И подхватил его под локоть, и повлёк.
В автобус или маршрутку я его не повёл, чтоб не позориться самому и не позорить подопечного. Такси вызывать не стал, пожалел денег.
Он был тяжёлый, костистый, то слегка трезвел, и тогда мы шли форсированно, почти бежали, – но периоды твёрдости сменялись периодами слабости, и тогда я волок его на себе.
– Самое главное, – бормотал Твердоклинов, держась за меня, сопя, спотыкаясь, – самое главное – запомни. Их нельзя недооценивать. Они хитрые. Они грамотно под людей косят, не отличишь. Тут глаз нужен. У меня он есть. Ни у кого нет, а у меня есть. Я один раз гляну – сразу вижу, кто ты есть такой и каково твоё нутро. Это мой святой дар, я его в детстве обрёл. Пошёл с пацанами на речку купаться, в омут заплыл – и утонул. Вода холодная, ногу судорогой свело – утонул, короче. А друг мой Димка Федотов меня вытащил и откачал. А я уже, говорят, синий был. А он меня откачал, Димка Федотов. Он меня вверх ногами поднял и тряс, до тех пор, пока вся вода из меня не вылилась. А потом кулаком меня по груди ударил – и я ожил. Димка Федотов, ага. Он был сильно меня старше, в десятом классе учился, а я – в четвёртом. С тех пор я – особенный, открылись мои глаза, всё вижу, чего другие не видят. Но, сука, не всегда, а только после второго стакана. Ты меня прости, я конченый бухарик, я тебя подвёл, нажрался, и ты меня домой тащишь, но это ничего, со всеми бывает. В следующий раз ты нажрёшься – я тебя потащу. Но насчёт демонов – ты должен понять, что это всё – серьёзно. Ты думаешь, что я какой-то идиот, но это не так, я книги читаю, я “Молот ведьм” читал три раза. И я, сука, верующий. Я, бля, воин Христа, понял? Однажды я пойду и начну их всех убивать. Это моя планида, меня на неё сама жизнь направила. Их всё больше, они везде. У них нет ничего святого, ни души, ни совести. Они когда-то были людьми, но потом продались, теперь они – бывшие люди. Они могут хорошие дела делать, другим помогать, деньгами в том числе, но всё это они делают для отвода глаз, чтобы никто не догадался, кто они на самом деле… Распознать сложно… Но я умею. Мои глаза всё видят… Подожди, давай постоим, покурим…
– Уже пришли, – сказал я. – Не кури, от сигарет тебя ещё больше развозит.
– Ладно, – сказал Твердоклинов. – Спасибо тебе. Я щас с матерью живу, у меня такая просьба. Она когда дверь откроет, ты ей скажи… Ну, объясни всё… Что мы твой отпуск отметили… Чуть-чуть перебрали, ну и там… В общем…
– Конечно, – сказал я. – Пойдём.
7
Дверь нам открыла пожилая толстая женщина в халате, бесцветная, некрасивая, похожая на испорченный батон белого хлеба; я набрал было воздуха в грудь, чтобы произнести какие-то нейтрально-вежливые слова, но хозяйка лишь бросила на нас короткий укоризненный взгляд и вразвалку ушла, оставив дверь нараспашку.
Пахло селёдкой и горячими макаронами: мать ждала сына, ужин спроворила.
Я вовлёк Твердоклинова в комнату, опрокинул на громко скрипящий диван и посчитал свою миссию выполненной. Вспомнил, ухватил уже засыпающего пьяненького товарища за плечи и повернул на бок, чтоб товарищ в забытьи не захлебнулся рвотой.
В комнате висело несколько картин, акварелью и маслом, – простеньких и немного унылых пейзажиков с берёзками и речками; вряд ли их автором был сам Твердоклинов, но, возможно, его мать, или давно умерший отец, или другой родственник; об этой семье я почти ничего не знал, а теперь вот увидел: люди здесь тянулись к прекрасному, в меру способностей и возможностей.
Вид этих картин снова напомнил мне о существовании Геры Ворошиловой. Я выкрикнул в пустоту полутёмного, пахнущего селёдкой коридора “до свидания” и ушёл, чувствуя облегчение, а также известную гордость: вот, помог человеку, дотащил до родной милой койки, а мог бы и оставить подле магазина, в одиноком хмельном безумии. Может быть, от того магазина Твердоклинов пошёл бы не к матери – а к бывшей жене и её новому сожителю, и убил бы того сожителя каким-нибудь зверским образом, кухонный нож воткнул бы в живот или сковородкой по затылку наградил. И сел бы в тюрьму надолго. Может быть, сегодня я спас сразу двоих. Но эту гордую мысль я развивать не стал, а просто зашагал прочь.
Многие люди пьют горькую, многие вынашивают планы кровавых злодеяний, – но совсем немногие претворяют эти планы.
Начинался длинный апрельский вечер, дел было по горло.
8
Прошёл две улицы, когда увидел ограду храма – заволновался, но волнение было светлым, несильным. На лёгких ногах вошёл в ограду, положил кресты. В притворе волнение усилилось.
Свечей покупать не стал.
В храме замедлил шаг. Не каждый год удавалось сюда войти: страх был слишком силён, ноги подгибались.
Жар свечей, запах ладана, горячий воздух колеблется. Но главный запах в храме – не благовоний, а старого дерева. Сильнее всего пахнет деревянный резной иконостас. Но к нему я не пошёл, а свернул в сторону, к образу Казанской Божией Матери, приложился лбом, – и тут не выдержал, воспоминания обрушились, словно камнепад.
Помню, как повалили меня.
Дело было ночью, по-тихому. Храм во мраке пребывал.
Потом вытащили во двор. Мела метель, свистел декабрьский немилосердный ветрюган; помню, меж людей спор возник, где меня разломать и сжечь, в ограде храма или за оградой. На сей счёт у приехавшего из Петербурга важного человека указаний не было: его задачей было проследить, чтоб тело было разрублено, а потом сожжено, в ограде или вне её – неважно. Но решили – вне ограды.
Это было давно.
Я затрясся в гибельном мороке, отпрянул от образа; дым ладана душил, угнетал.
Выбежал, едва не расталкивая людей. Однако снаружи быстро успокоился, и даже немного возгордился.
Всё-таки вошёл, сумел, выдержал.
Так понемногу всё изменится: буду пытаться, раз за разом, пока не преодолею страх; сначала полминуты научусь терпеть, потом минуту, потом две – и однажды изменюсь навсегда, и стану обыкновенным, как все, и в любую церкву буду входить, как всякий другой христианин, в трепете сердца и умирении духа.
9
Извне было свежо и шумно, воробьи купались в лужах, из проезжающих машин изливалась удалая музыка. Пахло гниющей, мокрой, холодной землёй. Со стороны вокзала ветер доносил стук железнодорожных колёс. Возле входа в кинотеатр возбуждённые весной подростки хохотали и дымили сигаретками. Я летел широкими шагами, норовя уйти как можно дальше от храма, мечтая если не забыть, то хотя бы отвлечься.
Мир, несовершенный и кривоватый, был хорош тем, что он всё-таки предлагал множество возможностей переключиться, забыться, спастись от самого себя: можно было пойти в кино, в бар, в спорт-бар, в суши-бар, поиграть в бильярд, купить себе новую красивую обувь, сходить в баню, сыграть в лотерею, слетать в Таиланд, засадить грядки эксклюзивной рассадой петрушки и укропа; много способов сочинено, чтобы избавить человека от его главного, невыносимого, леденящего страха – страха остаться наедине с самим собой.
Я шёл, сам не зная, куда.
Через несколько часов я добровольно заточу себя в подвале собственного дома, и проведу там много дней, пока не закончу работу.
Нужно было настроить струны, з а г л у б и т ь с я.
Вдруг я понял, что двигаюсь прямо к дому покойного историка Ворошилова.
Здесь было тихо. Две больших бабы в оранжевых тужурках собирали граблями вытаявший из-под снега мусор. Из-за сплошных двухметровых заборов доносился детский смех.
Прошёл мимо дома номер восемь – здесь хозяин дома заводил свой мотоцикл “Хонда”, готовился к началу тёплого сезона.
Прошёл мимо дома номер шесть – здесь жарили шашлыки и звенели посудой.
Прошёл мимо дома номер четыре – здесь выгуливали собак, и одна из них, в широком ошейнике, подбежала ко мне и сначала хрипло взлаяла, но я присел на корточки, погладил животину, и она утихла, даже лизнула ладонь; потом появилась хозяйка в спортивном костюме, крашеная блондинка, закричала: “Гектор, фу!” – и это “фу” меня оскорбило, как будто речь шла не о человеке, а о дохлой крысе. Я отвернулся и торопливо двинул далее вдоль улицы: к дому номер два, нужному мне. К дому Ворошилова.
Ворота были открыты.
Впервые за два месяца я увидел, что хотел.
Гера Ворошилова только что въехала во двор отцовского дома и теперь выгружала из своей смешной фиолетовой машинки нечто широкое, габаритное, но лёгкое. Холст, понял я. Она купила холст, она собирается писать картину!
Она не увидела меня.
Одета скромно, на голове – бейсбольная кепка с большим козырьком: словно боялась, что её кто-то узна́ет.
Она с усилием извлекла с заднего сиденья раму, примерно метр на полтора, и понесла её в дом, двигаясь несуетливо, спортивно. Я заметил, что двор убран, дорожка подметена. Постоял бы ещё, но решил, что неприлично глазеть на чужую частную территорию, да и опасно, в конце концов.
Человек, мыслящий шаблонами, сказал бы, что я – преступник, которого тянет на место преступления, но это было не так; меня тянуло не на место, а к его обитательнице. Я точно знал, что однажды мы познакомимся и поговорим, и я был готов к такой встрече.
Развернулся, зашагал к вокзалу; пора домой, пора за дело! Уже пробегает по спине и плечам озноб предвкушения. Уже руки чешутся.
Миссия моя ясна, и ничто на свете не помешает мне её выполнить.
Хоть и висят на мне разные грехи, в том числе и смертные, неотмолимые, но дух дышит.
И чтоб до конца очиститься, я достал телефон и позвонил Застырову, и попросил о встрече.
Земляк легко согласился.
– Пивка попьём, – сказал он. – Жди на той же точке.
Той же точкой он называл пивной бар “Овертайм”.
10
Я опасался, что вечером мест не будет, но меня сразу провели к свободному столу. Экраны показывали мордобой, две компании молодёжи наблюдали заинтересованно; я сел спиной к ним и заказал пива.
Когда Застыров прибыл, его уже ждали стартовые три кружки светлого нефильтрованного.
– Дело есть, – сказал я. – Важное. Может тебя коснуться.
Застыров, опрокинув первую кружку, вытер с губ пену.
– Излагай.
– У меня в цеху, – начал я, – работает мужик, фамилия – Твердоклинов. Я его давно знаю. Сегодня мы с ним выпивали. Когда он опьянел – сказал, что собирается зарезать сожителя своей жены. Они в разводе, у бывшей жены – новый любовник. Про этого любовника знаю только одно: он занимается недвижимостью. Твердоклинов его ненавидит. Когда он трезвый – он почти нормальный, но после двух стаканов ему башню сносит на глушняк. Не знаю, что ты будешь делать в этой связи, но предупредить тебя – я обязан.
Застыров посуровел, сделался официальным, вынул записную книжку и авторучку.
– Продиктуй, – велел.
– Твердоклинов Николай Юрьевич, работник фабрики “Большевик”. Проживает с матерью по адресу Вторая Поселковая, дом 19, квартиру не помню, сам найдёшь.
Застыров записал, поднял на меня светлые, злые глаза.
– Ты сказал, что он почти нормальный. Это как понимать?
В автобус или маршрутку я его не повёл, чтоб не позориться самому и не позорить подопечного. Такси вызывать не стал, пожалел денег.
Он был тяжёлый, костистый, то слегка трезвел, и тогда мы шли форсированно, почти бежали, – но периоды твёрдости сменялись периодами слабости, и тогда я волок его на себе.
– Самое главное, – бормотал Твердоклинов, держась за меня, сопя, спотыкаясь, – самое главное – запомни. Их нельзя недооценивать. Они хитрые. Они грамотно под людей косят, не отличишь. Тут глаз нужен. У меня он есть. Ни у кого нет, а у меня есть. Я один раз гляну – сразу вижу, кто ты есть такой и каково твоё нутро. Это мой святой дар, я его в детстве обрёл. Пошёл с пацанами на речку купаться, в омут заплыл – и утонул. Вода холодная, ногу судорогой свело – утонул, короче. А друг мой Димка Федотов меня вытащил и откачал. А я уже, говорят, синий был. А он меня откачал, Димка Федотов. Он меня вверх ногами поднял и тряс, до тех пор, пока вся вода из меня не вылилась. А потом кулаком меня по груди ударил – и я ожил. Димка Федотов, ага. Он был сильно меня старше, в десятом классе учился, а я – в четвёртом. С тех пор я – особенный, открылись мои глаза, всё вижу, чего другие не видят. Но, сука, не всегда, а только после второго стакана. Ты меня прости, я конченый бухарик, я тебя подвёл, нажрался, и ты меня домой тащишь, но это ничего, со всеми бывает. В следующий раз ты нажрёшься – я тебя потащу. Но насчёт демонов – ты должен понять, что это всё – серьёзно. Ты думаешь, что я какой-то идиот, но это не так, я книги читаю, я “Молот ведьм” читал три раза. И я, сука, верующий. Я, бля, воин Христа, понял? Однажды я пойду и начну их всех убивать. Это моя планида, меня на неё сама жизнь направила. Их всё больше, они везде. У них нет ничего святого, ни души, ни совести. Они когда-то были людьми, но потом продались, теперь они – бывшие люди. Они могут хорошие дела делать, другим помогать, деньгами в том числе, но всё это они делают для отвода глаз, чтобы никто не догадался, кто они на самом деле… Распознать сложно… Но я умею. Мои глаза всё видят… Подожди, давай постоим, покурим…
– Уже пришли, – сказал я. – Не кури, от сигарет тебя ещё больше развозит.
– Ладно, – сказал Твердоклинов. – Спасибо тебе. Я щас с матерью живу, у меня такая просьба. Она когда дверь откроет, ты ей скажи… Ну, объясни всё… Что мы твой отпуск отметили… Чуть-чуть перебрали, ну и там… В общем…
– Конечно, – сказал я. – Пойдём.
7
Дверь нам открыла пожилая толстая женщина в халате, бесцветная, некрасивая, похожая на испорченный батон белого хлеба; я набрал было воздуха в грудь, чтобы произнести какие-то нейтрально-вежливые слова, но хозяйка лишь бросила на нас короткий укоризненный взгляд и вразвалку ушла, оставив дверь нараспашку.
Пахло селёдкой и горячими макаронами: мать ждала сына, ужин спроворила.
Я вовлёк Твердоклинова в комнату, опрокинул на громко скрипящий диван и посчитал свою миссию выполненной. Вспомнил, ухватил уже засыпающего пьяненького товарища за плечи и повернул на бок, чтоб товарищ в забытьи не захлебнулся рвотой.
В комнате висело несколько картин, акварелью и маслом, – простеньких и немного унылых пейзажиков с берёзками и речками; вряд ли их автором был сам Твердоклинов, но, возможно, его мать, или давно умерший отец, или другой родственник; об этой семье я почти ничего не знал, а теперь вот увидел: люди здесь тянулись к прекрасному, в меру способностей и возможностей.
Вид этих картин снова напомнил мне о существовании Геры Ворошиловой. Я выкрикнул в пустоту полутёмного, пахнущего селёдкой коридора “до свидания” и ушёл, чувствуя облегчение, а также известную гордость: вот, помог человеку, дотащил до родной милой койки, а мог бы и оставить подле магазина, в одиноком хмельном безумии. Может быть, от того магазина Твердоклинов пошёл бы не к матери – а к бывшей жене и её новому сожителю, и убил бы того сожителя каким-нибудь зверским образом, кухонный нож воткнул бы в живот или сковородкой по затылку наградил. И сел бы в тюрьму надолго. Может быть, сегодня я спас сразу двоих. Но эту гордую мысль я развивать не стал, а просто зашагал прочь.
Многие люди пьют горькую, многие вынашивают планы кровавых злодеяний, – но совсем немногие претворяют эти планы.
Начинался длинный апрельский вечер, дел было по горло.
8
Прошёл две улицы, когда увидел ограду храма – заволновался, но волнение было светлым, несильным. На лёгких ногах вошёл в ограду, положил кресты. В притворе волнение усилилось.
Свечей покупать не стал.
В храме замедлил шаг. Не каждый год удавалось сюда войти: страх был слишком силён, ноги подгибались.
Жар свечей, запах ладана, горячий воздух колеблется. Но главный запах в храме – не благовоний, а старого дерева. Сильнее всего пахнет деревянный резной иконостас. Но к нему я не пошёл, а свернул в сторону, к образу Казанской Божией Матери, приложился лбом, – и тут не выдержал, воспоминания обрушились, словно камнепад.
Помню, как повалили меня.
Дело было ночью, по-тихому. Храм во мраке пребывал.
Потом вытащили во двор. Мела метель, свистел декабрьский немилосердный ветрюган; помню, меж людей спор возник, где меня разломать и сжечь, в ограде храма или за оградой. На сей счёт у приехавшего из Петербурга важного человека указаний не было: его задачей было проследить, чтоб тело было разрублено, а потом сожжено, в ограде или вне её – неважно. Но решили – вне ограды.
Это было давно.
Я затрясся в гибельном мороке, отпрянул от образа; дым ладана душил, угнетал.
Выбежал, едва не расталкивая людей. Однако снаружи быстро успокоился, и даже немного возгордился.
Всё-таки вошёл, сумел, выдержал.
Так понемногу всё изменится: буду пытаться, раз за разом, пока не преодолею страх; сначала полминуты научусь терпеть, потом минуту, потом две – и однажды изменюсь навсегда, и стану обыкновенным, как все, и в любую церкву буду входить, как всякий другой христианин, в трепете сердца и умирении духа.
9
Извне было свежо и шумно, воробьи купались в лужах, из проезжающих машин изливалась удалая музыка. Пахло гниющей, мокрой, холодной землёй. Со стороны вокзала ветер доносил стук железнодорожных колёс. Возле входа в кинотеатр возбуждённые весной подростки хохотали и дымили сигаретками. Я летел широкими шагами, норовя уйти как можно дальше от храма, мечтая если не забыть, то хотя бы отвлечься.
Мир, несовершенный и кривоватый, был хорош тем, что он всё-таки предлагал множество возможностей переключиться, забыться, спастись от самого себя: можно было пойти в кино, в бар, в спорт-бар, в суши-бар, поиграть в бильярд, купить себе новую красивую обувь, сходить в баню, сыграть в лотерею, слетать в Таиланд, засадить грядки эксклюзивной рассадой петрушки и укропа; много способов сочинено, чтобы избавить человека от его главного, невыносимого, леденящего страха – страха остаться наедине с самим собой.
Я шёл, сам не зная, куда.
Через несколько часов я добровольно заточу себя в подвале собственного дома, и проведу там много дней, пока не закончу работу.
Нужно было настроить струны, з а г л у б и т ь с я.
Вдруг я понял, что двигаюсь прямо к дому покойного историка Ворошилова.
Здесь было тихо. Две больших бабы в оранжевых тужурках собирали граблями вытаявший из-под снега мусор. Из-за сплошных двухметровых заборов доносился детский смех.
Прошёл мимо дома номер восемь – здесь хозяин дома заводил свой мотоцикл “Хонда”, готовился к началу тёплого сезона.
Прошёл мимо дома номер шесть – здесь жарили шашлыки и звенели посудой.
Прошёл мимо дома номер четыре – здесь выгуливали собак, и одна из них, в широком ошейнике, подбежала ко мне и сначала хрипло взлаяла, но я присел на корточки, погладил животину, и она утихла, даже лизнула ладонь; потом появилась хозяйка в спортивном костюме, крашеная блондинка, закричала: “Гектор, фу!” – и это “фу” меня оскорбило, как будто речь шла не о человеке, а о дохлой крысе. Я отвернулся и торопливо двинул далее вдоль улицы: к дому номер два, нужному мне. К дому Ворошилова.
Ворота были открыты.
Впервые за два месяца я увидел, что хотел.
Гера Ворошилова только что въехала во двор отцовского дома и теперь выгружала из своей смешной фиолетовой машинки нечто широкое, габаритное, но лёгкое. Холст, понял я. Она купила холст, она собирается писать картину!
Она не увидела меня.
Одета скромно, на голове – бейсбольная кепка с большим козырьком: словно боялась, что её кто-то узна́ет.
Она с усилием извлекла с заднего сиденья раму, примерно метр на полтора, и понесла её в дом, двигаясь несуетливо, спортивно. Я заметил, что двор убран, дорожка подметена. Постоял бы ещё, но решил, что неприлично глазеть на чужую частную территорию, да и опасно, в конце концов.
Человек, мыслящий шаблонами, сказал бы, что я – преступник, которого тянет на место преступления, но это было не так; меня тянуло не на место, а к его обитательнице. Я точно знал, что однажды мы познакомимся и поговорим, и я был готов к такой встрече.
Развернулся, зашагал к вокзалу; пора домой, пора за дело! Уже пробегает по спине и плечам озноб предвкушения. Уже руки чешутся.
Миссия моя ясна, и ничто на свете не помешает мне её выполнить.
Хоть и висят на мне разные грехи, в том числе и смертные, неотмолимые, но дух дышит.
И чтоб до конца очиститься, я достал телефон и позвонил Застырову, и попросил о встрече.
Земляк легко согласился.
– Пивка попьём, – сказал он. – Жди на той же точке.
Той же точкой он называл пивной бар “Овертайм”.
10
Я опасался, что вечером мест не будет, но меня сразу провели к свободному столу. Экраны показывали мордобой, две компании молодёжи наблюдали заинтересованно; я сел спиной к ним и заказал пива.
Когда Застыров прибыл, его уже ждали стартовые три кружки светлого нефильтрованного.
– Дело есть, – сказал я. – Важное. Может тебя коснуться.
Застыров, опрокинув первую кружку, вытер с губ пену.
– Излагай.
– У меня в цеху, – начал я, – работает мужик, фамилия – Твердоклинов. Я его давно знаю. Сегодня мы с ним выпивали. Когда он опьянел – сказал, что собирается зарезать сожителя своей жены. Они в разводе, у бывшей жены – новый любовник. Про этого любовника знаю только одно: он занимается недвижимостью. Твердоклинов его ненавидит. Когда он трезвый – он почти нормальный, но после двух стаканов ему башню сносит на глушняк. Не знаю, что ты будешь делать в этой связи, но предупредить тебя – я обязан.
Застыров посуровел, сделался официальным, вынул записную книжку и авторучку.
– Продиктуй, – велел.
– Твердоклинов Николай Юрьевич, работник фабрики “Большевик”. Проживает с матерью по адресу Вторая Поселковая, дом 19, квартиру не помню, сам найдёшь.
Застыров записал, поднял на меня светлые, злые глаза.
– Ты сказал, что он почти нормальный. Это как понимать?