— Попробуй только пискнуть, — сказал он, возникнув из ниоткуда, как черт из табакерки, — и я тебе зубы вышибу. — Он схватил ее руку и заломил за спину. — Поняла, сука?
Пешеходов поблизости не было, ближайшие машины остановились в двух кварталах, на светофоре. Помощи ждать неоткуда.
Он затолкал ее в узкий, полный мусора, почти неосвещенный проезд между домами. Джинджер ударилась о помойный бачок, ушибла колено и плечо, споткнулась, но не упала. Ее опеленали многорукие тени.
Всхлипывая и задыхаясь, она заставила нападавшего почувствовать себя увереннее, потому что сначала подумала, что у него есть пистолет.
«Потакай бандиту, — говорила она себе. — Не сопротивляйся. Иначе пристрелит».
Ближе к концу проезда он прижал ее к расположенной в углублении двери, неподалеку от единственной тусклой лампочки, и принялся сыпать грязными словами, объясняя, что сделает с ней, когда отберет деньги. И тут она, несмотря на слабое освещение, сумела разглядеть, что оружия у него нет. У Джинджер появилась надежда. От его непристойных слов кровь стыла в жилах, но поток сексуальных угроз был таким скудным и однообразным, что вызывал чуть ли не смех. Джинджер поняла, что имеет дело с тупым недоумком, который для получения желаемого надеется только на свою массу, кулаки и размеры тела. Люди, ему подобные, редко носят оружие. Мышцы давали ему ложное ощущение непобедимости, а это означало, что в драке он был явный профан.
Джинджер без всякого сопротивления отдала ему сумочку, которую грабитель тут же принялся потрошить, и, собрав все свое мужество, что есть силы ударила его ногой в пах. От удара тот переломился пополам. Она быстро схватила руку подонка и принялась безжалостно заламывать его указательный палец, пока боль не стала совсем уж невыносимой.
Когда такое проделываешь с указательным пальцем — жестко и беспощадно, — это быстро выводит из строя любого человека, независимо от силы и габаритов. Натянулись пальцевые ответвления срединного нерва его руки, одновременно воздействуя на высокочувствительные нервы задней части, срединный и лучевой. Скоро жуткая боль достигла шеи преступника, пройдя по акромиальным нервам плеча.
Свободной рукой он ухватил ее за волосы и потащил. Ответная атака заставила Джинджер вскрикнуть, в глазах помутилось, но она сжала зубы, стерпела и заломила палец своего пленника еще больше. Страшная боль лишила его мыслей о сопротивлении. Слезы покатились из глаз, и он упал на колени, беспомощно визжа и бранясь:
— Отпусти меня! Отпусти, гадина!
Выморгав слезы из глаз — такая же соленая влага скопилась в уголках рта, — Джинджер обеими руками ухватила его заломленный палец и, осторожно пятясь, вывела налетчика из проезда. Двигался он с трудом, опираясь на колени и руку, — она тащила его, как бешеную собаку на поводке.
Перебирая конечностями, сдирая кожу, перемещаясь неуклюжими рывками, он смотрел на нее глазами, помутневшими от смертоубийственной ярости. Отвратительное, тупое лицо стало менее различимо, когда они удалились от источника света, но Джинджер видела, как оно искажено болью, яростью, унижением и из человеческого превратилось в гоблинское. Пронзительным, опять же гоблинским голосом он извергал чудовищные проклятия.
Когда они таким же манером проползли ярдов пятнадцать по проезду, страшная боль в руке и от удара в пах совершенно измотали его. Он кашлял, задыхался, всего себя заблевал.
Но она его отпускать не стала. Теперь, при малейшей возможности, он не только изобьет ее до полусмерти, он убьет ее. Охваченная ужасом и брезгливостью, она тащила грабителя все упорнее.
Добравшись из проезда до улицы с облеванным грабителем на буксире, она не увидела ни одного пешехода, который мог бы вызвать полицию, и дотащила присмиревшего бандита до середины трассы, вынудив проезжающие машины остановиться при виде такого редкого зрелища.
Облегчение, которое испытала Джинджер после приезда полиции, не шло ни в какое сравнение с облегчением головореза, напавшего на нее.
Часто люди недооценивали Джинджер, потому что она была маленькой: рост пять футов и два дюйма. Весила она сто два фунта — ничего особенного, тем более устрашающего. Точно так же, хотя она и была стройна, совсем не походила на сногсшибательную блондинку. Блондинкой она, впрочем, была, притом особенной, серебристый цвет ее волос притягивал взгляды мужчин — не важно, видели они ее в первый раз или в сотый. Даже при ярком солнце ее волосы навевали мысли о лунном свете. Эти небесно-бледные, светящиеся волосы, изящные черты, голубые глаза, излучавшие нежность, шея, как у Одри Хепбёрн, хрупкие плечи, тонкие запястья, длинные пальцы, осиная талия — все создавало обманчивое впечатление незащищенности. Ну и от природы Джинджер была тихой, склонной к созерцательности — качества, которые можно ошибочно принять за робость. Говорила она голосом мягким и музыкальным, и за этой ее сладкозвучностью легко можно было не заметить уверенности в себе и упорства.
Джинджер унаследовала серебристую гриву волос, небесного цвета глаза, красоту и честолюбие от своей матери Анны, шведки ростом пять футов и десять дюймов.
— Золотце ты мое, — сказала Анна, когда Джинджер в девять лет, на два года раньше, окончила шестой класс.
Джинджер училась лучше всех в классе и получила за свои успехи грамоту с золотой каймой. Еще она стала одной из троих, кому доверили развлекательную часть выпускной церемонии, и сыграла на рояле две композиции Моцарта; за этим последовала мелодия в стиле регтайм, заставившая удивленную публику встать.
— Девочка моя золотая, — то и дело повторяла Анна по дороге домой, обнимая дочь.
Джейкоб вел машину, смаргивая слезы гордости. Он был человеком эмоциональным, растрогать его не составляло труда. Смущаясь таким частым появлением влаги у себя на лице, он пытался скрывать свои чувства, объясняя слезы и покраснение глаз аллергией, которую у него никогда не диагностировали.
— Похоже, в этом году какая-то специфическая пыльца, — сказал он дважды по пути домой после выпускного вечера. — Очень раздражающая пыльца.
— В тебе все сошлось, бубеле[1], — сказала Анна. — Мои лучшие свойства и лучшие качества твоего отца. Тебя ждет успех, бог свидетель, подожди — скоро сама увидишь. Окончишь среднюю школу, потом поступишь в колледж, потом, может быть, в юридический или медицинский — все, что пожелаешь. Что угодно.
Родители Джинджер были единственными, кто оценивал ее так, как следует.
Они свернули на подъездную дорожку, и Джейкоб, не доезжая до гаража, спросил удивленно:
— Что это мы? Наш единственный ребенок оканчивает шестой класс, наша дочка, которая думает, что ей все доступно и она может выйти замуж за короля Сиама и поехать на жирафе на луну… И она впервые в жизни надевает шапочку и мантию, а мы не празднуем! Может, махнем на Манхэттен, выпьем шампанского в «Плазе»? Поужинаем в «Уолдорфе»? Нет. Нужно что-нибудь помасштабнее. Если космонавт на жирафе, что для него самое-самое? Едем к «Уолгрину», где лимонадный фонтанчик!
— Да, — сказала Джинджер.
В «Уолгрине» они, похоже, были самой странной семьей, какую здесь когда-либо видели: папа-еврей, ростом с жокея, с немецким именем и лицом сефарда, мама-шведка, восхитительно женственная блондинка, выше мужа дюймов на пять, и ребенок — видение, эльф, миниатюрная, в отличие от мамы, и светленькая, в отличие от черноволосого отца, наделенная красотой, непохожей на материнскую: более утонченной, какой-то сказочной. С детства Джинджер знала: люди, видя ее с родителями, думают, что она — приемыш.
От отца она унаследовала малый рост, мягкий голос, кротость и гибкий ум.
Она любила их обоих так сильно и беззаветно, что в детстве ей не хватало слов, чтобы передать свои чувства. Даже взрослой она не могла найти выражений, способных показать, что́ для нее значат родители. Теперь их не было в ее жизни — они оба ушли в ранние могилы.
Анна погибла в автокатастрофе вскоре после того, как Джинджер исполнилось двенадцать. Здравый смысл подсказывал родным Джейкоба, что без шведки (клан Вайсов давно уже перестал считать ее гоем и относился к Анне с уважением и любовью) Джинджер с отцом поплывут вниз по течению. Все знали, как близки были эти трое, более того, все знали, что это Анна вела семью к успеху и процветанию. Именно Анна выбрала наименее честолюбивого из братьев Вайс — мечтателя Джейкоба, кротчайшего Джейкоба, который вечно сидел, уткнувшись в какой-нибудь детектив или научно-фантастический роман, и слепила из него то, чем он стал в результате. Когда она вышла за него, Джейкоб прислуживал в ювелирном магазине; когда она погибла, Джейкоб владел двумя магазинами.
После похорон семья собралась в большом доме тети Рейчел в Бруклин-Хейтсе. Как только ей удавалось ускользнуть от близких, Джинджер находила утешение в темном уединении кладовки. Она садилась на табурет и, вдыхая запахи пряностей, молилась Богу, чтобы Он вернул ей маму. Тетя Франсина разговаривала с Рейчел на кухне. Фран горевала, предвидя мрачное будущее, ожидающее Джейкоба и его маленькую девочку в мире без Анны.
— Он не справится с бизнесом, ты же понимаешь, наверняка не справится, даже когда вся печаль уйдет и он вернется к работе. Бедняга, он такой неприспособленный. Анна была его голосом разума, его лучшим советчиком, без нее он пропадет лет через пять.
Они недооценивали Джинджер.
Справедливости ради нужно сказать, что Джинджер было всего двенадцать, и, хотя она уже училась в десятом классе, большинство людей видели в ней ребенка. Никто и подумать не мог, что она так скоро заменит Анну. Джинджер разделяла материнскую любовь к стряпне, после похорон несколько недель листала кулинарные книги и с удивительным прилежанием и терпением — этими своими особенными качествами — приобрела те кулинарные навыки, которых прежде не имела. Когда родственники пришли к ним на обед в первый раз после смерти Анны, они глазам своим не поверили. Домашние картофельные хлебцы, сырные калачи. Овощной суп с плавающими в нем пышными клецками из говядины и сыра. Форшмак на закуску. Тушеная телятина со стручковым перцем, цимес со сливами и с картошкой, котлеты, жаренные на жире и поданные в томатном соусе. На десерт — печеный персиковый пудинг и яблочный пирог. Франсина и Рейчел решили, что Джейкоб прячет у себя на кухне новую кухарку, и не поверили, когда он показал на дочку. Джинджер не считала, что совершила нечто выдающееся. Семье требовалась кухарка, и она сделалась ею.
Забота об отце стала для Джинджер главным делом, и она взялась за это страстно и горячо. Она быстро и хорошо убиралась в доме — так основательно, что ее труд проходил даже тайную проверку на пыль и грязь, устраиваемую тетушкой Франсиной. Несмотря на свои двенадцать, она научилась планировать бюджет; ей не было и тринадцати, когда она стала вести все счета семьи.
В четырнадцать она, хотя и была на три года моложе своих одноклассников, стала первой в классе. Когда узнали, что ее приглашают несколько университетов сразу, но она выбрала Барнард, все засомневались: не замахнулась ли она в таком нежном возрасте на кусок, который не сможет проглотить?
В Барнарде было потруднее, чем в школе, она здесь не обгоняла сверстников, но шла наравне с лучшими; ее средняя успеваемость составляла четыре балла и лишь однажды опустилась до трех целых и восьми десятых — на первом курсе, когда у Джейкоба случился первый приступ панкреатита и она все вечера проводила в больнице.
Джейкоб неплохо держался, когда она стала бакалавром, но, когда Джинджер получила медицинскую степень, выглядел совсем уж больным и немощным. И все же он цеплялся за жизнь в первые полгода ее интернатуры. Но панкреатит вызвал рак поджелудочной железы, и он умер, так и не узнав, что Джинджер, отказавшись от карьеры исследователя, выбрала хирургическую ординатуру в Бостонском Мемориальном госпитале.
С Джейкобом она прожила дольше, чем с Анной, потому и чувства ее к нему были намного глубже, и уход отца стал для Джинджер еще более тяжелым ударом, чем потеря матери. Но она справилась с этой бедой, как справлялась со всеми вызовами, и окончила интернатуру с отличными отзывами и превосходными рекомендациями.
Джинджер отложила вторую интернатуру и уехала в Калифорнию, в Стэнфорд, чтобы освоить уникальную и очень напряженную двухгодичную программу по сосудисто-сердечным патологиям. Потом, после месячного отдыха (самого длинного за всю ее жизнь), она вернулась в Бостон и договорилась о кураторстве с доктором Джорджем Ханнаби, главой хирургического отделения в Мемориальном госпитале, известном своими новаторскими методами в сердечно-сосудистой хирургии. Первые два года новой интернатуры прошли блестяще.
И вот ноябрьским утром, во вторник, она отправилась в кулинарную лавку Бернстайна за покупками, и тут случилось то, что случилось, — вся эта жуть. Человек в черных перчатках. Но это было только началом.
Вообще-то, по вторникам она не работала — если только кто-то из пациентов не был в критическом состоянии, — и в больнице ее не ждали. В первые два месяца в Мемориальном госпитале она, со свойственными ей живостью и энергией, приходила туда даже в свои выходные, — по правде говоря, ей больше нечего было делать. Но Джордж Ханнаби положил этому конец. Он сказал, что врачи постоянно испытывают стресс и обязаны давать себе отдых — и Джинджер Вайс не исключение.
— Если вы слишком быстро выдохнетесь, работая на износ, — сказал он, — будет плохо не только для вас, но и для пациентов.
Поэтому каждый вторник она спала на час дольше обычного, принимала душ, выпивала две чашки кофе, читала на кухне утреннюю газету, глядела в окно, которое выходило на Маунт-Вернон-стрит. В десять часов одевалась, проходила несколько кварталов до кулинарного магазина Бернстайна на Чарльз-стрит, покупала пастрами, солонину, булочки домашней выпечки, простой ржаной хлеб, картофельный салат, блинчики, немного лососины или копченой осетрины, порой — вареники с домашним сыром, чтобы дома их подогреть. Возвращалась домой с пакетом всех этих вкусностей и бесстыдно ела весь день, читая Агату Кристи, Дика Фрэнсиса, Джона Макдональда, Леонарда Элмора и иногда Хайнлайна. Джинджер еще не полюбила отдых так сильно, как любила работу, но постепенно стала ценить свое свободное время, и вторник перестал быть для нее ненавистным днем, каким был поначалу, когда ей навязали шестидневку.
Тот злосчастный ноябрьский вторник начался замечательно — с серого зимнего неба, прозрачного прохладного утра, свежего, бодрящего и ничуть не морозного, а заведенный порядок привел ее к магазину Бернстайна (набитому покупателями, как обычно) в десять часов двадцать одну минуту ровно. Джинджер прошла вдоль длинного прилавка, заглядывая в шкафчики с выпечкой, рассматривая продукты за стеклом охлаждаемой витрины, выбирая деликатесы с радостью гурмана. Торговый зал был полон божественных запахов и приятных звуков: тесто, корица, смех, чеснок, гвоздика, беглые разговоры, то ли на английском, то ли хрен поймешь на каком — от идиша и бостонского акцента до новейшего рок-н-ролльного сленга, — фундук жареный, квашеная капуста, огурчики маринованные, кофе, звяканье столовых приборов. Отоварившись чем хотела, Джинджер оплатила покупки, натянула вязаные перчатки, взяла пакет, прошла мимо столиков, за которыми люди вкушали свой поздний завтрак, и направилась к двери.
Пакет был в левой руке, правой она пыталась засунуть бумажник в сумочку, висевшую на плече. Подходя к дверям, она сосредоточилась на бумажнике, и вот тут-то в магазин вошел человек в пальто из серого твида и черной русской шапке. Он, похоже, был так же рассеян, как Джинджер, и они столкнулись в дверях. В зал ворвалась струя холодного воздуха, Джинджер сделала шаг назад, а мужчина схватил ее пакет с покупками, чтобы тот не упал, и поддержал девушку рукой.
— Извините, — сказал он. — Это я виноват.
— Нет, это я, — ответила Джинджер.
— Задумался.
— Я не смотрела, куда иду.
— Вы как, в порядке?
— В полном. Правда.
Он протянул ей пакет.
Джинджер поблагодарила мужчину, взяла пакет и тут обратила внимание на его перчатки. Черные, явно дорогие. Плотная натуральная кожа высшего качества, едва заметная простежка — ничего, что могло бы объяснить ее мгновенную острую реакцию, ничего странного или угрожающего. И все же она почувствовала угрозу. Угрозу, исходящую от этого человека, внешне совершенно обыкновенного, — бледного, с одутловатым лицом, с добрыми глазами за очками с толстыми линзами и в черепаховой оправе. Перчатки испугали ее — необъяснимо и беспричинно. Дыхание перехватило, а сердце бешено заколотилось.
Самым странным было то, что все предметы и покупатели в магазине начали исчезать, словно были не настоящими, а всего лишь призраками из сна, которые растворяются с пробуждением. Все и всё — и люди, те, что завтракали за столиками, и полки, уставленные консервированной едой, и витрины, и настенные часы с логотипом «Манишевиц», и банки с маринадом, столы и стулья, — казалось, начали мерцать и исчезать в белоснежной дымке, словно откуда-то из-под пола поднимался туман. И только зловещие перчатки никуда не девались, напротив, они становились все более явственными, чернели и угрожали.
— Мисс? — Голос человека с одутловатым лицом словно шел из дальнего конца бесконечного туннеля.
Рядом с Джинджер гасло и терялось все, что было вокруг, но звуки не прекращались, более того, они делались громче и громче, пока уши ее не заполнили бессвязная трескотня и навязчивый стук приборов, пока звяканье тарелок и тихий писк электронного кассового аппарата не стали громоподобными и невыносимыми.
Она не сводила глаз с кожаных перчаток на руках этого человека.
— Что с вами? — Незнакомец протянул к Джинджер руку, желая то ли поддержать ее, то ли извиниться.
Черные, тугие, блестящие… с едва заметной зернистостью кожи, мелкие аккуратные швы вдоль пальцев… крепко натянутые на костяшках…
Сбитая с толку, потерявшаяся в пространстве, под гнетом необъяснимого страха, Джинджер вдруг поняла, что надо бежать отсюда, иначе она умрет. Не было этому объяснения. Что за опасность ей грозит, Джинджер не понимала. Знала только одно: надо бежать, а не убежишь — смерть.
Сердцебиение, и без того учащенное, стало совсем зашкаливать. Комок в горле, который мешал ей дышать, растаял, Джинджер издала слабый крик и устремилась вперед, словно в погоне за жалким звуком, который вырвался у нее. Она была испугана такой реакцией на перчатки, но не могла объективно судить о ней, смущенная собственным поведением; прижав пакет с продуктами к груди, она протиснулась в дверь мимо мужчины, с которым только что столкнулась, — краем сознания отметив, что чуть не сбила этого человека с ног. Видимо, она рывком распахнула дверь, хотя не помнила, рывком или не рывком, потом оказалась на улице, на свежем ноябрьском воздухе. Движение на Чарльз-стрит: автомобильные гудки, рев двигателей, шипение, вздохи, скрежет покрышек — все это было справа, витрины магазина промелькнули от нее слева: она пустилась бежать.
Она не замечала вокруг себя ничего, мир поблек, исчез, будто его и не было, Джинджер мчалась сквозь безликую серость, ноги работали непрестанно, полы пальто били по ним, она словно летела по искаженному сном пространству, потеряв от страха остатки здравого смысла. На улице она была не одна, люди двигались туда и сюда, она их расталкивала, обегала, не обращала на них внимания. Она знала одно: нужно спасаться. И поэтому неслась, как олень, убегающий от преследователя (хотя никто ее не преследовал), губы ее побелели, как бывает, когда человека охватывает ужас (хотя Джинджер не понимала, от какой опасности убегает).
Бежала. Как сумасшедшая. Ослепшая и оглохшая.
Потерянная.
Спустя несколько минут, когда туман рассеялся, Джинджер поняла, что оказалась на Маунт-Вернон-стрит, на полпути до вершины холма. Она прислонилась к чугунным кованым перилам парадной лестницы, ведущей к величественному таунхаусу из красного кирпича, обхватила руками балясины, до боли в костяшках пальцев вцепилась в них, упершись лбом в твердый металл, — так заключенный в отчаянии прижимается к решетке камеры. Пот заливал ее, она хватала ртом воздух. Во рту стояла кислая сушь. В горле жгло, в груди нарастала боль. Джинджер была вне себя, она не могла вспомнить, как оказалась здесь, — словно ее выбросило на неизвестный берег приливными волнами амнезии.
Что-то испугало ее.
Но она не могла вспомнить, что именно.
Постепенно страх уходил, дыхание стало почти нормальным, сердцебиение успокаивалось.
Она подняла голову, поморгала, устало и потрясенно огляделась; зрение, затуманенное слезами, медленно прояснялось. Она увидела голые, черные ветви липы и низкое зловеще-серое ноябрьское небо за контурами деревьев. Мягко светились старинные газовые фонари, приводимые в действие соленоидами, которые ошибочно приняли зимнее утро за наступление сумерек. На вершине холма стоял массачусетский Капитолий, внизу, на пересечении Маунт-Вернон и Чарльз-стрит, двигалась вереница машин.
Кулинария Бернстайна. Да, конечно. Сегодня вторник, она была у Бернстайна, когда… когда что-то случилось?