– Тут все семьдесят!
– На здоровье, – вежливо сказал я, не двигаясь с места.
– Ну? – спросил Пахан. – Договаривай уже.
– Отпускные хочу, – сказал я.
Пахан нахмурился.
– Начинается, – печально сказал он. – Сколько?
Это был, как пишут в художественных романах, “момент истины”: назовёшь слишком большую сумму – откажут; назовёшь маленькую – останешься внакладе.
– Тридцать тысяч.
Пахан скривился, как будто услышал непристойность.
– Невозможно, – сказал он с большим сожалением. – Ты бы заранее предупредил.
– Я не для себя. Я ж сказал, родственницу на ноги поднять…
Он выдвинул ящик стола, вынул пачку пятитысячных, отделил две бумажки.
– На́ десятку. Больше не могу, не проси.
– И то хлеб, – сказал я. – Спасибо, начальник, уважил.
Пахан смотрел, как я складываю купюрки пополам и прячу в дальний карман.
– Странный ты мужик, Антип, – произнёс он. – Не от мира сего. Лично я думаю, что ты опасный псих. Иногда я боюсь к тебе спиной повернуться, – мне кажется, ты меня сразу – хоп – и топором по башке.
– Зачем? – спросил я.
– Что “зачем”?
– Зачем мне тебя топором по башке? Ты меня кормишь, работу даёшь. Ты мне нужен. Я тебя уважаю. Можешь спокойно поворачиваться, хоть спиной, хоть боком. Никогда на тебя руку не подниму.
Пахан посмотрел серьёзно.
– Ну спасибо, – сказал он. – Это приятно слышать. Сколько лет родственнице твоей?
– Много, – ответил я, – пожилая женщина.
– Жаль, – сказал Пахан. – Я грешным делом думал, ты себе невесту завёл.
– Нет, – ответил я, – не завёл, но всё возможно.
4
Из “аквариума” вышел довольный. И деньги получил, и не соврал ни разу. Весёлый, почти счастливый, дыша полной грудью, двинул в раздевалку: нужно было переждать полчаса до конца рабочего дня и забрать вещи.
Открыл свой шкафчик: здесь, кроме рабочей робы и рабочих башмаков, и не слишком чистого полотенца, хранились несколько лоскутов наждачной бумаги, а также книги, молитвослов и “Лествица” – я иногда их читал в обеденный перерыв, пока товарищи резались в домино; на задней крышке шкафчика были приклеены два маленьких, с ладонь, образка – святой Параскевы и Андрея Первозванного.
Ещё – мыльница с мылом, расчёска, пузырёк йода, давно выдохшегося, банка крема для обуви и такая же щётка; всё, что обычно лежит в шкафчике мужика-работяги.
Никого не было в раздевалке – но в любой момент мог зайти кто угодно; из-за стен доносился шум станков и голоса́; пользуясь ненадёжным уединением, я поразмышлял несколько минут, и вдруг понял: не надо мне брать ничего из шкафчика, наоборот – не только ничего не брать, но и оставить всё, что есть.
Я начинал большое дело, и оно требовало моего полного обновления.
И я тогда снял с пояса свой любимый дисковый аудиоплеер, обмотал его проводами наушников и оставил на верхней полке.
Снял с пальца серебряное кольцо.
Снял нательный крест тоже.
Оставить крест было важно: там, куда я шёл, меня ждал другой крест, гораздо более тяжкий.
Подумал: хорошо бы в храм сходить. Хотя бы попытаться.
При себе оставил только паспорт, бумажник и ключи от дома.
5
Потом по фабрике прокатилась вибрация, остановились машины, голоса́ стали грубее и громче, в раздевалку ввалились полсотни разномастных работников, загремели железные дверцы, зашумела вода в душевой, все были возбуждены, многие смеялись; мужики самых разных возрастов, от двадцати лет до шестидесяти, – фабричные люди, работные, добывающие своё пропитание руками, хребтами, жилами.
Раздевалка наша, обширная, делилась на две части: в самом сухом и удобном углу, подальше от входа в душевую, гужевались сливки общества – квалифицированный пролетариат, токарный цех, наладчики станков и лесопильщики, водители грузовиков и погрузчиков; и я среди них.
Дальше была территория людей низшего сорта: грузчиков, уборщиков, подсобников; они держались скромно; меж них много было азиатов, но большинство – наши местные, городские, от молодых неглупых парней до сорокалетних алкоголиков, не до конца опустившихся.
Все знали, что существует ещё одно подразделение работяг, самый низший разряд, – команда гастарбайтеров, таджиков и киргизов, совершенно незаконных; они переодевались на улице, если было во что переодеваться, они делали за гроши самую паршивую работу: пробивали стоки, чистили канализацию, сортировали и вывозили мусор, убирали грязь вдоль заборов.
В своём чистом углу я заявил, что проставляюсь в связи с отпуском, и продемонстрировал две прозрачных литровых бутыли. Многие проявили живейший интерес к содержимому; многие руки протянули стаканы; каждому досталось граммов по семьдесят, никто не ушёл обиженным.
Пьянство на фабрике не поощрялось, формально с утра до конца рабочего дня царил сухой закон. Пойманных нетрезвых нарушителей увольняли без жалости. Но каждый день в 17:00, строго в соответствии с трудовым законодательством, звенел звонок, и рабочая смена, вышедшая в восемь утра, заканчивала деятельность; люди хотели расслабиться.
Тела – тёмные, согнутые, у кого рёбра торчат всем набором, у кого массивно свисает жир, голые спины, гуляющие вдоль шей кадыки, ладони в шрамах, синие колени. Голоса грубые, иногда специально, для авторитета, а кто просто оглох после восьми часов работы на пилораме – и теперь кричит, сам себя едва слышит; много матерной брани впроброс; все оживлены, конец рабочего дня – всегда маленький праздник: одна жизнь кончилась, начинается другая – собственная, вольготная, иди куда желаешь, занимайся чем хочешь.
Собрали закусь на лавке, на обрывках газеты “Павловские новости”, кто чесноком был богат, кто луком, кто солью, кто сухариком.
Сам я – налил себе на донышко и потом чокался со всеми.
Запах мокрых мужских тел, мыла, чеснока, крепкого алкоголя становился тягше; некоторые, едва просохнув и одевшись, в тапочках на босу ногу отправились курить; другие, семейные и серьёзные, переоделись быстро и ушли, спеша на бесплатный фабричный автобус, отъезжавший от проходной ровно в 17:30 и доставлявший самых разумных и бережливых до городского автовокзала.
Раздевалка быстро пустела.
6
Моему приятелю Твердоклинову досталось больше прочих, две порции, в пересчёте на водку – примерно стакан, и Твердоклинов заметно окосел; так и остался после душа голый, только истрёпанное донельзя махровое полотенце вокруг бёдер и старые пластиковые тапочки на огромных ступнях; сидел на лавке, медленно жевал чесночную дольку, глядя в никуда блестящими глазами, и когда я его позвал – не откликнулся; пришлось его растолкать, он очнулся, молча кивнул несколько раз и стал одеваться, резкими движениями, но продолжал глядеть мутными глазами в пустоту, о чём-то трудно размышлять.
Когда вышли из корпуса и зашагали к проходной – от свежего воздуха Твердоклинов опьянел ещё сильнее, стал бормотать себе под нос ругательства и спотыкаться; тут я забеспокоился всерьёз. Вдвоём мы с ним доехали на маршрутке от фабрики до центра города. Внутри тесной кабины запах первача и чеснока, исходящий от Твердоклинова, стал так силён, что даже водитель рассмеялся и покачал головой; от спиртовых паров запотели стёкла; кроме нас, в маршрутке был лишь один пассажир, юный парень в красивой яркой куртке, ему тоже не понравился запах, но он сделал вид, что ничего не происходит; скорее всего, парнишечка этот, старшеклассник, после уроков проводил девушку, свою подругу, живущую где-то на окраине, и теперь возвращался домой в центр; он на нас не смотрел и не доставил беспокойства. Глядя на него, одетого в яркую куртку, я вспомнил Геру Ворошилову, фотографии её картин, таких же ярких.
Доехали наконец; я должен был пересесть на другую маршрутку, из города – до деревни, а Твердоклинов – на свою. Наши пути должны были разойтись, но не разошлись. Я видел, что моего товарища сильно развезло, и чувствовал косвенную вину. Пошатываясь, раздувая ноздри, с багровым лицом, со сжатыми кулаками Твердоклинов уверенно двинул в сторону ближайшего магазина: он явно хотел догнаться.
Я подождал.
Он вернулся, продемонстрировал шкалик водки.
– Будешь?
– Нет.
– Тогда хотя бы постой со мной, – попросил Твердоклинов. – Я ж не демон, один бухать.
Отошли за угол. Твердоклинов опрокинул сразу всю дозу, занюхал рукавом; его взгляд поплыл; зря смешал качественный самогон со скверной сивухой, подумал я, но уже было поздно, мой товарищ ушёл в аут, опёрся о железную стену павильона автобусной остановки, глядел на меня дико, враждебно, как будто впервые видел.
– Демоны, – сообщил он угрюмо, – демоны, понимаешь? Они везде.
– Я тоже демон?
– Нет, – ответил Твердоклинов, и погрозил мне пальцем. – Ты – человек. Трудящий мушчина. Демоны – они же не фраера, чтоб на фабрике деревяшку точить, как мы с тобой. Они любят жить жирно. А ещё лучше – знаменито. Телевизер включи – вот где демоны. Киркурина видел, певца? Демон высшей категории. Или, допустим, этот, как его, Малыхин, ведущий из телевизера… Демон верховный, сто пудов. Демоны – они… Ты не знаешь… Они ж не просто душу дьяволу продают, взамен на ништяки, на мерседесы… Они и тело своё продают, и воздух вокруг себя! И детей своих, и мамку с папкой! И если ты по незнанию закорефанишься с демоном – он и тебя продаст. Можешь поверить, информация точнейшая. Если насчёт кого у тебя сомнения есть – сразу ко мне приходи, у меня глаз намётан. Два стакана на грудь возьму – и сразу вижу насквозь, кто бы ни был. Вчера, допустим, я к своей прихожу… Мы в разводе, но общаемся, а хули делать, дочка же, маленькая… Прихожу, а у бывшей – новый хахаль. В недвижимости работает. Я как только увидел – всё понял. Молчать не стал, сразу ему сказал: демон ты, говорю, вижу до донышка нутро твоё червивое, и на меня не смотри, и не дай бог дотронешься – сразу ушибу. И вот, прикинь, по глазам его вижу – он понял, что я понял…
Твердоклинов закурил сигарету, едва с третьего раза добыл пламя из зажигалки.
– И чем закончился разговор? – спросил я.
– Нормально закончился. Нахер друг друга послали, и разошлись. Боюсь, продаст он её, и дочку тоже продаст. Теперь вот думаю – придётся мне порешить его. Только это между нами.
– Само собой, – сказал я. – Айда домой, братан, время позднее.
– Ты иди, – медленно разрешил Твердоклинов, и выкинул едва раскуренную сигарету. – А я ещё один фанфурик возьму. Потом пойду, этого гондона урою. Подстерегу, и кишки выпущу. Давно всё продумал. Только тихо, понял? Я ничего не говорил, ты ничего не слышал.
– Конечно, – сказал я. – Но лучше давай вместе уйдём. Айда домой, брат. Айда домой.