Тут, опять же, обращают на себя внимание до неправдоподобия колоритные детали — бритье клиентов не где-нибудь в тихом переулке, а на оживленной улице; то, что раб ходит к цирюльнику. Да и сама причина гибели раба нелепа, словно взята из анекдота. Неужели можно думать, что подобное случалось регулярно? Снова перед нами нарочито гипотетическая ситуация, придуманная исключительно для рассмотрения соответствующих правовых коллизий. Мы не хотим сказать, что на римских улицах царили тишь да гладь: всегда имел место тот или иной риск. Но законом предусматривалось наказание, к примеру, и для заклинателей змей, которые показывают прохожим своих питомцев, — на тот случай, если рептилии причинят кому-нибудь вред (Дигесты, XLVII.XI.11). Но мы же не будем всерьез считать, что заклинатели змей встречались в Риме на каждом углу, а их пресмыкающиеся питомцы то и дело нападали на зевак?
Оценивать степень распространенности уличной преступности в античном Риме довольно сложно еще и в связи с тем, что во всех отношениях этот город был неповторим. В пору расцвета Рима численность населения в городе достигала миллиона человек. Армии доступ в город был, как правило, закрыт, а охрана порядка поручена vigiles (дозорным) из учрежденной при Августе ночной городской стражи; однако их первоочередной задачей было всё-таки пожаротушение (город-то по преимуществу оставался деревянным), а пресечение воровства являлось вторичной функцией. Богатые обитатели больших домов имели возможность защищать себя от вторжений самостоятельно, выставляя охрану, состоявшую из рабов, и отстраивая высокие заборы. За городской чертой Рима для поддержания порядка значительно чаще использовали солдат, тем более что многочисленные войска как раз и были расквартированы за городом. Как правило, этого было вполне достаточно для обеспечения мира и спокойствия. Начнем с того, что правительство и так очень рьяно следило за поддержанием общественного порядка: так, любые мятежи, восстания и налоговые бунты пресекались в зародыше. Солдаты были расквартированы по городам и весям, что явно подразумевало их помощь в поддержании правопорядка. Центурионы (сотники) на местах принимали жалобы от населения по поводу даже относительно мелких нарушений и имели возможность зорко следить за смутьянами. Мы не хотим сказать, что малочисленное, но повсеместное присутствие военных в должной мере обеспечивало стабильность на всей обширной территории империи; это лишь опровергает мнение, будто правительство не питало ни малейшего интереса к борьбе с мелкой преступностью на местах. А сегодня — часто ли вам доводится видеть полицейских на улицах? А разве их отсутствие в поле нашего зрения говорит о высоком уровне преступности или пассивности властей? Напротив, малочисленность полиции вполне может свидетельствовать о законопослушном населении; о том, что буквально нескольких офицеров достаточно для удерживания подавляющего большинства граждан от реализации каких бы то ни было преступных замыслов.
Сформировать заключение относительно реального уровня насилия, существовавшего в древнеримском обществе, затруднительно сегодня еще и вследствие нашего предвзятого отношения к проблеме. Античный Рим привычно ассоциируется в нашем сознании со строгим порядком и добротным государственным управлением. Об этом наглядно свидетельствуют даже наши вкусы в архитектуре: возводя здания всевозможных государственных учреждений, мы охотно придерживаемся традиции классицизма. Особенно это заметно на примере памятников архитектуры XIX и начала XX века, когда владыки европейских империй всячески подчеркивали свою преемственность по отношению к великой Римской империи. Более современным и демократичным властям также свойственно всячески подчеркивать свою верность римской традиции. Достаточно вспомнить монументальные публичные здания в Вашингтоне, столице США. Тот же Капитолий, где заседает Конгресс, самим своим названием равняется на Капитолийский холм, где в античности проводились заседания римского сената и народные собрания. А колоссальный монумент Вашингтону в виде высокого обелиска в древнеегипетском стиле отсылает нас ко множеству подобных колонн, привнесенных в облик Рима в качестве символов его имперской мощи. Рим прочно ассоциируется с государственной стабильностью, сильной властью и строгим порядком — и в массовом сознании, и в популярной культуре. Даже в фильме «Житие Брайана по Монти Пайтону»[8] один из последователей Брайана вынужден в разговоре с Реджем признать, что римское господство приносит Иудее немало полезного: «И по улицам ночью теперь не страшно ходить, Редж».
На деле римское владычество, конечно же, отнюдь не всегда и не во всем благотворно сказывалось на жизни порабощенных народов. Да и солдаты далеко не всегда употребляли силу лишь для наведения порядка. Император Септимий Север заслужил упреки в привнесении в жизнь Рима беззакония как раз из-за того, что разместил в стенах города слишком много войск. Всякий, кому доводилось жить по соседству с армейскими казармами, подтвердит, что солдаты имеют обыкновение привносить в жизнь городка и толику беспорядка. Еще хуже то, что Север, если верить источнику (автор которого, впрочем, несколько высокомерен), отказался от привычной практики набора преторианцев исключительно среди жителей Италии, Испании, Македонии и Норика (провинция на территории современной Австрии), а стал принимать на службу солдат отовсюду, рассчитывая, что получит гвардию, лучше знакомую с воинскими обязанностями. Казалось бы, справедливо, — вот только, как сетует историк, в результате привлечения в гвардию выходцев из самых разных земель Рим наполнился «разношерстной толпой солдат самого дикого вида, совершеннейшей деревенщиной в речах и обхождении» (Кассий Дион, Римская история, LXXV.2.4–6)[9]. Снобизма Диону, конечно, было не занимать, но правда и в том, что солдатам иногда свойственно самостоятельно устанавливать порядки. А кроме того, римские воины снискали дурную славу среди населения многих городов и селений, которые хищнически разграбили.
Многие государственные усилия по борьбе с преступностью вовсе не подразумевали назначения уполномоченных или чиновников, отвечавших за обеспечение правопорядка. Вместо этого правительство реагировало на разгул насилия мерами устрашения, в частности показательными казнями преступников, которых удавалось задержать. Как отмечалось в одном законе, «признано, что пользующихся дурной славой разбойников следует распинать на крестах в тех местах, где они занимались разбоем, чтобы и другие, видя это, удерживались страхом от подобных преступлений». Власти полагали также, что родным и близким жертв будет «утешением, что наказание осуществлено в том же самом месте, где разбойники совершали убийства»[10]. Руководствуясь той же логикой, особо опасных убийц приговаривали к растерзанию зверями на арене (Дигесты, XLVIII.XIX.28.15). Сегодня такой подход шокирует нас своей излишней жестокостью: всё-таки наказание должно быть соразмерно преступлению. Но не следует забывать, что это лишь современная точка зрения. А между тем вплоть до XIX столетия считалось само собой разумеющимся, что преступников следует наказывать примерно, дабы другим было неповадно им уподобляться. Раз уж всех головорезов переловить не получится, так лучше уж тех, кто попался, карать с показной жестокостью — в назидание остальным и в надежде повлиять на нравы и поведение криминального мира. Таково было общепринятое мнение.
КЛАССИФИКАЦИЯ НАСИЛЬСТВЕННЫХ ПРЕСТУПЛЕНИЙ
Преступное насилие всегда отличалось разнообразием форм. Убийство, судя по всему, считалось предосудительным в человеческом обществе всегда и везде, и Древний Рим тут не исключение. В римском праве проводилось четкое различие между предумышленным убийством и случайным лишением жизни. Если один человек пронзил другого мечом, убийство считалось преднамеренным. Если же в драке один человек ударил другого подвернувшимся под руку предметом, пусть и металлическим, но не с намерением убить, то следовало смягчить наказание (Дигесты, XLVIII.VIII.1.3). Как мы вскоре увидим, при определенных обстоятельствах даже убийство грабителей оставалось ненаказуемым. Таким образом, в отношении трактовки бытового насилия или самообороны и защиты имущества древнеримское право немногим отличалось от современного.
Что действительно поражает, так это обилие насильственных преступлений на бытовой почве среди местного населения на всей территории Римской империи. В датированной 47 годом н. э. жалобе описан спор между скотоводом и наемным пастухом, требовавшим выплаты задолженности. По словам работника, хозяин сначала принялся оскорблять его и его жену, а затем жестоко избил женщину, невзирая на ее беременность. В результате ребенок родился мертвым, а жена пастуха слегла (P. Mich. 228). Текст заставляет почувствовать атмосферу тяжелой борьбы за выживание, которую вела большая часть населения Римской империи. Никаких добрососедских отношений. Напротив, мы видим общество, где каждый бульдожьей хваткой вцепился в то немногое, что имеет, а неимущие остервенело бьются за то, чтобы хоть что-то урвать. Здесь важно постоянно помнить еще и о том, что ни о каком ощутимом экономическом росте в античном мире не было и речи; большинство населения, вероятно, балансировало на грани физического выживания. Скудность ресурсов делала рядовых жителей империи крайне уязвимыми перед лицом любых экономических потрясений. Неудивительно, что подобный социальный контекст порождал жестокую конкуренцию, при которой каждый видел в соседях злейших соперников в борьбе за скудные ресурсы, а не ближних, с которыми нужно делиться последним куском. Из другой жалобы следует, к примеру, что некий чиновник по имени Аврелий Гераклеид понес имущественный ущерб от кого-то из завистливых соседей. Пока он был в отлучке по делам, из его хозяйства пропал осел, а позже животное нашли связанным и умерщвленным, предположительно кем-то из местных жителей, затаивших зло на чиновника (SB 6.9203). Еще пример: жена некоего Немесия, сборщика налогов, заявила центуриону о бесследном исчезновении мужа, ушедшего из дома в Филадельфии (современный Эль-Файюм в Египте) днем 2 марта 207 года. Поиски пропавшего без вести не принесли результатов (P. Gen. 17). Судьба этого человека неизвестна, но, судя по всему, незавидна.
Образ жестокости — часто, казалось бы, беспричинной — красной нитью проходит через все материалы, дошедшие до нас из Египта эпохи римского владычества. Житель деревни Новые Птолемии заявил о поджоге неизвестными его гумна (BGU 2.561). Некто по имени Петсир жалуется на соседа Патуния, жестоко избившего его за то, что он ехал на своем муле через недавно возделанный соседский огород (P. Mich. 5.229, 48 год н. э.). Множество конфликтов разгоралось вокруг прав на землю, что зачастую бесповоротно портило отношения между соседями. Один из законов предусматривал наказание за ночную порубку фруктовых деревьев в чужих садах. И какие мотивы могли быть у столь пакостных действий, кроме черной зависти или лютой ненависти к соседям? В целом люди, похоже, были быстры на расправу в случае любой конфронтации. В 218 году некий Афинх подал жалобу на кондитера Ахилла, избившего его рабыню и изуродовавшего ей губу. Первый высказал обидчику всё, что думает «о его необычайной гнусности». Перепалка быстро переросла в драку. «Затем он напал и на меня с кулаками и бранью, — заявляет потерпевший. — Мало того, он меня еще и камнем по голове ударил» (P. Oxy. 33.2672.11–18). Во всех этих жалобах поражает изобретательность, с которой люди, не ограничиваясь словесной бранью, наносили друг другу физический вред, используя помимо кулаков и мечи, и дубины, и любую подвернувшуюся утварь.
Во многих прошениях чувствуется жгучая обида на несправедливость, а также гнев из-за варварского и непристойного поведения преступников. В обвинениях, как правило, муссируются мельчайшие подробности причиненных потерпевшим травм и содержатся требования наказать обидчиков. Очень часто в заявлениях встречаются два весьма красноречивых древнегреческих термина — bia и hubris, то есть «насилие» и «дерзость». Распространено и обвинение в «бандитских» действиях. Жертвы, похоже, чувствовали себя оскорбленными неподобающим их статусу обращением со стороны обидчиков и явным нарушением этими последними неписаных правил цивилизованного общежития. Частота жалоб, однако, наводит на мысль, что наглое применение силы являлось неотъемлемой частью быта египетской деревни. Зачастую, в конечном счете, лишь насильственным путем разрешались споры даже между давними знакомыми. В других случаях насилие носило спонтанный характер. Бывало, что ограбленных еще и избивали. Но о чем это говорит? О попытках защититься и отстоять дорогие сердцу личные вещи, которые иначе едва ли удастся вернуть? О крайней нужде, побуждающей вцепляться в то, что имеешь, мертвой хваткой и биться до последнего? Или же перед нами лишь примеры ухищрений потерпевших, стремившихся разжалобить судей жуткими подробностями, дабы те приняли их дела к рассмотрению? Вероятно, имели место все три мотива. В любом случае это лишний раз подчеркивает высочайшую значимость статуса человека в глазах местного сообщества той эпохи: мелким в современном понимании происшествиям с незначительным ущербом придавалось в античном обществе огромное значение. А всё потому, что в ту пору все были буквально одержимы погоней за престижем.
Показательно, что и в самом городе Риме уличная жизнь изобиловала насилием, не слишком уступавшим, если судить по дошедшим до нас свидетельствам, в плане интенсивности и частоте происшествий происходящему в земле египетской. Философ Сенека предупреждает: чем ниже классовая принадлежность людей, тем вероятнее ожидать, что они будут «применять силу, ссориться, кидаться в драку и предаваться безудержному гневу» (О милосердии, I.7.4)[11]. Также и у историка Аммиана Марцеллина находим описания бурных споров и ссор среди плебеев в общественных местах Рима IV века (Римская история, XXVIII.4.28–31). Зачастую насилие проистекало из увлечения азартными играми, особенно в тавернах. Сохранились (например, в баре Сальвия в Помпеях) изображения дерущихся игроков, которых хозяин питейного заведения вышвыривает на улицу. Теснота и убогость городского быта, вероятно, также немало способствовали усугублению буйных наклонностей. Иногда драки разгорались из-за вопросов чести, проще говоря — статуса и репутации в окружении. Согласно Цицерону, чувство собственного достоинства было развито у рядовых римлян не столь сильно, как у аристократии, но и для них оно служило мощным стимулом, поскольку «не бывает людей настолько неотесанных, чтобы стыд и обида их не мотивировали» (Подразделения риторики, 91–92). Люди, вероятно, были поистине глубоко озабочены своей репутацией, прежде всего среди соседей, и готовы стоять насмерть, защищая свое доброе имя в глазах местного сообщества.
К слову, отношения между самими местными сообществами бывали настолько натянутыми, что дело порой доходило до омерзительных побоищ. Тацит приводит пару таких примеров. Первый случай датирован 59 годом, когда в Помпеях, «начавшись с безделицы, во время представления гладиаторов <…> вспыхнуло жестокое побоище». Местные жители и жители расположенной неподалеку Нуцерии начали конфликт со словесной перепалки, в какой-то момент принялись бросать друг в друга камнями, затем достали мечи — и полилась кровь (Анналы, XIV.17)[12]. В другом случае всё началось с распрей на почве обоюдных краж урожая и скота между жителями городов Эя и Большая Лепта, что на средиземноморском побережье современной Ливии, а завершилось в 70 году полноценным кровопролитным сражением; стороны выступали в боевом строю. Жители Эи, уступавшие противникам численностью, призвали на помощь гарамантов — свирепый народ, обитавший на границах империи. Вместе они наносили лептийцам тяжелые удары до тех пор, пока лептийцы не попрятались за городскими стенами (История, IV.50). Оба примера, конечно, относятся к разряду крайностей, иначе настолько пропитанный патрицианским духом историк, как Тацит, делами плебеев особо не интересовавшийся, едва ли счел бы их достойными включения в анналы. Тем не менее они наглядно показывают, до каких ужасов порой доводил обитателей Римской империи местечковый патриотизм. Ну а за пределами городов, похоже, повсеместно пышным цветом процветал еще и дорожный разбой. Люди побогаче без вооруженной охраны в путь не пускались. Путники победнее сами охрану нанять не могли и старались держаться ближе к эскортам богачей. Эпиктет, например, советует путешественникам не ездить по дорогам в одиночку, если они слышали, что здесь орудуют разбойники. Нужно подождать, пока в путь отправится посол, помощник правителя или сам правитель, чтобы примкнуть к окружению этих особ и проследовать в безопасности (Беседы, IV.1.91). Но и при таких предосторожностях даже и знатные люди порой пропадали бесследно. В одном из своих писем Плиний Младший рассуждает, есть ли смысл поискать следы без вести пропавшего в пути знакомого всадника Робуста; едва ли, говорит он, что-то получится, поскольку подобная судьба не так давно постигла и его земляка — центуриона Метилия Криспа: «Погиб ли он от руки своих рабов или вместе с ними, неизвестно; только больше не появлялся ни он сам, ни кто-либо из его рабов» (Письма, VI.25)[13]. Также и Цицерон в одном из писем Аттику сетует, что не получал его предыдущего письма, переданного с другом Луцием Квинкцием, поскольку того ранили и ограбили по дороге (Письма к Аттику, VII.9.1).
…А ВРАГОВ ДЕРЖИ ЕЩЕ БЛИЖЕ!
Нередко преступления происходили и на почве дележа наследства. В одном случае некая Сейя завещала пасынку по имени Тиций пять фунтов золота, а тот в ответ обвинил ее в организации убийства его отца. Сейя благополучно умерла до окончания процесса — и посмертно была полностью оправдана. Казалось бы, тема закрыта, но тут же последовала новая дискуссия, вызванная вопросом, обязаны ли теперь другие наследники Сейи выплачивать Тицию указанные в завещании пять фунтов золота, учитывая, что тот лжесвидетельствовал против нее (Дигесты, XXXIV.IV.31.2). Тут, как обычно, встает вопрос о том, описана ли в этом примере гипотетическая ситуация или реальный показательный случай. Однако данная коллизия интересна в другом отношении: дело в том, что именно она послужила основанием не считать принадлежащим преступнику имущество, нажитое неправедным путем, в частности через прямое или опосредованное «убийство родственника».
Для устранения ближних широко использовались яды (см., напр.: Дигесты, XLVIII.IX.7). Потому, вероятно, и в «Оракулах Астрампсиха» один из вопросов прямо так и сформулирован: «Меня отравили?» Этот сборник гаданий включает 92 вопроса, с которыми обеспокоенным своей судьбой просителям предлагалось обращаться к богам за советом, как быть и что делать. Оракулы были очень популярны: в одном только Египте в древних залежах бытовых отходов найдено более десяти экземпляров, а поздняя христианизированная версия благополучно пережила Римскую империю. На каждый адресованный им вопрос богам предлагалось на выбор десять вариантов ответов, и на вопрос по поводу отравления четыре из десяти ответов были однозначно утвердительными. Сомнительно, конечно, что вероятность пасть жертвой отравителей реально достигала 40 %; скорее, это свидетельствует об уровне боязни и подозрительности людей той эпохи и об их склонности во всяком недомогании усматривать злые козни ближних.
Подозрительность такого рода по временам доходила до грандиозных масштабов. Кассий Дион повествует о группе злодеев, промышлявших заказными убийствами путем укалывания жертв иглами, смазанными ядом. Это имело место не только в Риме, но и по всей империи. Особенно много таких убийств, сообщает Дион, приходится на правление императора Коммода (LXVII.11; LXXIII.14). Интересное свидетельство. Однако не стоит делать скоропалительных выводов, обращаясь к теории заговоров, ибо, взглянув на события чуть внимательнее, мы увидим, что два всплеска эпизодов массовых отравлений приходятся как раз на разгар эпидемий чумы. В примере времен Домициана само указание на то, что люди умирали по всей империи, наводит на мысль о более глобальной причине, нежели волна злодейских отравлений в масштабах империи, а именно о пандемическом распространении смертельной болезни.
Вероятно, этот же пример иллюстрирует и природную склонность людей списывать вспышки необъяснимых смертей на происки банд головорезов, что отчетливо высвечивает присущий древним римлянам страх перед организованной преступностью, ничем, в сущности, не отличающийся от того, что довлеет над нами сегодня. Из-за скудности и размытости свидетельств нам сложно судить о реальной численности преступных группировок в античности, однако крайне маловероятно, что именно они несут ответственность за все приписываемые им отравления.
Вообще, насилие у римлян было неотъемлемой частью быта: избиениям подвергались и рабы, и женщины, и дети. Блаженный Августин пишет, что лица многих женщин были обезображены шрамами и следами побоев. Мать Августина говорила, что брачные клятвы, которые дают женщины, «превращают их в служанок», а потому, «памятуя о своем положении, не должны они заноситься перед своими господами» (Исповедь, IX.IX.19)[14]. Принято было, чтобы мужья вели себя подобным образом. Сохранилась поучительная история о некоем Игнатии, забившем жену до смерти за пьянство, и его поступок даже признавался заслуживающим похвалы (Валерий Максим, Достопамятные деяния и изречения, VI.3.9). Чтение некоторых жалоб в адрес властей оставляет неприятный осадок и заставляет задумываться о границах дозволенного мужчинам запугивания женщин. В частности, в 381 году некая Аврелия Эйрене пожаловалась на обидчика, который в пылу ссоры хотел лишить ее жизни и «гнусавил оскорбления, уткнувшись ей носом в лицо» (P. Mich. 18.793.2–5). Как мы видим, ни намека на понятие личного пространства.
Но женщины и сами, бывало, выступали в роли обидчиц. В одном протоколе рассказывается: некая Дидима, жена повара Агафия Даймона, заявилась однажды вечером домой к потерпевшей, которая жалуется: «…застав меня там в окружении семьи, учинила над нами всяческое насилие — как передаваемое, так и непередаваемое словами». Далее она высказывает свое мнение о моральном облике нападавшей: «Совершенно бесстыжая женщина, преисполненная бравады». Распоясавшаяся обидчица «дошла до такой вершины безумия, что напала на меня во всю силу своей природной горячности и стала наносить мне удары и браниться на моих внучек, стоявших рядом» (SB 6.9421). Здесь важно не забывать, что перед нами показания лишь одной из сторон конфликта, и не исключено, что сильно преувеличенные. Жертва преподносит нападение как совершенно немотивированное, но, надо думать, имела место и некая предыстория. Интересно и то, что портрет обидчицы имеет довольно шаблонный характер: драчливая, сквернословящая, полоумная. А может, пожилая женщина верно рассчитала, что такой версии событий судья-мужчина поверит охотнее и даст ход делу? Так или иначе, все эти примеры, в сущности, немногим отличаются от современных случаев нападения с применением насилия. Основываясь на противоречивых показаниях сторон, часто весьма затруднительно выяснить, что же в действительности произошло. Но совершенно определенно можно сказать следующее: то был мир, где домашнее насилие было явлением обыденным и в целом общепринятым.
Другое дело сексуальное насилие — проблема, тревожившая умы античных авторов неотступно. Пристальное внимание к изнасилованиям проистекало отнюдь не от исключительной заботы о безопасности женщин. Скорее, оно являлось следствием статуса дочери как части семейной собственности, имеющейся в распоряжении отца. И любое оскорбление чести дочери автоматически трактовалось как посягательство на честь и достоинство ее отца, семейства в целом и, соответственно, общественные устои. Как красноречиво заявлено в одном из законов, даже если отец похищенной и обесчещенной дочери склонен простить нанесенное ему оскорбление, то преступника, однако, всё еще можно привлечь к суду (Дигесты, XLVIII.VI.5.2). То есть попрание чести отца считалось посягательством на сами основы общественного строя и не могло оставаться безнаказанным даже при отсутствии жалоб от потерпевших. А вот изнасилование владельцами собственных рабынь (и рабов) считалось делом совершенно законным и приемлемым. В «Соннике» Артемидора, например, так и сказано: связь с рабыней — к добру, ведь она — имущество сновидца, а значит, речь идет о наслаждении от имущества, которое, согласно видению, будет только умножаться.
Заманчиво было бы использовать здесь сравнительные данные об уровнях насильственной преступности, дабы пролить свет на то, как в действительности жилось древним римлянам. Да вот незадача: слишком уж противоречивы и неоднозначны цифры криминальной статистики в разные времена и в разных странах. К примеру, в наши дни в мегаполисах стран третьего мира, недалеко ушедших от античного Рима по целому ряду характеристик, официальная смертность в результате убийств ниже, чем во многих крупных городах США. Другое препятствие проведению параллелей — уникальность Древнего Рима. Да, это город доиндустриальной эпохи, но он был на порядок крупнее любого другого города своего времени, за исключением, пожалуй, китайских. С долей условности можно сравнить его со средневековыми европейскими городами: повальная бедность, вопиющее неравенство, слабая охрана правопорядка. А ведь достоверных статистических данных о Средних веках у нас не больше, чем данных об Античности. Один историк-социолог вроде бы убедительно доказывает, что в средневековом Лондоне среднегодовая смертность в результате убийств составляла порядка 50 случаев на 100 тысяч жителей (в наше время — менее двух случаев). Проблема, однако, в том, что истинная численность населения средневекового Лондона нам абсолютно неизвестна. Так, в XIV веке в Лондоне, по разным оценкам, могло проживать от 35 тысяч до 150 тысяч жителей: у нас нет данных о плотности заселения жилых строений в городской черте. Взяв для расчетов максимальную оценку, получим порядка десяти убийств на сто тысяч жителей — выше, чем в современном Лондоне, но ниже, чем во многих городах США сегодня. Если так, то главной причиной отличия этого показателя от современного, вероятно, следует считать отсутствие в средневековом Лондоне квалифицированной скорой медицинской помощи. Ранения, которые в наши дни залечиваются без особых проблем, в старину зачастую оказывались смертельными. Потому и некорректно сравнивать античный Рим с крупными городами в другие эпохи, а проводить подобные сравнения применительно к показателям преступности рискованно вдвойне.
Поскольку нам не удается составить достоверную статистическую картину древнеримской преступности по античным источникам, попробуем хотя бы выделить некие общие ее характеристики. Насилие против личности было в лучшем случае не менее распространено, чем преступное посягательство на чужую собственность. Это отражает, во-первых, весьма низкий уровень имущественного благосостояния населения, а во-вторых, общепринятое представление о допустимости применения силы в отношениях между людьми. Насилие, судя по всему, было в равной мере распространено в сельской и городской местности, хоть и проявлялось в разных формах — дорожного разбоя и уличных грабежей соответственно. Богачи, вероятно, становились жертвами преступного насилия реже бедняков, поскольку могли позволить себе личную охрану. Кварталы, где обитала беднота, были перенаселены, что способствовало разгулу уличной преступности. Социальная стратификация, имевшая место в Риме, никак не отражалась на структуре города: в ту пору мы не заметили бы деления районов на богатые и бедные, как это имеет место в современной урбанистической среде. Скромные жилые дома безо всяких излишеств ютились прямо под боком у величественных городских вилл. Таким образом, в городе не было ни районов, полностью зачищенных от преступности, ни запретных зон, наводненных криминалом. Наконец, женщины, судя по всему, часто страдали от насилия не только на улице, но и дома.
ВЫМЫШЛЕННЫЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ
Весьма интересные письменные свидетельства той поры — учебники права для студентов из богатых и знатных семей. Важнейшей частью этих пособий являются так называемые декламации — тексты, на основе которых в Древнем Риме и получали высшее юридическое образование. В декламациях описаны разнообразные вымышленные судебные казусы: на занятиях студентам предлагалось выступать от лица защиты или обвинения. Здесь рассматривались самые разнообразные и щекотливые криминальные эпизоды: убийства, включая отравление, тираноубийство, отцеубийство, матереубийство и детоубийство; истязание детей; пытки, изнасилования; надругательство над женами и рабами и т. д. Вот лишь один пример из декламаций Кальпурния Флакка, оратора первой половины II века. Девушка обещана молодому человеку в жены вопреки воле ее матери. Эта последняя заявляет, что дочь выйдет замуж за человека только через ее труп. Вскоре, однако, умирает не мать, а сама девушка, и всё указывает на отравление. Отец семейства проводит собственное расследование и с пристрастием допрашивает всю домашнюю прислугу. Девушка-рабыня под пытками дает показания, из которых следует, что мать девушки состояла в тайной внебрачной связи с ее несостоявшимся женихом. На этом основании отец обвиняет свою супругу в убийстве дочери (Флакк, Декламации, 40).
В декламациях женщины в целом часто обрисовываются в неприглядном свете; в частности, жертвы изнасилований изображаются существами одновременно порочными и мстительными. Да и в принципе поражает, насколько часто встречается там проблема изнасилований. В одном из случаев девушка, однако, наотрез отказывается давать показания против предполагаемого насильника: представ перед магистратом, она лишь молча плачет. На суде ее по настоянию защиты подвергают перекрестному допросу. При этом адвокат обвиняемого красочно живописует благородство внешности и добропорядочность подзащитного, уверяя, что любые родители рады были бы вымолить у богов такого юношу себе в сыновья или зятья. Затем выясняется, что обвиняемый к тому же просил у родителей девушки руки их дочери, вот только терпения, чтобы дождаться ответа, ему, увы, не хватило. Просто типичный пылкий влюбленный, объясняет адвокат и добавляет: «Как мне это назвать — изнасиловал ли он ее или взял в жены?» Да ведь и сама девушка, в конце-то концов, никаких формальных претензий к молодому человеку не имеет. Однако, несмотря на отказ потерпевшей от дачи показаний, магистрат приговорил насильника к смерти. А девушка, не перенеся потери любимого, покончила с собой (Декламации, 16). Этот, будем надеяться, всё-таки вымышленный случай иллюстрирует пренебрежительно-наплевательское отношение многих римлян мужского пола к проблеме изнасилования и женской чести как таковой. Показательна реплика адвоката из другого вымышленного дела об изнасиловании: «Ты что, действительно считаешь себя потерпевшей, девочка? Ты потеряла девственность, так это обычное дело в твоем возрасте, да и в любом случае тебе же самой, вероятно, отчаянно не терпелось ее потерять!» (Декламации, 43).
Подобные инсинуации в качестве аргументов сегодня звучат возмутительно. Да и многие древние римляне в каком-то смысле были согласны с нами. Тацит сокрушается из-за того, какие нелепые темы берутся за основу при сочинении декламаций, отчего в школе преподают «надуманную, оторванную от жизни» проблематику на примере дел из разряда тех, что крайне редко рассматриваются в суде или не рассматриваются вовсе (Диалог об ораторах, 35)[15]. Но почему это допускалось? Может быть, по той простой причине, что материалы были адресованы пусть и античным, но всё-таки тинейджерам? Нужно же было риторам как-то заинтересовать школяров, вот и решили привлечь их внимание с помощью столь пикантных историй. Несомненно, именно посредством сюжетов на скользкие темы проще было проверить истинную степень юридической подкованности начинающих правоведов.
Но еще важнее, вероятно, тот факт, что на тех же самых гиперболизированных донельзя казусах воспитывалась элита империи. Вместе с пафосной риторикой юные патриции усваивали и социальные ценности правящего класса, и весьма наглядные представления о том, что должно заботить и тревожить высокородного состоятельного мужа, — а беспокоили знатных римлян вещи, весьма и весьма отличающиеся от предметов озабоченности современной публики. А потому в этой среде не наблюдалось ни малейшего интереса к чувствам жертвы, ни единой попытки поискать доказательства и установить истину, — лишь забота о том, что творится в собственном доме, и безграничная вера в собственную способность распознавать истину и в право выносить моральное суждение об окружающих.
ОТНОШЕНИЕ К НАСИЛИЮ
В бытность Луция Домиция претором Сицилии, рассказывает Цицерон, принесли однажды наместнику тушу огромного вепря. Впечатленный Домиций поинтересовался, кто убил этого страшного зверя. К претору привели пастуха, который с нетерпением ждал награды. Домиций спросил, как был убит кабан, на что раб ответил: «охотничьим копьем». Домиций немедленно приказал распять пастуха, ведь тому запрещалось носить оружие. Наказание «может показаться слишком суровым, — резюмирует Цицерон, — [но] я лично воздержусь от его оценки; я только вижу, что Домиций предпочел прослыть жестоким, карая ослушника, а не, попустительствуя ему, — беспечным» (Речь против Гая Верреса. О казнях, III.7)[16]. И эта, и многие другие истории подобного рода раз за разом подсказывают нам, что древние римляне относились к физическому насилию совершенно иначе, нежели мы (ладно, по крайней мере большинство из нас). Для нас любое человекоубийство — ужас и варварство. Для них — смертная казнь являлась инструментом поддержания цивилизованного миропорядка.
Однако даже жестокость в обращении с рабами имела предел. Одна лишь история, приключившаяся с неким Ведием Поллионом (Кассий Дион, Римская история, LIV.23.1), показывает, что насколько приемлемыми считались самые жестокие наказания, настолько же недопустимым считалось назначать их потехи ради. Император Август личным распоряжением запретил Поллиону бросить мальчика-раба на растерзание муренам-людоедам за столь малый проступок, как разбитая ваза. Прогресс? Еще какой! Но этим дело не ограничилось. Клавдий усовершенствовал акты Августа и объявил вне закона любое умерщвление рабов по прихоти их хозяев. Более того, рабам давалось право жаловаться в суд на жестокое обращение. Означало ли это, что императоры вдруг воспылали желанием улучшить условия жизни рабов? Едва ли. Куда вероятнее, что императоры по мере неуклонного роста озабоченности всесторонним благополучием жизни вверенного им народа вынуждены были принять на себя еще и роль верховных судей, определяющих пределы допустимого. Уместно даже сформулировать хорошее эмпирическое правило, в равной мере применимое как к Древнему Риму, так и к современной жизни: не стоит принимать за серьезное реформаторство какие-то начинания правителей, если их можно объяснить простым стремлением упрочить свою власть.
Зато страшнейшим и заслуживающим драконовских кар преступлением являлось в понимании римлян покушение раба на жизнь хозяина. Дело об убийстве в 61 году консула Педания Секунда, префекта города Рима, служит яркой иллюстрацией подобного дела. Кто-то из рабов убил его то ли из-за отказа выполнить ранее данное обещание отпустить его на волю за выкуп, то ли на почве ревности — из-за того, что Педаний положил глаз на мальчика, состоявшего в связи с убийцей. К смертной казни, в соответствии с древним установлением, были приговорены все четыреста рабов, проживавшие с убитым под одним кровом и не уберегшие жизнь хозяина. И тут начинается самое интересное. Когда четыре сотни приговоренных, включая стариков, женщин и детей, собрали, чтобы вести на казнь, то на римские улицы сбежался народ, протестуя против таких жестоких мер, и начались беспорядки. Люди вышли к зданию сената, выражая недовольство. Сенат обсудил вопрос должным образом, и даже в столь консервативном учреждении нашлись противники строгого наказания. Но это не помогло: большинство сенаторов проголосовали за сохранение порядка, предусматривающего поголовную казнь. Приговор не вызывает удивления, иное дело — неожиданно болезненная реакция на него рядовых граждан Рима, явно задетых за живое столь откровенным попранием врожденного чувства естественной справедливости. Как следствие, народные протесты продолжились. Привести приговор в исполнение удалось лишь после того, как вдоль пути, которым должны были проследовать на казнь осужденные, выставили воинские заслоны (Тацит, Анналы, XIV.42–45).
Но не только сила традиции склоняла власти к использованию карательного подхода. Можно небезосновательно считать массовые казни неотъемлемым элементом эффективной поведенческой экономики. Гарантированный смертный приговор всем рабам в домовладении в случае убийства хозяина не только служил наилучшим стимулом к доносительству о любых заговорах, но и существенно повышал шанс, что кто-то из них придет хозяину на выручку в случае покушения. Возможно, крайнюю редкость убийств рабами своих хозяев в дошедших до нас источниках можно считать следствием запуганности подневольного населения изуверскими законами. Впрочем, не исключено, что достойными включения в летописи считались лишь самые громкие дела из множества убийств не самых именитых рабовладельцев. Так или иначе, письменных свидетельств о подобных случаях сохранилось крайне мало.
Невзирая на акции протеста против решения о предании казни рабов Педания, в целом судебные приговоры к телесным наказаниям и высшей мере считались абсолютно приемлемыми. Рутинная практика выбивания из рабов показаний под пытками шокирует лишь современного человека, а в древнеримских судах она считалась совершенно естественной нормой дознания. Рабы почитались за людей испорченных; не стоило верить им на слово. Надежнее было выколачивать из них правду. Римляне отдавали себе отчет в том, что к показаниям, добытым под пытками, следует относиться с осторожностью, поскольку примеров лживых оговоров со стороны рабов ради прекращения мучений хватало; но пытки, по мнению свободных людей, всё же приносили больше пользы, чем вреда. Так что порой атмосфера в римских судах накалялась. До нас дошли стенограммы судебных заседаний, позволяющие составить представление об использовавшихся в ту пору методах дознания; чтение оставляет весьма горький привкус. В стенограмме, датированной 136 годом (P. Oslo. 2.17), судья округа Прозопит (Египет) допрашивает двух обвиняемых в порубке виноградника.
Окружной судья: «Что вы говорили об этих людях?»
Свидетель: «Обвиняемые ночью ушли из компании посреди выпивки, а позже вернулись и хвастались, что порубили немало лозы на винограднике Имхотепа».
Обвиняемые: «Его обвинение безосновательно!»
Судья: «Вы с ним виделись в то время в том месте?»
Обвиняемые: «Да, но ничего подобного он от нас в жизни не мог услышать».
Судья: «Если ваша совесть чиста, почему вы не явились на предварительное слушание, а дождались, что вас объявили в розыск?»
Обвиняемые: «Мы работали далеко отсюда, в другом поместье».
Судья: «Вот и причина, по которой вы напали именно на это поместье, о чем и заявил Хароннезис [свидетель]».
Засим окружной судья приказал подвергнуть их пыткам со словами: «Признайте же правду!», — но они продолжали упорно отрицать, что порубили лозу…
Судья: «Убедитесь, чтобы эти двое содержались под надежной стражей до тех пор, пока его сиятельство субпрефект не затребует их дело к себе».
Так и слышатся за этими строками крики истязаемых.
Но государство всё-таки пыталось как-то контролировать применение насилия в судебно-правовом поле. Всякий, кто дерзал подкреплять свои законные притязания силой, лишался всякого права на дальнейшее предъявление этих требований. Данное правило распространялось в том числе и на выбивание долгов кредиторами, которым в силу декрета, изданного во II веке Марком Аврелием, дозволялось завладевать имуществом должников только по судебному ордеру (Дигесты, XLVIII.VII.7). Кроме того, ношение оружия признавалось отягчающим обстоятельством для лиц, уличенных в ограблении трупов, и в этом случае их действия приравнивались к вооруженному ограблению и карались смертью вместо каторжных работ на рудниках (Дигесты, XLVII.XII.3.7).
Жестокость и насилие, однако, повсеместно процветали на подвластной Риму территории. Колизей с его кровавыми игрищами, к примеру, вообще являлся основным центром светской жизни; развлечения, которые здесь проводились, требовали непрерывного пополнения редеющих рядов гладиаторов, а спрос на расходный человеческий материал удовлетворялся за счет преступников. Соответственно, ширился и состав преступлений, за которые человека могли приговорить к отправке на арену, и с какого-то момента в гладиаторы стали отписывать не только убийц, но и изменников, грабителей, поджигателей, а также просто беглых рабов. Самыми востребованными бойцами считались физически крепкие матерые разбойники, знавшие толк в драках, и вокруг торговли ими, похоже, сложился весьма оживленный и разветвленный полулегальный рынок, на котором свободные люди покупали отборных головорезов. Центральные власти пытались положить конец этой неупорядоченной торговле, чтобы самые сильные бойцы всё-таки отправлялись в Рим, и запретили перевозить осужденных в другие провинции (Дигесты, XLVIII.XIX.31; Филострат, Жизнь Аполлония Тианского, IV.22).
Публика просто обожала насилие. В одном анонсе прямым текстом заявлено, что на представлении будут «с особой жестокостью» умерщвлены десять медведей. Простого убийства публике было уже недостаточно. Исполнение наказаний на арене сопровождалось театрализованными постановками — это придавало происходящему зрелищности. Как-то раз осужденного выпустили в костюме Орфея и с лирой. Дикие животные, прямо как в легенде, обступили его, завороженные звуками музыкального инструмента. Зверей часто дрессировали, прежде чем выпустить на арену; в Северной Африке даже сохранилась мозаика, на которой изображено, как члены местной гильдии гладиаторов под названием Telegenii обучают детенышей леопарда охоте на человека. Что-то похожее, скорее всего, имело место и в данном случае: какое-то время Орфей благополучно ублажал слух собравшихся вокруг него зверей, а затем — вероятно, по команде дрессировщика — был растерзан медведем. Зрители очень любили инсценировку широко известных мифологических сюжетов, а долгожданная кровавая развязка только добавляла радости и веселья.
Насилие практиковалось у древних римлян и в отношении новорожденных: от нежеланного приплода избавлялись не задумываясь — либо просто убивая, либо бросая младенцев на улице. Во многих доиндустриальных обществах за отсутствием действенных средств контрацепции принято было закрывать глаза на подобную практику. Согласно одной статистической выкладке, в Великобритании в 1863–1887 годах доля новорожденных среди жертв убийств составляла 61 %. Сегодня это звучит кощунственно, но в старину бросить новорожденного было, вероятно, гораздо безопаснее, чем пытаться избавиться от плода в зародыше. До нас дошло письмо из Египта, в котором находящийся в отлучке муж инструктирует беременную жену относительно дальнейших действий на случай, если она разродится до его возвращения: «Если будет мальчик, то оставь, если девочка, то выброси» (P. Oxy. 4.744). Нельзя определенно утверждать, насколько распространена была такая практика. Прямые упоминания о брошенных новорожденных весьма редки. На некоторых местах раскопок встречались массовые захоронения младенцев, и не исключено, что в древности там располагались какие-нибудь весьма специфические объекты, например бордели.
Оборотной стороной приемлемости детоубийства и оставления новорожденных, похоже, являлось резко негативное и даже брезгливое отношение к кастрации. При Домициане такая практика и вовсе попала под запрет, хотя это и несколько странно, поскольку, по свидетельству Диона, означенный император и сам состоял в связи с евнухом по имени Эарин (LXVII.2.3). Рабы, кастрированные до наступления полового созревания, сохраняли мальчишеский облик и, как следствие, выше ценились на рынке. Но почему? Вероятно, к ним относились как к своего рода домашним питомцам, а может быть, владельцам рабов-евнухов можно было не опасаться, что от них забеременеет кто-то из женщин. Так или иначе, такие рабы оставались востребованными: запрет на производство евнухов не снизил спроса на них, но привел лишь к росту цен и объемов импорта.
ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ПРЕДРАСПОЛОЖЕННОСТЬ К НАСИЛИЮ?
Сегодня часто говорят о роли страха как важнейшего фактора субъективного восприятия людьми криминогенности общества. В этом смысле римляне ничем от нас не отличались. Вот только в наше время боязнь пасть жертвой насилия обычно носит гипертрофированный характер и часто сопровождается уровнем тревоги, несоразмерным с объективным риском; иными словами, это фобия, патологическое состояние психики. А вот в Римской империи, судя по всему, страхи отнюдь не были беспочвенными и иррациональными. Впрочем, из-за отсутствия сколь бы то ни было надежных данных судить об этом трудно. Зато нам доподлинно известно, что римлянам были присущи два иных страха, касавшиеся преступности. Во-первых, они смертельно боялись вполне реальной перспективы быть обвиненными в каком-нибудь злодеянии. В сводах законов как о самом обыденном явлении говорится об обвиненных в противозаконных деяниях, которые лишали себя жизни из страха перед законным наказанием (Дигесты, XLVIII.XXI.3). Рассмотрение дел в суде внушало ужас большинству людей, и многие предпочитали сводить счеты с жизнью, нежели угодить под процесс. А во-вторых, бок о бок со страхом перед судебной системой довлел и повально распространенный страх оказаться втянутым в жизнь преступного сообщества (даже не пасть его жертвой). Год за годом живя впроголодь, многие, вероятно, постоянно подумывали о том, не преступить ли им при удобном случае черту закона, дабы урвать кусок в довесок к скудному рациону, мысленно соизмеряя плюсы со всеми возможными минусами.
При этом народ, похоже, был доволен жестокостью правления в империи: это как-то вселяло уверенность в завтрашнем дне. Эффектные публичные казни сплачивали людей, каждый раз укрепляя веру в ценности, общие для всех. Взирая на ристалища гладиаторов и прочие изуверские забавы, толпа не испытывала ни малейшей жалости или сочувствия к осужденным на гибель: это проклятые преступники, и они заслуживают смерти. Поэт Марциал рассказывает, как на арене Колизея зверь потрошит осужденного, хотя никто понятия не имеет, в чем тот был повинен. Однако поэт уверен в том, что человек понес заслуженную кару (Книга зрелищ, 7–8). В некоторых обществах столь дикарские расправы создавали чувство некоего душевного родства между идущим на казнь и толпой, сочувствующей его страшной судьбе. Свидетельств тому, что подобные сантименты были присущи римской публике, у нас практически не имеется. Жестокая насильственная смерть, обрывающая жизненный путь преступника, дополнительно подчеркивала незыблемость норм традиционного римского общества, которые безоговорочно требовали непременно публичного и непременно телесного отмщения всякому, кто дерзнет посягнуть на его устои. Свирепые казни укрепляли веру в незыблемость общественного устройства и твердую власть, гарантирующую социальную стабильность, общественный порядок и защиту вечных ценностей.
Допустимая мера насилия, применимого в отношении провинившихся, отражала их социальный статус. Высокопоставленные лица часто наказывались изгнанием или ссылкой; люди из низших сословий — телесными наказаниями. Рубцы от розог, кнутов или плетей сделались, наравне с клеймом беглого раба, важным символом, в буквальном смысле позорной отметиной на теле тех, кто осмелился выйти за рамки социально приемлемого поведения. Подобная перспектива не прельщала. Тем более что побитых плетьми затем еще часто водили строем по городу, демонстрируя их изуродованные спины и подвергая наказанных дополнительным унижениям. Живший в IV веке оратор Либаний так описывает наказание римским наместником провинции Сирия по имени Филагрий антиохийских хлебопеков, взвинтивших цены на свою продукцию на фоне последовавшего за неурожаем зерновых хлебного голода: «…я, ничего не зная, приближался обычной своей дорогой. Услышав же звуки ударов, до которых любительница народная толпа, что с жадным вниманием взирала на кровь, текущую по спинам, остановившись, увидал скорбное зрелище, невыносимое для моего взора» (Либаний, Речи, I.208)[17]. Не подлежали телесному наказанию лишь полноправные свободные граждане Рима (впрочем, будучи наследием Республики, эта привилегия, в сущности, утратила всякий практический смысл в имперский период). Соответственно, видя на теле человека рубцы от плетей или клеймо, вы могли бы сразу заключить: перед вами раб, вольноотпущенник или преступник.
Суровость судебных приговоров преследовала сразу несколько целей. Считалось, что казнь или изгнание: способствуют обеспечению всеобщей безопасности, поскольку навсегда устраняют криминальные элементы из общества; удерживают других от повторения подобных преступлений; очищают честь и достоинство общества от оскорбления, нанесенного преступлением. Именно так трактовали закон сами римляне, и он был сформулирован достаточно четко. Историк римской культуры Авл Геллий (II век) говорит о причинах для наказания за провинности: для исправления человека; для защиты достоинства пострадавшего; для устрашения всех прочих. Да и во вступительном слове к «Дигестам» первым делом прямо подчеркивается, что правосудие поощряет добродетель (Дигесты, I.I.1).
Римская судебно-правовая система, возможно, была неповоротливой и реагировала на многие тяжкие уголовные преступления с запозданием, но если уж реагировала, то осужденные наказывались примерно и наглядно, при массовом стечении людей и самыми доходчивыми методами, непременно с использованием самого грубого, а потому и понятного всем и каждому насилия. Мы вправе не одобрять столь жестокий подход, но не исключено, что он был единственно мыслимым прагматичным ответом на вызовы той эпохи с учетом ограниченных возможностей правоохранителей. Лишь свирепостью наказаний удавалось хоть как-то компенсировать низкую раскрываемость преступлений. Здесь, кстати, вполне уместна аналогия с современными лотереями, в которых лишь головокружительная сумма джекпота компенсирует мизерный шанс выигрыша и побуждает к участию. Вот и в Древнем Риме, судя по всему, не располагали иными методами принуждения людей к законопослушанию, нежели показательные расправы над теми немногими преступниками, которых удалось задержать.