РАСПОЯСАВШИЙСЯ ИМПЕРАТОР
Вернемся к сообщениям о ночных разбойных нападениях Нерона на прохожих. Что мы можем здесь сказать? Мы не знаем (и вряд ли когда-нибудь узнаем), что именно происходило в то время и происходило ли вообще, но едва ли мы сильно ошибемся, если предположим, что кому-то было очень выгодно сделать эти истории достоянием общественности, поскольку они прицельно бьют по самым чувствительным точкам римской элиты. Ведь перед нами император, опустившийся до сближения с людьми из самых низов. Не надо забывать, что, рассорившись с сенатом, Нерон стал искать популярности и поддержки у простонародья с целью легитимизации своего правления. Так разве найдется лучший способ показать всю глубину падения Нерона и вместе с тем всю степень его сближения с плебсом, чем изобразить императора, ведущего себя как последний плебей? Приписываемые ему деяния имели место под покровом ночи в таких глухих закоулках города, куда благоразумные римляне опасались и заглядывать. То были городские кварталы, буквально олицетворявшие всё самое дурное и порочное, что только имелось в ту пору: мир, преисполненный насилия и населенный вышедшими из-под контроля людьми; мир, где от традиционных добродетелей, позволивших Риму завоевать и построить свою империю, давно не осталось и следа… Но, вероятно, прежде и превыше всего образ распоясавшегося императора являлся метафорой правителя, утратившего всякую легитимность, а потому заслуживающего и суда наравне с обычными уголовниками, и физического наказания за свои злодеяния.
Приписываемые Нерону нападения на случайных богатых прохожих служили также метафорой склонности Нерона к насилию над аристократией как таковой, а жестокость, с которой он якобы расправлялся со своими жертвами, — метафорой его режима. А главное, сам факт попрания закона главой судебно-правовой системы символизировал злонамеренность действий Нерона, использовавшего пребывание на высшем государственном посту не на благо общества, а для сокрушения установленного социального порядка. Нам вся эта история может показаться довольно глупой, вот только жизнь при Нероне для многих представителей римского высшего класса в самом деле превратилась в сущий ад. Образ Нерона в ипостаси ночного грабителя донельзя точно выражал подобные страхи в форме простой и доходчивой истории. Автор этих строк понятия не имеет, совершал Нерон приписываемые ему разбойные вылазки в действительности или нет. Да это в каком-то смысле и не важно. Кто-то очень хотел представить аристократической публике портрет императора, ведущего себя как уличная шпана, дабы пробудить в них праведное возмущение самим фактом пребывания у власти столь вульгарного человека. Ведь, по сути, именно поведение, недостойное члена правящей элиты, и вменялось в вину Нерону прежде всего; именно оно казалось основной проблемой.
Замечательные тексты, иллюстрирующие восприятие Нерона простонародьем, — описания Великого пожара 64 года, в разжигании которого многие подозревали и обвиняли государя. Сохранившиеся источники передают невероятный панический ужас, которым были охвачены римляне. А виноват во всем Нерон, поскольку лично он якобы «тайно разослал каких-то людей, которые под видом пьяных дебоширов сначала подожгли в разных частях где-то одно, где-то два или же несколько зданий, так что жители оказались в совершенной растерянности», и вскоре «такое страшное смятение овладело повсюду всеми людьми, что они метались из одной стороны в другую, как безумные», а в разгар бедствия «многие, обезумев от несчастья, даже бросались в огонь» (Кассий Дион, Римская история, LXII.16–18)[18].
Также и Тацит особое внимание уделяет участи толпы. Всеобщее смятение, по его словам, охватило людей, и великое множество народа сгорело, задохнулось и было затоптано, «не зная, откуда нужно бежать, куда направляться», поскольку стремительному распространению пламени способствовал «сам город с кривыми, изгибавшимися то сюда, то туда узкими улицами и тесной застройкой, каким был прежний Рим» (Тацит, Анналы, XV.38). Но вправду ли волновала Тацита судьба простых горожан, о которых он столько написал? До какой-то степени, может быть, и волновала, но весьма похоже, что историк умело использовал описание пожара в качестве лишнего повода подчеркнуть масштаб страданий римлян под гнетом власти Нерона, императора чрезвычайно скверного. Нам предлагают исключительно злодейский образ Нерона — разбойника и поджигателя. Следует отметить, что Тацит создавал свои «Анналы» для элиты, а не широкой читающей публики. Простой народ в его изложении играет роль сугубо иллюстративную и вводится в повествование лишь для того, чтобы пролить свет на беззакония, творящиеся в высокой политике. И мы невольно оказываемся втянутыми в литературные игры римской элиты.
Прямой противоположностью Нерону предстает в источниках Октавиан Август — император, сумевший восстановить законность, обеспечить безопасность и навести порядок. После беззаконий, творившихся на фоне гражданских войн на закате республики, повсеместно расплодились банды, состоявшие, вероятно, по преимуществу из солдат разгромленных армий. Согласно Светонию, Август положил конец этим разбоям, расставив караулы и распустив новоявленные коллегии, служившие ширмой для организованной преступности. Затем он провел судебную реформу, позволившую прекратить бесконечно затягивать дела, которые прежде рассматривались только ради сведения личных счетов с обвиняемыми (Божественный Август, 32). Опять же, многое здесь вполне может соответствовать действительности. Однако Светоний счел важным перечислить эти заслуги Августа для того, чтобы тем самым зафиксировать в истории портрет лидера, восстанавливающего общественный порядок, и одновременно описать судебно-правовую систему, призванную поддерживать установленный порядок и отражающую саму его суть.
Итак, можем ли мы реконструировать хоть что-то из реалий насильственной преступности в Римской империи? Тексты жалоб в суды полезны тем, что позволяют услышать голос простых людей, стоявших на низких ступенях социальной лестницы, но к этим документам ни в коей мере нельзя относиться как к некоему древнему подобию современных исковых заявлений или показаний потерпевших. Складывается совершенно определенное впечатление всеобщей жесткой конкуренции в борьбе за продвижение вверх по ступеням социальной иерархии, — в борьбе, которая часто оборачивалась кровопролитием. Это сегодня мы склонны изыскивать бескровные пути разрешения споров и считать вспышки насилия срывом процессов мирного урегулирования конфликтной ситуации, а в Риме, похоже, силовое решение считалось естественным и даже надлежащим способом положить конец любым разногласиям. В таких случаях насилие часто облекалось в ритуальные формы и даже служило мощным источником чувства общности. Сплачивая людей в борьбе за общее дело, насилие, можно сказать, играло даже в чем-то позитивную социальную роль.
Большинство римлян обитали в страшном мире, где насилие дома и на улицах было такой же неотъемлемой частью повседневной жизни, как вино и оливковое масло. Охрана общественного порядка сводилась к минимуму. К тому же властям и в голову не приходило озаботиться дополнительными мерами по защите подданных от преступного насилия: ведь преступность как таковая заботила чиновников лишь в тех редких случаях, когда ее масштабы начинали ставить под угрозу само общественное устройство. Вот римляне и вынуждены были обходиться без помощи сил охраны порядка, обращаясь за защитой от жестоких посягательств со стороны преступников к собственной семье; людям, реально пострадавшим от насилия, зачастую оставалось лишь терпеть, стиснув зубы. Да и неудивительно, в конце-то концов, что общество, снискавшее себе славу в бесчисленных войнах, гордое своим бойцовским духом и выставлявшее его по праздникам напоказ в жестоких игрищах на аренах цирков, не видело ничего предосудительного в ежедневной дозированной подпитке будничным насилием.
ГЛАВА 2
ОТ МЕЛКИХ КРАЖ ДО ХИЩЕНИЙ В ОСОБО КРУПНЫХ РАЗМЕРАХ
ЕСЛИ МЫ ОСВЕДОМИМСЯ о самом распространенном преступлении в античном Риме, то получим однозначный ответ: воровство. Сатирик Ювенал зло высмеивает Рим, описывая его как город, кишащий домушниками, карманниками и прочими представителями воровского сообщества. Вопреки нашим сомнениям в правдивости его свидетельств, имеется немало других показаний о том, что нарисованная Ювеналом картина недалека от истины: в Риме довольно сложно было остаться не ограбленным. На самом деле воровство, похоже, процветало не только в Риме, но и по всей империи. В одном египетском папирусе описано, как кладовую в доме потерпевшего обворовали, проломив крышу и потолок. Жилые и хозяйственные постройки в египетской провинции были в основном деревянные и глинобитные, так что ни стены, ни потолочные перекрытия не представляли серьезной преграды для взломщиков. Другой случай: кто-то сделал подкоп под стену овчарни со стороны улицы и похитил ягнят. В третьем заявлении потерпевший жалуется, что воры под покровом ночи «повыдергивали гвозди из дверных досок и вынесли из дома всё подчистую, воспользовавшись моей отлучкой на похороны зятя» (P. Tebt. 2.332).
Вышеприведенные примеры ярко иллюстрируют характер воровства, преобладавшего в деревнях и малых городах Римской империи. Далеко не везде и не всегда дело ограничивалось хищением личного и домашнего имущества. Правивший во II веке император Коммод (тот самый, что показан в фильме «Гладиатор») якобы казнил богатых сенаторов по обвинению в государственной измене исключительно с целью конфискации их имущества в императорскую казну. Полулегальный отъём чужого имущества подобными методами легче легкого давался верховным римским правителям, ни в грош не ставившим законы, гарантами соблюдения которых они же сами и являлись, — и это немало способствовало «пополнению казны», а проще говоря, личному обогащению.
Мелкое воровство, впрочем, не было уделом одной лишь бедноты; знатные и богатые римляне также отнюдь не упускали случая прибрать к рукам всё, что плохо лежит. Потомственный преторианец Тит Виний, прежде чем дослужиться до звания командира легиона, успел запятнать свое имя «проступком, достойным раба», по презрительной характеристике Тацита, а именно кражей золотого кубка с пира у императора Клавдия. В ответ Клавдий преподал Винию образцово-показательный урок и на следующий день приказал слугам подать ему — единственному из гостей — глиняный кубок (Тацит, История, I.48).
Значительная доля краж, похоже, совершалась людьми, хорошо известными жертвам: например, соседями и даже ближайшими родственниками. Ограбленные нередко оказывались поблизости от места событий и пытались противостоять ворам или, узнав или заподозрив, кто именно похитил их имущество, предпринимали попытки защитить его, и зачастую это приводило к кровавым развязкам.
Примеры подобного рода хищений имущества у ближних встречаются повсеместно и во множестве. В папирусе 144 года н. э. описано, как у женщины в ее отсутствие украли из дома драгоценности, и она указывает на конкретного соседа как на единственного подозреваемого (P. Oxy. 10.1272). Живший в I веке н. э. астролог Дорофей Сидонский дает детальные словесные портреты воров из числа «домочадцев или частых гостей» (Dorotheas Sidonius, Carmen Astrologicum, V.XXXV.76–78). Затем он, ссылаясь на звездные карты, даже разъясняет, что взломщик «может использовать знание дома изнутри для незаметного снятия слепков с дверных ключей», и всё это бесчинство творится им, невзирая на «дружбу с обитателями дома и их доверие к нему» (V.XXXV.137).
Имущество могло пропадать из дома и вследствие распада брака. Один брошенный муж жалуется, что «жена разочаровалась в браке с ним» и ушла, забрав не только ребенка, но и немало личных вещей истца, включая мантию, подушку, массу мелких предметов одежды заодно с комодом, в котором они хранились, две туники, всяческую кухонную утварь и иной сельхозинвентарь. Далее покинутый отец жалуется, что, хотя он исправно посылает своей бывшей средства на пропитание ребенка, та отказывается возвращать его вещи. А тут еще ему рассказали, что жена не просто ушла, а сбежала к некоему Нилу, за которого вышла замуж и которому досталось всё украденное добро. Засим его терпение лопнуло, и он подает настоящий иск (P. Heid. 13). Однако большинство краж, особенно в крупных городах, в отличие от вышеописанного случая ничего личного под собой не имели. О самом Риме и говорить нечего: огромный город открывал перед среднестатистическим злоумышленником несоизмеримо больше возможностей, чем какая-нибудь захудалая египетская деревушка, и покушаться на имущество ближайших соседей римским ворам было без надобности.
Древнеримское право в части классификации посягательств на чужую собственность сильно отличалось от современного. В частности, римляне не проводили границ между различными видами краж (воровство, хищение, кража со взломом и т. п.), описывая любое присвоение чужого имущества термином, который первоначально означал ночное проникновение в чужое жилище. Однако ночная кража из дома каралась строже дневной. Главное же различие римляне проводили между «явной» и «неявной» кражей. К случаям «явной кражи» (furtum manifestum) относились эпизоды, когда вор бывал пойман с поличным. Вот только и понятие «с поличным» трактовалось неоднозначно, и степень близости места поимки от места совершения кражи, позволяющая квалифицировать ее как «явную», служила предметом нескончаемых дискуссий между юристами. В целом, поймав вора с краденым горшком прямо на выходе из дома, можно было рассчитывать на то, что ему вменят в вину явную кражу; если же вы настигли его уже поодаль, то вам еще приходилось доказывать, что горшок действительно ваш. В этом смысле трактовка понятия «быть застигнутым на месте преступления» у римлян ничем не отличалась от современной. Однозначное «да», если я поймал вора за руку с вытащенным из моего кармана кошельком; есть шанс, если я застал его расплачивающимся за кофе деньгами из своего кошелька; и однозначное «нет», если вор успел вернуться домой и спрятать деньги, скинув кошелек. Еще сложнее было доказать, что подозреваемый «пойман с поличным», поскольку в данном случае в определении присутствует еще и фактор времени. В наши дни не важно, схвачен вор за руку или пойман через неделю и за тысячу миль от места совершения кражи, — приговор ему будет вынесен одинаковый при условии наличия у обвинения «неопровержимых» или «не вызывающих обоснованных сомнений» доказательств. В Древнем Риме, однако, за явную кражу полагалось более суровое наказание, чем за неявную, хотя и доказанную, — по той простой причине, что после того, как субъект скрылся из виду, снижалась вероятность безошибочного вменения кражи в вину задержанному, а римляне не считали возможным строго наказывать человека, который мог оказаться невиновным.
Римскими законами была также предусмотрена довольно странная процедура розыска краденого. Она напоминала некий ритуальный обряд и называлась «обыск в полотняной повязке с чашей в руках». Обворованного запускали во владения подозреваемого в одной набедренной повязке и с руками, занятыми удержанием чаши, чтобы потерпевший не имел возможности прикасаться там ни к каким предметам, которые могут понадобиться в качестве вещественных доказательств, и тем более подкинуть обвиняемому улики. Также этот ритуал мог символизировать и подношение богам — хранителям домашнего очага (пенатам и ларам), чтобы те помогли раскрыть, где спрятаны краденые вещи. Теоретически жертве полагалось усмотреть в хозяйстве предполагаемого вора свою пропавшую собственность и тем самым доказать обоснованность подозрений. На практике же подобная процедура помогала обнаружить из краденого разве что крупные узнаваемые предметы, скот или рабов, но никак не монеты или мелкие ценности, которые проще спрятать и практически невозможно идентифицировать. Вероятность вернуть пропажу такими методами была крайне невысокой. Об этом косвенно свидетельствуют и предлагаемые в «Оракулах Астрампсиха» варианты ответа на вопрос «найду ли я утерянное?». Семь из десяти ответов надежды на возвращение пропажи не оставляют, а из трех утвердительных ответов один предрекает благополучную находку лишь в отдаленном будущем. Такое распределение вероятностей, надо полагать, соответствовало жизненному опыту составителей древних оракулов. Ни к чему было понапрасну обнадеживать суеверных современников, поскольку возвращение похищенного считалось редкой удачей. Потерпевшие могли надеяться, как пишет Дорофей Сидонский, на то, что добро похитил кто-то из домочадцев, близких знакомых или рабов; вероятность этого была высока. В таких случаях выявить и уличить вора и вернуть краденое оказывалось значительно проще.
Некоторые виды воровства, однако, считались более серьезным преступлением, чем все прочие, а в имперский период даже стали караться наравне с тяжкими преступлениями. Грабителей, например, могли приговорить к каторжным работам, в том числе пожизненным. Но и тут действовала характерная для римской юстиции избирательность правоприменения: приговор корректировался сообразно социальному положению обвиняемого. Грабителей из числа «почтенных» граждан вместо драконовского наказания каторгой, положенной плебеям, приговаривали, опять же, к пожизненному или временному исключению из сословия или изгнанию (Дигесты, XLVII.XVIII.1.1). Может показаться странным, что кто-то из римской элиты не брезговал заниматься уголовщиной, однако это имело место. Вот прецедент: один римский всадник, совершивший кражу денег со взломом, сделав отверстие в стене, был приговорен к изгнанию из провинции Африка и из Италии сроком на пять лет (Дигесты, XLVII.XVIII.1.2).
Итак, ночная кража со взломом считалась в римском праве более тяжким преступлением, чем дневная. Другим отягчающим обстоятельством, влекущим за собой ужесточение наказания, являлось наличие при воре на месте преступления мешка или сумы, поскольку, надо полагать, это расценивалось как прямое указание на намерение вынести побольше хозяйского добра, а не просто поживиться чем боги пошлют. Отдельной статьей проходила кража скота, которая наказывалась с особой строгостью в тех случаях, когда скотокрадов уличали в целой серии преступных эпизодов. Кража крупного рогатого скота и конокрадство считались более тяжкими преступлениями, чем угон свиней, овец или коз. Судя по всему, скотокрадство являло собой реальную повсеместную проблему на горных и равнинных пастбищах империи: преступники организовывали шайки и легко справлялись с пастухами-одиночками. Болезненное отношение к скотокрадству можно объяснить еще и тем, что большинство римских юристов были людьми состоятельными, владели обширными землями и тучными стадами, а значит, и сами регулярно несли досадные убытки из-за набегов скотокрадов. Запрещалось даже размахивать красной тканью, так как это пугало скот и животные пускались в бегство (Дигесты, XLVII.II.50.4).
Пособники, подстрекатели и укрыватели по закону также считались соучастниками кражи. Считалось, что даже человек, который сознательно дает в ссуду железные орудия для взлома двери или шкафа либо лестницу, тоже должен отвечать за соучастие в краже (Дигесты, XLVII.II.55.4). Также наравне с разбойниками или ворами карались их укрыватели, те, «кто мог бы задержать разбойников, но отпустил их, приняв деньги или часть награбленного» (Дигесты, XLVII.XLVI.1). Некоторое снисхождение допускалась лишь в отношении укрывателей из числа кровных родственников преступника: это принималось во внимание как неизбежное зло.
Закон также пытался пресечь мародерство, предписывая взыскивать с тех, кто мог украсть что-то в результате кораблекрушения (Дигесты, XLVII.IX.1). Вот только простые люди в подобной поживе ничего безнравственного и предосудительного не усматривали или, как минимум, относились к мародерам с молчаливым пониманием. Император Адриан постановил, что за сохранность имущества с потерпевших крушение или вынужденно приставших к берегу кораблей отвечают приморские землевладельцы. Однако вполне очевидно, что это была скорее полумера, поскольку и на борту попавшего в беду судна всегда найдутся любители прибрать к рукам что-нибудь из перевозимых ценностей или товаров. А если так, то не послужило ли узаконенное Адрианом правило лишь усугублению риска, что корабль будет попросту разграблен экипажем и намеренно брошен у берега? Тем более что расхитителям имущества невозможно было инкриминировать что-то кроме мародерства, поскольку вынос вещей с выброшенного на берег корабля приравнивался к выносу вещей с пепелища или из руин дома. Неудивительно, что некоторые законотворцы, будучи по совместительству судовладельцами или купцами, доставлявшими товары по морю, настаивали на ужесточении наказаний. Но судовые команды и прибрежные жители во все времена почитали кораблекрушение за удачную возможность легко и безнаказанно поживиться на чужом несчастье. В конечном счете морская торговля всегда считалась предприятием крайне рискованным, и тем, кто инвестировал в эту сферу, приходилось закладывать в маркетинговый план неизбежные убытки — оборотную сторону богатого куша, который они должны сорвать в результате каждого благополучно завершившегося рейса. Кстати, на побережьях Римской империи зафиксированы и случаи кораблекрушений в результате действий на грани пиратства, когда неизвестные (предположительно, жители рыбацких деревень) зажигали на берегу ложные сигнальные огни и заманивали суда на рифы.
ПРЕДОТВРАЩЕНИЕ ПРЕСТУПЛЕНИЙ
Гражданам предлагалось самостоятельно заботиться о личной безопасности и сохранности своего имущества. В целях самозащиты проживающие по соседству семьи самоорганизовывались в своеобразные сетевые ячейки, чтобы совместными усилиями приглядывать за имуществом друг друга. Но подобного мягкого надзора было недостаточно. Древнеримский писатель-энциклопедист Плиний Старший, погибший по причине своей смелости (он отважился подплыть на корабле слишком близко к Везувию, чтобы получше рассмотреть все детали его извержения), сетует: простые римляне, украшавшие свои окна цветами, вынуждены были пожертвовать этой красотой из-за того, что воры крали даже эти растения (Естественная история, XIX.59).
Типичные случаи, которые описывает астролог Дорофей, оставляют впечатление, будто в античную эпоху попасть в чей-то дом было чрезвычайно легким делом. Римляне пользовались всевозможными запирающими устройствами, и в результате археологических раскопок регулярно обнаруживаются всяческие засовы, замки и щеколды. Правда, многие из них изготовлены из дерева, а значит, они не могли служить серьезным препятствием на пути напористого взломщика. Вот почему астролог честно предупреждает своих клиентов: запираться от воров бесполезно, ведь любой замок довольно легко взломать. К тому же мы видели, что жилые дома той поры трудно назвать твердынями. Дошедшие до наших дней величественные развалины древнеримских вилл не должны вводить нас в заблуждение: большинство римлян жили в убогих домишках, построенных из материалов крайне низкого качества. Дорофей так и пишет, что грабители без труда проникнут в любой дом и не взламывая замки: например, через подкоп или пролом в стене (Carmen Astrologicum, V.XXXV.137).
На ключ запирались не только входные двери, но и шкафы, сундуки, комоды, буфеты, кладовки и т. п. Так называемые «кольцевые ключи» среди археологических находок свидетельствуют, что роль ключницы, вероятно, отводилась матери семейства, согласно ее статусу хозяйки дома[19]. Дошедшие до наших дней немногочисленные амбарные навесные замки древнеримской эпохи включают и экземпляры с весьма сложными пружинными механизмами, однако сложно судить о том, насколько они были распространены. Можно лишь предполагать, что из-за сложности изготовления такие замки весьма дорого стоили; следовательно, далеко не всем они были по карману, да и тратить деньги на их покупку имело смысл лишь состоятельным владельцам богатых закромов. С другой стороны, железные замки за долгие века могли быть просто съедены ржавчиной и не дойти до наших дней в количестве, отражающем их реальную распространенность. В любом случае небольшие сундучные замки простейшей конструкции попадаются археологам значительно чаще: вероятно, можно говорить о том, что материальные семейные ценности хранили под замком в домашних шкафах и сундуках.
Богатейшим членам общества приходилось предпринимать дополнительные меры по защите своего имущества от посягательства грабителей. Владельцы вилл выставляли стражу из рабов: днем они выполняли функции привратников и отваживали непрошеных гостей, а по ночам следили, чтобы никто не проник во двор поверх ограды или взломав запертые ворота. Также широко использовались сторожевые псы: их можно увидеть на некоторых мозаиках — иногда вместе с предупреждением cave canem («осторожно, собака»), адресованным, надо полагать, незваным гостям. Возможно, игривого вида собачки, изображавшиеся, как правило, на таких мозаичных табличках, были призваны не столько отпугивать прохожих, и без того имевших представление о свирепости цепных псов, сколько развлекать гостей. В любом случае ценные вещи хранились в запертых сундуках, а сами сундуки, вероятно, в надежных кладовых с прочными стенами, расположенных в центральной части жилого дома, куда не удалось бы проникнуть напрямую с улицы, проломив наружную стену. Например, в Доме Менандра[20] в Помпеях такое помещение находилось в подвале под термами: здесь и нашли ларь, содержавший более ста серебряных украшений тончайшей работы. Владелец имения Квинт Поппей явно был богатейшим человеком, и доступ в эту кладовую мог получить только владелец ключа. Стены ее защищала от подкопа толстая каменная кладка, да и расположение подземелья в центральной части участка делало задачу грабителей трудновыполнимой.
Большей части римлян, конечно, организация подобного бункера была не по средствам, но они могли воспользоваться опцией сдачи ценностей на хранение в храм. В Помпеях храм с подземным склепом, который, судя по всему, служил таким «муниципальным сейфовым хранилищем», расположен к северу от форума. В Риме соответствующее хранилище размещалось под храмом Сатурна (что не спасло сданные туда ценности от экспроприации Юлием Цезарем). Этот храм имел толстые стены, рабы дежурили здесь круглосуточно, да и вообще здание находилось под защитой богов. Любой святотатец, отважившийся посягнуть на тайное проникновение в храм со злыми намерениями, рисковал быть сраженным наповал возмездием свыше. Но желающие испытать судьбу и терпение богов, похоже, всё равно находились. Кроме того, храмы были уязвимы перед пожарами наравне со всеми остальными городскими постройками. К примеру, в 238 году сгорел Храм Мира, сообщает историк Геродиан; за одну ночь многие богачи превратились в бедняков (История императорской власти после Марка, I.14.2–3). Вероятно, историк несколько преувеличивает степень разорения богачей, поскольку в реальности наверняка часть сбережений они держали в частных хранилищах или в форме ликвидной собственности. Едва ли в Древнем Риме богатые люди не понимали целесообразности распределения капитала по множественным активам и хранили всё свое состояние в одном-единственном месте.
За отсутствием кредитно-банковской системы всё богатство существовало лишь в форме материальных ценностей, будь то земельная собственность, недвижимое и движимое имущество, драгоценные металлы или монеты. Всё, что можно было физически унести или отобрать, при отсутствии должной защиты рано или поздно у владельца изымалось. Именно это делало путешествия крайне рискованным занятием. Имеется упоминание об эллинском обычае носить монеты во рту для пущей сохранности, и отнюдь не исключено, что такая привычка сохранялась и у римлян. Один из законов предусматривал сдачу ценных вещей на ответственное хранение морякам, хозяевам гостиниц и постоялых дворов. Закон, возможно, создавался, чтобы свести к минимуму число материальных ценностей, которые путешественники имеют при себе и которых рискуют лишиться. Ну и, конечно же, для защиты от нечистоплотных хозяев кораблей, гостиниц и стойл, отказывавшихся возвращать законным владельцам оставленные на хранение вещи, а иногда даже вступавших в сговор с ворами и исполнявших роль наводчиков на путешественников-толстосумов (Дигесты, IV.IX.1.1).
Государство считало своим долгом заниматься предотвращением преступлений. Один из законов гласил: «Хорошему и достойному президу [наместнику] надлежит заботиться о том, чтобы провинция, которой он управляет, была мирной и спокойной». Ему следует очистить провинцию от злонамеренных лиц, таких как святотатцы, грабители, похитители и воры (Дигесты, I.XVIII.13, преамбула). В другой части составленного при Юстиниане I свода римского гражданского права наместнику также вменяется в обязанность «предотвращать несправедливость и не допускать причинения вреда людям честным и миролюбивым» (Новеллы Юстиниана, XXIX.5). Благие намерения — и весьма ограниченные (со стороны государства) средства для их претворения в жизнь. Полицейских формирований в современном понимании в Римской империи не существовало вовсе, а численность ночной стражи (vigiles), следившей за порядком на римских улицах, варьировалась в пределах от трех с половиной до семи тысяч человек: вполне достаточно для исполнения первичной функции пожарной охраны, но никак не для борьбы с преступностью.
В разделе, озаглавленном «Об обязанностях префекта ночной стражи», круг обязанностей vigiles сформулирован лишь в самых общих чертах (Дигесты, I.XV). Префекту ночной стражи поручалось производить расследования о поджигателях, взломщиках, грабителях и т. д., а также выявлять и наказывать палками всех, кто небрежно обращался с огнем, «поскольку большая часть пожаров происходит по вине жителей». Из этой же инструкции явствует, что кражи со взломом чаще всего происходили в многоэтажных многоквартирных домах — инсулах, где ютилось большинство населения, а также на складах, где люди хранили ценное имущество, а отнюдь не на богатых виллах. Эти «острова» (в переводе с латыни insula означает «остров») могли насчитывать шесть и более этажей, и качество квартир здесь было тем хуже, чем выше они располагались. На верхних этажах таких доходных домов широко использовались хлипкие деревянные перегородки, легко поддающиеся взлому, в том числе и соседями отлучившихся жильцов. Там же в «Дигестах» описывается и практика наказания сторожей, не усмотревших за имуществом жильцов и допустивших кражу. Нетрудно вообразить соблазн раба или бедняка поживиться имуществом, которое ему поручено сторожить, но это будет и простейшим способом списать любую пропажу на крайнего. Наконец, «Дигесты» предписывали главе vigiles глаз не спускать с воров, крадущих одежду посетителей из предбанников огромных римских терм. Угроза оказаться обобранным догола, пока расслабляешься в парной, была вполне реальной. Те, у кого не имелось раба, чтобы приставить его к одежде, часто вынужденно платили за надзор охранникам раздевалок, а эти последние явно не зарабатывали в Риме больше прочих. Отсюда, вероятно, и неодолимый соблазн что-нибудь похитить.
ЧТО МОГЛА СДЕЛАТЬ ЖЕРТВА ОГРАБЛЕНИЯ?
Что могли поделать обворованные? А как правило — ничего. Точь-в-точь как сегодня: даже если полиция всерьез возьмется за расследование, вернуть украденное мы особо не надеемся. В античные времена, правда, если жертва точно знала, кто именно похитил его или ее вещи, можно было попробовать разобраться с вором лично либо с помощью друзей или родственников: вернуть украденное и проучить преступника. Но идти на открытый конфликт с криминальными элементами во все времена было небезопасно для здоровья. Менее конфронтационный вариант состоял в том, чтобы договориться с вором по-тихому: пусть вернет вещи в обмен на обещание замять дело. В датированном 144 годом египетском папирусе как раз описан такой случай: женщина, заподозрив соседа в краже драгоценностей, пропавших из дома в ее отсутствие, просит попросту вернуть украденное.
Альтернативный вариант на случай, когда личность преступника потерпевшему была неизвестна, состоял в объявлении вознаграждения. В Помпеях на одной из уличных стен как раз сохранилась надпись с объявлением, подтверждающим, что подобный подход был не чужд людям, пострадавшим от мелких краж: «Из моей лавки пропал медный котелок. Вернувшему выплачу 65 сестерциев. Еще двадцать дам за информацию о личности вора после его поимки» (CIL 4.64). Не исключено, что при всем лаконизме объявления пропажу нашли, а вора идентифицировали. Впрочем, это объявление очень похоже на саморекламу: лавочник будто бахвалится — дескать, дела у него идут настолько хорошо, что хватает денег и на дорогую медную утварь, и на щедрые вознаграждения за ее возврат.
Конечно, потерпевший всегда мог обратиться за помощью к правоохранителям. Однако в Риме лицам, понесшим убытки вследствие кражи, предлагалось идти отнюдь не в полицию, а в суд — и подавать гражданский иск против обидчика. Без денег и связей заставить судебную машину заработать было невозможно, да и сбором доказательств после принятия иска к рассмотрению приходилось заниматься самим истцам. Так, один из персонажей романа Апулея «Метаморфозы» (более известного под поздним названием «Золотой осел»), заявляя, что «и бедняки от наглости богачей находят обыкновенно защиту в справедливых законах» (IX.36)[21], выдает, увы, желаемое за действительное.
Другой вариант — обратиться с прошением к префекту города или к наместнику в провинции (проконсулу, пропретору или прокуратору). Сохранилось множество примеров и самих обращений подобного рода, и письменных ответов на них (так называемых рескриптов) за подписями имперских чиновников. Но сам факт подачи жалобы отнюдь не служил гарантией ее рассмотрения, не говоря уже об удовлетворении. Один египетский проконсул как-то раз за два дня пребывания проездом в провинциальном городке получил 1804 ходатайства от местных жителей (P. Yale, 1.61). Но была ли у него физическая возможность разобраться с такой массой жалоб? Предположим, что у него имелись помощники, но и тогда им пришлось бы рассматривать прошения выборочно, руководствуясь различными критериями их значимости, например: достаточно ли влиятельный человек обращается (впрочем, по-настоящему влиятельные люди решали свои проблемы иначе, нежели посредством ходатайств)? Не чревато ли дело громким резонансом и серьезными осложнениями в масштабах провинции? Идет ли речь о важном прецеденте?
Но и жалобы правителю требовали подкрепления доказательствами, собирать которые должны были сами потерпевшие. В рассмотренном ранее деле о краже овец через подкоп под стеной потерпевший, прежде чем подавать жалобу, самостоятельно обыскал всю округу, обнаружил свой скот спрятанным в храме, заверил акт об обнаружении пропажи у местного чиновника и лишь после этого подал ходатайство. В другом случае, зафиксированном в Египте в 190 году, податель жалобы описывает, как воры «вломились с улицы через замурованное окно, вероятно проломив кирпичную кладку тараном». Обследовав место преступления, потерпевший обнаружил пропажу из амбара мешков с ячменным зерном, а на подоконнике — следы от веревки, которой обвязывали эти мешки, чтобы выволочь наружу (P. Oxy. 1.69).
Процитированное выше заявление звучит вполне правдоподобно в отличие от некоторых других. Некий Гермон жалуется, что из его пруда «похитили рыбы на целый талант» (P. Oxy. 19.2234). Один талант равнялся шести тысячам драхм, на которые по тем временам можно было купить от двух тысяч самых крупных и ценных рыбин до 180 тысяч мелких рыбешек. Человек, впрочем, откровенно мутил воду. Зачем было так нагло лгать? В надежде, что дело со столь преувеличенным размером ущерба скорее привлечет внимание? Или в расчете на будущий торг с обвиняемым в ходе будущего досудебного урегулирования претензии? Направление ходатайства как таковое могло использоваться потерпевшим для оказания давления на обвиняемого, служить знаком его твердого намерения добиться возмещения ущерба, даже если жалобщик особенно не верил в то, что дело рассмотрят по существу. Отослав заявление, можно было поставить об этом в известность вора — лично или через соседей — и с угрозами потребовать вернуть украденное. В свою очередь вор, конечно, мог рискнуть в расчете на то, что наместнику будет недосуг рассматривать чью-то кляузу. Да и едва ли вор ошибся бы в таком прогнозе.
Для рядового египтянина, отметим, обращение к римскому наместнику было делом отнюдь не простым. Прежде всего, письменное заявление полагалось составлять на греческом языке, являвшимся в Египте официальным со времен завоевания страны Александром Македонским. Для большинства простых людей это подразумевало обращение к писарю-переводчику, услуги которого, надо полагать, стоили недешево. Отсюда же, кстати, и то и дело встречающиеся в формулировках жалоб логические нестыковки и словесные клише. Мы слышим не истинную речь египетских селян, а ее пересказ на другом языке в исполнении писцов. Неясно даже, к какому именно праву апеллируют податели жалоб: то ли к имперскому римскому, понимаемому как собрание конституций, эдиктов и рескриптов; то ли к греческому, основанному на местных законах, многие из которых принимались лишь для урегулирования особых случаев, таких как статус евреев в Александрии; то ли к традиционному естественному праву, основанному на местных египетских обычаях… На практике, надо полагать, действовали и могли применяться все три вышеназванных источника права, а выбор наиболее убедительного правового основания оставался за наместником. Рассмотрение дел могло осуществляться чудовищно долго. Одна тяжба (P. Oxy. 2.237) тянулась тридцать четыре года — с 90 по 124 год, — и никто из лиц, являвшихся сторонами дела, так и не дожил до его окончания. Даже если просителю удавалось благополучно заручиться решением наместника (или чиновника рангом ниже) в свою пользу, прямого действия оно не имело. Полученный рескрипт носил характер всего лишь экспертно-правового заключения, и просителю затем еще нужно было обратиться в местный суд с исковым заявлением, подкрепив его рескриптом в качестве веского обоснования, а это тоже стоило денег и не давало гарантии принятия судом исполнительного решения в пользу истца. Рескрипт не имел обязывающей силы и не предусматривал санкций за невыполнение ответчиком прописанного в документе решения.
ВОРОВСТВО В РИМСКОЙ ИМПЕРИИ: КРИМИНОЛОГИЧЕСКАЯ СТАТИСТИКА
Невзирая на все недостатки, система петиционных жалоб позволяет нам составить на примере Египта некое представление о степени проникновения закона в обыденную провинциальную жизнь. Мы видим, что процедура урегулирования споров на местах была достаточна хорошо проработана — и у потерпевшей стороны имелся весьма широкий выбор разных вариантов решения проблемы. Можно было просто смириться с потерей имущества или же попытаться его вернуть, а уж какими именно средствами — уговорами или угрозами, подачей прошений или судебных исков, — зависело от обстоятельств. Самое главное, что каждый собственник жил «под сенью права», то есть всегда памятовал о наличии у него законных оснований и возможностей для взыскания украденного имущества с похитителей. Но вот что особенно интересно в этих прошениях: они позволяют нам составить базовые представления о криминальной статистике той эпохи.
Из 182 петиций, найденных археологами на месте египетского города Оксиринх эпохи римского владычества, семьдесят четыре (41 %) содержат жалобы на разного рода уголовно наказуемые (в современном представлении) деяния, включая оскорбление действием, мошенничество, вымогательство и хищение имущества, а еще тридцать три (18 %) касаются семейных споров, преимущественно из-за раздела наследства. Архив папирусов из раскопок на месте города Тебтунис содержит полную подборку документов, рассмотренных чиновниками за шестнадцать месяцев подряд в 45–46 годах (то есть в эпоху правления Клавдия). Из 1048 записей, однако, лишь семьдесят (6,7 %) приходится на жалобы населения. Отсюда видно, что при достаточно большом объеме юридического делопроизводства на местах рассмотрение ходатайств отнимало у чиновников весьма скромную часть рабочего времени. Петиции поступали от представителей различных слоев общества, а значит, обращение за помощью к властям и в те времена отнюдь не являлось прерогативой одних лишь состоятельных людей. Некоторые прошения и вовсе похожи на крик отчаяния людей, попавших в безвыходную ситуацию. Из 134 петиций с претензиями имущественного характера, обнаруженных в Оксиринхе, тридцать девять (29 %) исходят от женщин. Женщины часто владели собственностью, отписанной мужем или полученной в наследство от родителей, и нередко оказывались в роли беззащитных жертв чьей-либо беспринципности. «Я немощная вдова», — пытается разжалобить чиновников одна из обобранных. Но даже и при вынесении решения в их пользу никаких механизмов, обеспечивающих исполнение чиновничьих рескриптов, женщинам (как и мужчинам) не предлагалось. В другом папирусе конца III века находим историю тяжбы племянницы с дядей, присвоившим всё имущество ее отца (своего брата) после того, как тот скончался, не оставив завещания. «Я несколько раз на него в суд подавала, — жалуется обездоленная, — но он всё так же надо мною только издевается» (P. Oxy. 17.2133).
В жалобах по поводу краж поразительно, насколько часто потерпевшим доподлинно известно, кто именно их обворовал. Лишь в тридцати четырех из девяноста шести дошедших до нас египетских жалоб римской и ранневизантийской эпохи речь идет о неустановленных злоумышленниках. По большей же части в воровстве обвиняют знакомых или даже родственников. Тем не менее у нас нет оснований заключать, что большинство краж в римской провинции Египет совершалось родными и близкими потерпевших. Вполне возможно, что жертвы неизвестных им лиц просто не видели смысла обращаться за помощью к властям. Если даже нет подозрения, кто тебя обокрал, то чиновники и подавно разбираться не будут.
Наконец, показательно, что из пятидесяти девяти дошедших до нас эдиктов префектов римского Египта двадцать найдены в Оксиринхе. Это означает, что экспертно-правовые заключения высшего в провинции должностного лица широко распространялись по периферийным городам и, вероятно, вывешивались для всеобщего ознакомления. Впрочем, слово «всеобщее» в данном контексте лучше взять в кавычки, если учесть, что уровень грамотности местного населения нам неизвестен. Да и к тому же публиковались эти эдикты на греческом языке, так что и многие образованные египтяне вполне могли их не понимать.
К интерпретации приводимых здесь цифр следует подходить с предельной осторожностью. Порядок рассмотрения, содержание и авторство обращений к исполнявшим судебные функции властям отражают лишь характер проблем, с которыми сталкивалось население, но никак не частоту их возникновения и не социальный профиль преступных элементов. Невозможно также и экстраполировать эти дошедшие до нас увлекательные провинциальные дела на всю империю в целом. Ведь Египет был страной, уникальной во всех отношениях. Так можно ли сделать хотя бы некие гипотетические выводы относительно степени распространенности воровства на всей территории Римской империи? Начнем с того, что римских историков (Тацита, Светония и прочих), как мы позже увидим, интересовали прежде всего преступления в верхах, с политической подоплекой, а не банальные уголовные хроники. В результате смещения фокуса внимания летописцев в сторону сенсационных разоблачений у читателя создается ложное впечатление, будто и обычных людей там изо дня в день преследовали коварные интриганы и подлые заговорщики. В реальности же здесь, как и везде, простой народ обычно рисковал стать жертвой прежде всего будничных преступлений — краж, ограблений, мошенничества, незаконного присвоения доли в наследстве и т. п. Богачи, вероятно, рисковали понести имущественный ущерб в результате подобных правонарушений в значительно меньшей степени, поскольку всё-таки имели охрану.
Есть серьезные основания подозревать, что в городах уровень преступности был выше, чем в сельской местности. Разросшийся до мегаполиса-миллионника Рим сделался самым лакомым куском для преступников всех мастей, так как здесь перед ними открывалась масса самых разнообразных возможностей. Не только в дни состязаний на колесницах, когда улицы города пустели (ипподром Circus Maximus[22] вмещал 250 тысяч ревущих болельщиков), но и в любой другой день, когда десятки тысяч горожан оставляли свою одежду, по сути, без присмотра в раздевалках римских бань, город сулил ворам богатую поживу. Большая часть преступлений происходит отнюдь не спонтанно, а требует от злоумышленников хотя бы первичного планирования. В Риме же любые затраты умственных и физических сил на подготовку преступления гарантированно окупались сторицей.
ПРИЧИНЫ ПРЕСТУПНОСТИ
Что толкало древних римлян на преступления? С возникновением во второй половине XIX века криминологии, этой многообещающей науки, появилась надежда на скорое раскрытие истинных причин преступных наклонностей человека и, в конечном счете, их полное и окончательное искоренение. Увы, подобного рода мечтательный оптимизм угас весьма скоро, и сегодня мы склонны считать, что преступность обусловливается сложнейшим комплексом факторов, самые причудливые сочетания которых могут побудить человека к совершению преступных деяний.
У римлян были собственные объяснения причин, побуждающих людей творить дурные вещи. Городская среда, по мнению многих античных авторов, сама по себе оказывала пагубное влияние на человеческий нрав. Несть числа искушениям и соблазнам в городе, изобилующем термами и тавернами, и как пройти мимо них горожанам, изнывающим от скуки и безделья вследствие хронической безработицы? У многих писателей тех времен встречаем мы это замечательное объяснение корней преступности, и ведь какое-то зерно истины в их наблюдениях, бесспорно, имеется. Поденщина как основной принцип найма плюс низкий спрос на рабочую силу означали, что множество городской бедноты день за днем бесцельно слоняется по улицам и мается от безделья, сбиваясь там и сям в группы и заводя праздные разговоры. Любимым же времяпрепровождением римского плебса, если верить жившему в IV веке историку Аммиану Марцеллину, было резаться в кости и обсуждать прошедшие и предстоящие состязания на колесницах. Нетрудно представить, что в такой обстановке многие молодые люди запросто втягивались в воровские дела, особенно проигравшись и не имея перспектив в ближайшее время хоть что-то заработать законными путями. Рим был и перенаселен, и наводнен пришлыми людьми, а местные сообщества, вероятно, не отличались такой сплоченностью, какую можно наблюдать в сельской местности с традиционным укладом жизни. Это обстоятельство вносило немалую лепту в разгул уличной преступности. Здесь, правда, следует сделать поправку на то, что сами авторы, на которых мы ссылаемся, принадлежали к высшему слою римского общества. Сквозь описания нравов и повадок простолюдинов то и дело явственно проступает всемерное брезгливое презрение элиты к ленивому плебсу, милостью государства имеющему возможность жить подачками и пробавляться азартными играми. Кроме того, не будем забывать, что литературная деятельность являлась для представителей элиты не профессией, а хобби, преследующим цель скорее отточить риторические навыки, нежели искать истину. Наконец, Аммиан Марцеллин и ему подобные писатели по самой своей природе привыкли взирать на мир глазами богатых и власть имущих патрициев, а потому естественным образом усматривали объяснение большинству преступлений в порочности и безнравственности безродной и невежественной бедноты.
Не менее пессимистично взирали на простонародье и астрологи. Дорофей Сидонский рисует детальный словесный портрет типичного вора: «густыми волосами поросли руки его», «толстощекий, узколобый» (Carmen Astrologicum, V.XXXV.103, 136). Понятно, конечно, что этот стереотипный образ злодея возрос на почве всеобщей веры в то, что и облик и поведение людей предопределены расположением звезд на небе, проистекающей, вероятно, от какого-то издревле присущего людям гена детерминизма. Не менее фаталистически смотрит на вещи и древнегреческий историк Фукидид (V век до н. э.): «По своей натуре все люди склонны совершать недозволенные проступки как в частной, так и в общественной жизни, и никакой закон не удержит их от этого». Государства перепробовали всевозможные карательные меры, пишет историк, даже смертную казнь. Однако и от этой меры преступления не уменьшились (История, III.45)[23].
Пусть так, но, с другой стороны, были ведь и особо опасные серийные преступники, успевавшие совершить на порядок больше злодеяний, чем все прочие; были и такие, кто по юношеской горячности, считавшейся явлением естественным и в чем-то даже простительным, успевал в молодые годы отметиться разбоями и насилием, а с возрастом остепенялся и как бы сам собой исправлялся.
Что касается воровства, то оно практически всегда проистекало от бедности. В «Золотом осле» один из разбойников так прямо, без обиняков, и объясняет жертве: «нищета принуждает нас к такому занятию» (IV.23). Издревле подмечено, что бедность и нужда пробуждают в людях беззастенчивую и безрассудную удаль, предположительно по той простой причине, что сама безвыходность сложившейся жизненной ситуации толкает их на отчаянные преступления, а любой риск кажется оправданным посулом наживы. Элементарное чувство голода также признавалось возможным мотивом. Теоретик сельского хозяйства Колумелла (I век) описывает всяческие способы воровства, практикуемые вечно голодными рабами, которые сеяли зерна гораздо меньше, чем в том отчитывались, а на самом деле крали (О сельском хозяйстве, I.7.1–3). И Сенека сетует, что состоятельным людям приходится «присматривать за алчнейшей бандой» рабов и дворни («О безмятежности духа», VIII.8)[24].
Итак, мелкими кражами рабы пополняли свой скудный рацион, а делами покрупнее зарабатывали деньги, из которых могли что-то откладывать еще и на будущий выкуп себя из рабства. Мы видели, что разграбление потерпевших крушение кораблей служило хорошим подспорьем для обитателей прибрежных поселений, хоть и преследовалось по закону, не признававшему в качестве оправдания хронический голод среди простонародья. В отдельную категорию закон выделял различные виды домашних краж: рабы воруют у господ; вольноотпущенники — у патронов; наемные работники — у своих нанимателей. При этом мелкие домашние кражи законников не интересовали, а потому в той же статье особо оговаривалось, что подобные случаи не должны быть предметом исков (Дигесты, XLVIII.XIX.11.1). Плохое домашнее воспитание и слабохарактерность отцов, которая удостаивалась особого порицания, — всё это отмечалось среди причин моральной ущербности будущих преступников. Алчность также считалась негативным качеством, хоть и приписывалась только богачам: часто приводились примеры подделывания или переписывания завещаний.
Закон четко разграничивал предумышленные, спонтанные и непреднамеренные действия, такие как пьяная драка, и преднамеренно спланированные, такие как ограбление (Дигесты, XLVIII.XIX.11.2). «Безумные» и «малолетние»[25] освобождались от ответственности (Дигесты, IX.II.5.2). В народе также бытовало объяснение безрассудных преступлений «одержимостью демонами»: считалось, что безумцы себя не контролируют, а действуют по воле злых сверхъестественных сил.