих переехать из Ленинграда в Северосумск было не больше, чем сегодня. В итоге на прекрасную двухкомнатную квартиру рядом с театром в самом центре города удалось выменять жилище в Озерках, тогда – дальней ленинградской окраине. Там на Поклонной горе еще высилась каменная остроконечная башня бывшей дачи тибетского знахаря Бадмаева; чуть поодаль виднелся лишенный креста пузатый зеленый купол приютившей баптистов Троицкой церкви; в низине под склоном горы лежали тихие пруды и небольшие озера; на узких улочках среди заросших садов за калитками с непременной табличкой «Осторожно, злая собака!» прятались деревенские домики, и трамваи разворачивались на кольце, пробираясь между густых кустов черемухи и сирени, раскидистых кленов и штакетных заборов. Несколько больших двухэтажных домов, бывших некогда дачами врачей или чиновников средней руки, – трогательный русский модерн начала века, веранды, застекленные двери, мезонины, башенки и балконные ниши – ныне были приспособлены под общественное жилье и разделены на три или четыре квартиры. Вот в такой дом и въехали Леокадия Адольфовна с сыном, получив в свое распоряжение большую квадратную комнату на втором этаже, застекленную маленькую веранду, насквозь промерзавшую холодными зимами, и крошечный мезонин, где Савве устроили комнату для занятий. Отопление было печное, воду набирали из колонки на улице, туалет находился на заднем дворе, в баню по субботам ходили за километр и не убирали далеко керосиновые лампы и свечи, не доверяя частенько отключающемуся электричеству. Не лучшие условия для не отличавшегося крепким здоровьем Саввы, но у его мамы была высшая цель, к которой она продолжала идти со свойственным ей упорством.
Целью этой была школа для сына, и не абы какая – что за смысл был бы тогда в переезде? – а лучшая математическая школа в городе при физико-техническом институте.
Попасть туда, разумеется, было непросто, и вовсе не из-за вступительных испытаний.
Школа считалась элитной – насколько это слово было уместно в середине советских пятидесятых, – не только потому, что основные дисциплины там преподавали лучшие учителя города, и не из-за углубленного изучения точных наук, но главным образом по причине престижа, дисциплины и контингента. Никакой шпаны там не было и быть не могло; учебные места предполагалось распределять среди одаренных детей из разных районов города, но, как правило, они разбирались «ответственными работниками» для своих детей, которым математика с физикой были интересны так же, как Савве – биатлон. В результате из двух классов на параллели один формировался исключительно для учеников из семей высокопоставленных служащих, а на каждое место во втором претендовали дети самих педагогов, их родственников, друзей и знакомых, так что математическим дарованиям, даже при условии блестяще пройденных испытаний, без дополнительной весомой поддержки рассчитывать было не на что. Но Леокадия Адольфовна подготовилась к финальному собеседованию с директором школы, и в обмен на сезонный театральный абонемент Савва Гаврилович Ильинский в 1956 году был зачислен в 1 «Б» класс специализированной школы при физико-техническом институте.
Человек способен свыкнуться с любыми условиями, а привыкнув, и полюбить, какими бы трудными они ни были. Эта высокая адаптивность как важная черта человеческого существа когда-то помогла победить в эволюционной борьбе; не исключено, что она же когда-нибудь поставит крест на человечестве как биологическом виде. Леокадия Адольфовна очень быстро привыкла к суровым условиям быта – тем более что в сравнении с передовыми позициями 14-й армии в Заполярье дом в Озерках был истинным санаторием, – а Савва пребывал еще в том возрасте, когда ребенку хорошо везде, где есть мама. Бывшую дачу с ними делили печальные потомки не то фрейлины, не то камергера, сумевшего убежать от революционного шторма и сделавшего это столь стремительно, что впопыхах позабыл здесь половину семейства; жена и две дочери репрессированного врача, занимавшие комнаты на втором этаже по соседству; и вдовая пропитчица шпал Люда Лебедева, которая благодаря дюжим плечам, яркой харизме и отсутствию сопротивления усвоила себе роль неформального лидера, старосты и начальника по режиму. Ее было ввели в заблуждение интеллигентная внешность и артистическая профессия Леокадии Адольфовны, но после разговора по душам где-то на заднем дворе, между дровяником и сортиром, она осознала свою оплошность, заявила, что «мы с Лидкой – свои в доску!», и с энтузиазмом помогала при случае носить ведра с водой или щепить на лучину поленья. Когда через восемь лет Леокадия Адольфовна с Саввой покинули дом в Озерках, суровая пропитчица Люда провожала их, рыдая, будто ребенок.
Это только на первый взгляд кажется, что восемь лет – очень долгий срок. Годы порой летят куда быстрее часов, проведенных в ожидании, или серых унылых дней, особенно если время подчинено устоявшемуся и неизменному распорядку. Только и успеваешь замечать, как меняются времена года.
Все восемь лет каждое утро мама и Савва выходили на трамвайную остановку: в совсем темное еще зимнее время, когда на морозном небе пылают ледяным пламенем яркие звезды, а воздух похож на иссиня-прозрачное замороженное стекло, и так приятно сесть после долгого ожидания в теплый уютный трамвай и долго ехать, прочерчивая варежкой узенькие окошки на заиндевевшем стекле; или нежным и светлым весенним утром, когда поют первые птицы и деревья подернуты легкой дымкой распускающейся зелени; или багряно-рыжей, роскошной золотой осенью, когда дожди и ветер еще не оборвали огненную, тяжелую листву со старых деревьев и Озерки укутаны красным и желтым. Только трамваи менялись – на смену одноглазой «американке» с деревянными лавками пришел сине-желтый «стиляга» с глазами столичной модницы и сиденьями такими мягкими, что мало у кого дома были такие же мягкие диваны и кресла.
В школе, как и следовало ожидать, дела шли отлично. Мама сперва несколько волновалась, что замкнутая натура сына помешает ему в общении с одноклассниками, но тревоги оказались напрасны: Савва прекрасно ладил со всеми, причем не только из своего класса «Б», который сами ученики иронически расшифровывали как «беднота», но и из класса «А», где училась или делала вид, что учится, «аристократия» – ладил, но ни с кем не дружил. Если бы потребовалось описать его одним словом, то следовало бы сказать «спокойный»; это не была флегматичность эмоционально бедного человека или патологическое безразличие аутиста, нет. Это было какое-то особое, осознанное спокойствие человека, который чем старше становится, тем больше убеждается в том, что все в мире идет так, как надо: не правильно или хорошо, а именно как надо, как если бы и хорошее, и плохое, и радостное, и страшное, и горькое, и веселое – все было частями единого, слаженного и прекрасно сбалансированного целого, захватывающую природу которого еще только предстояло постичь. В тринадцать лет он увлекся астрономией и астрофизикой, потом, ведомый своим стремлением раскрыть таинственную гармонию мира, занялся космологией и вот именно тогда впервые написал академику Пряныгину, не особенно рассчитывая на ответ. Но ответ вдруг пришел – в конверте со множеством штампов и марок, упал в помятый почтовый ящик на калитке перед старым домом, и началась переписка, продолжавшаяся более двадцати лет. Ночами на узких Озерных и Десятинных улицах слышны были лай или пьяные крики, где-то играла гармонь, нестройные голоса то тянули тоскливые песни, то срывались в долгую перебранку, а за светящимся окном мезонина школьник Савва Ильинский выводил железным пером строки и формулы в безмолвной беседе с одним из величайших умов современности.
Безусловно, по всем основным предметам он успевал блестяще; преподаватели точных наук при каждом удобном случае восторженно отзывались о нем, предсказывая Леокадии Адольфовне большое научное будущее сына. Но у нее было свое видение судьбы Саввы, и, когда он сообщил о намерении учиться на астрофизика, мама его отговорила. Ну что за профессия такая, астрофизик? Какие у него перспективы – сидеть сиднем на кафедре в институте, преподавать и писать статьи до конца своих дней? И Леокадия Адольфовна настояла на прикладной математике – специальности, как ей справедливо казалось, близкой к инженерному делу, а люди, которые способны создать или изобрести что-то практически ценное, всегда будут нужнее, чем ученые-теоретики.
Вступительные экзамены на факультет прикладной математики были сданы с успехом столь ошеломительным, что принимавший их преподаватель одной из кафедр позвал нескольких своих коллег, чтобы показать им, как фантастически ловко вчерашний школьник берет двойной интеграл по поверхности. Не стоит и говорить, что успехи Саввы в учебе были исключительны, защита диплома стала преддверием кандидатской по теме, связанной с проблематикой векторного поля в четырехмерном псевдоевклидовом пространстве сигнатур, и диссертация его прогремела событием в ученом мире не только Ленинграда, но и всей страны. Конечно же, Савве настойчиво предлагали остаться в университете для продолжения научной работы, но мнение мамы оказалось весомее доводов профессуры; а может быть, Савва просто знал, как все должно быть и как надо делать, а потому после досрочного окончания аспирантуры он передал свою дальнейшую карьеру на волю судьбы и превратностям распределения молодых специалистов.
К тому времени они с мамой давно переехали в прекрасную квартиру в «сталинском» доме на Приморском проспекте – две просторные комнаты, третий этаж, терраса, окна на Большую Невку и парк, два шага до Аптекарского острова, – которую в театре выбили для Леокадии Адольфовны через исполком. Мама продолжала актерскую службу, сменив роли юных и вздорных прелестниц на образы сильных разочарованных женщин, и по утрам они больше не ездили вместе: Леокадию Адольфовну трамвай увозил через центр на Владимирский проспект, а Савва на чумазом автобусе ехал на Васильевский остров, в НИИ связи ВМФ – лучшее место для практически ценных и востребованных изобретений.
Впрочем, до них оставалось еще почти десять лет; в 1973 году Савва Гаврилович Ильинский поступил младшим научным сотрудником в расчетный отдел, занимавшийся вычислениями для научно-исследовательских и опытно-конструкторских работ различных отделов и лабораторий, а через семь лет он, сам нимало к тому не стремясь, возглавил этот отдел, хотя десяток молчаливых инженеров-операторов ЭВМ и одна ассистентка без всякого возглавления знали свое дело. Это была очень хорошая работа: спокойная, размеренная, полностью подчиненная процедурам и, что самое главное, не отнимающая почти никаких интеллектуальных сил, и на долгие годы Савва мог спокойно погрузиться в собственные исследования, которым отдавал большую часть своего времени. Если кратко, то он работал над единой теорией всего.
3.03–3.03
– Какая мама замечательная, – всхлипнула Наташа. – Вот и сын потому такой вырос, успешный и гениальный! Надо же, изобрел теорию всего!