В голове Инсарова уже заработал привычный механизм мышления — шестерёнки мудрёной машины, что разбирала всякую ситуацию по составляющим, раскладывала всё на нужные полочки. Кем был этот стрелок — самим Григорием или его гостем? Почему схватился за оружие, а не просто тихо ушёл? Являлся ли членом «банды бессмертных», и если да — отчего сам боялся пуль?
А может, всё это лишь случайное совпадение? Мало ли сомнительных личностей в подобных местах: кто угодно мог ошибочно заподозрить, что пришли за ним…
Тогда, на крыльце доходного дома, поддерживая голову Епифанцева (следователя уже отпускал шок после ранения, он начинал терять сознание), Инсаров слишком мало знал о ситуации. Пока ещё не предполагал, что городовые обнаружат на мостовой именно экспортный «Маузер». Да не серийного облика, а со специально изготовленными накладками рукояти.
Что уж говорить о словах, на этой рукоятке накарябанных? Такой поворот событий и вообразить было невозможно.
В самой «нехорошей квартире» ценных для следствия улик нашли немного. Отсутствовало здесь нечто, способное внятно рассказать о личности постояльца (стало лишь ясно, что жил здесь один человек), указать — он ли стрелял в следователей, или всё же кто-то другой.
Самая обыкновенная квартира доходного дома, в тот самом состоянии, до которого быстро доводят своё жилище пьющие приезжие сомнительного образа жизни. Хлам, грязь, бутылки. Почти никаких личных вещей, разве что некоторые мелочи прозрачно намекали на фронтовое прошлое загадочного Григория (эту деталь из описания Пётр Дмитриевич запомнил отлично). Оставалось надеяться на результаты опроса да на внезапно явивший собой хорошую улику «Маузер».
Ведь именно из такого — под необычный девятимиллиметровый патрон, стрелял налётчик в ювелирном салоне. Инсаров был готов поклясться: если поднять бумаги о прочих ограблениях последнего месяца, что ранее упоминал Епифанцев — найдутся точно такие же гильзы. Бывший владелец «Маузера», похоже, любил из него палить: по поводу и без.
В остальном — ничего по-настоящему полезного… но то для обычного следствия. Инсаров же расследовал дело, можно сказать, в двух плоскостях: рациональной и мистической. Если говорить о второй, то вот тут…
Полночи Пётр Дмитриевич заставлял городового держать подле себя керосиновую лампу — пока сам тщательно перерисовывал в блокнот многочисленные знаки со стен. Где-то Григорий (или кто-то иной) выцарапал их ножом, где-то начертил угольком, встречалось и применение химического карандаша. Надписей почти не попадалось, а вот разнообразной мрачной символики — сколько угодно.
— Чего ж это, ваш-высокоблагородие, за чертовщина… ух, свят-свят-свят…
Городовой постоянно крестился свободной рукой. На него глубокое впечатление производили все эти сатанинские знаки — пентаграммы, перевёрнутые кресты, искажённые латинские и греческие буквы, криво нарисованные рожи демонов. Бедняге явно было страшно находиться в этом мрачном месте, и он никак не мог этого скрыть — хотя по большей части держал себя в руках.
А вот Инсаров особенно впечатлён не был. За те десятилетия, что имел он дело с мрачными загадками, кое-как разбираться в символике научился. Тем более — находилось кого подробно расспросить… Увы, в основном эти многочисленные каракули напоминали баловство малолетних гимназисток, увлекшихся оккультизмом. Никакой настоящей Тьмы за ними не ощущалось… не похоже на истинную Тьму, о которой Инсаров кое-что на своём веку изведал.
— Нехорошая квартира… — продолжал чертыхаться полицейский.
Теперь-то Инсаров готов был с ним согласиться. А также признать, что увезённого в больницу Епифанцева предчувствия всё-таки не обманули.
В конечном итоге кое-что из нарисованного на стенах привлекло внимание по-настоящему. Две небольшие детали; вот тут Пётр Дмитриевич очень порадовался, что лично осматривал квартиру. Простой следователь точно упустил бы…
Среди бессмысленных оккультных рисунков, автор которых явно судил о чёрной магии по байкам да дурной литературе, попадались прежде незнакомые Инсарову символы. Повсюду Григорий (или кто-то другой) рисовал дубовые листья с желудями. А ещё неуместно смотрящиеся в этой обстановке сердечки. И… как такое описать?
— Вот это, городовой, на что похоже? На твой взгляд?
— Ой, не знаю, ваш-высокоблагородие… кружочки какие-то…
— Скорее шарики. Обрати внимание: у каждого нарисована петелька, будто для подвеса.
Городовой поднёс лампу ближе: её тусклый свет не везде позволял легко рассмотреть детали. Оба полицейских, прищурившись и нахмурив лбы, пытались понять: что же всё-таки перед ними?
— Может это… ну, навроде игрушек ёлочных? Или нет!.. Знаете: бубенцы, как на повозке?
— Бубенцы… интересная мысль… сердечки, бубенцы. Хм. А жёлуди с листьями тебе о чём-нибудь говорят?
— Никак нет, ваш-высокоблагородие
Но странные символы — это ещё не всё, что заинтересовало Петра Дмитриевича. Возле висевшего на стене зеркальца (очень маленького — едва-едва своё лицо разглядишь) располагалась одна из немногих надписей.
Наверняка, появилась она здесь неспроста: автор желал видеть эти слова каждый раз, когда смотрелся в зеркало — либо желал того постояльцу. Прочие-то надписи в квартире были просто похабного содержания, а вот над этой Инсаров задумался... Чья-то нетвёрдая рука, наверняка во хмелю, вывела на пожелтевших обоях:
«Помни, Гришка: жизнь у тебя последняя»
Глава седьмая: в которой Николай Степанович нарушает слово офицера
Все эти события, почти не утаивая деталей, Пётр Дмитриевич Инсаров изложил Гумилёву на набережной Мойки. Поэт успел выкурить пару папирос и всё время смотрел то на небо, то в реку, то ещё куда — лишь бы не на Инсарова. Было похоже, что Николаю Степановичу сделалось от рассказа Петра Дмитриевича очень неловко.
— Однако… — произнёс Инсаров после затянувшегося молчания. — Рассказывать-то здесь должен не я. Полагаю, что достаточно уважил вас как блестящего литератора и героя войны, не вызвав на допрос. Теперь и вы, будьте любезны, проявите ответное уважение. Пусть за мою службу и крестиков-то не дарят.
— Прошу меня извинить… — Гумилёв протянул это будто бы не своим голосом. — Я не от того молчу, что говорить с вами отказываюсь… мне горько. От всего того, что вы теперь рассказали.
— Если переживаете за меня и моего коллегу, то напрасно. Риск — часть нашей службы в той же мере, что и вашей.
— Ох, да Господь с вами, Пётр Дмитриевич! Не поэтому… просто… как-то нехорошо всё сложилось в итоге. Ещё хуже, чем предполагал я год тому назад. А ведь уже тогда знал, что ничем хорошим история не окончится.
Вероятно, Гумилёву искренне сделалось не по себе. Инсаров подумал, что тот самый «поэт и воин» — действительно немного противоречивый типаж. Чаще проявляется в нём какая-то одна сторона, и лишь в лучшие моменты — сразу обе. Тогда-то и стихи великие пишут, и Георгиевские кресты зарабатывают.
— Поступим так, Пётр Дмитриевич. — Гумилёв наконец-то собрался, разом приобретя и уверенность, и кавалерийскую осанку. — Я живу не слишком далеко отсюда, да и Аннушка наверняка задержится. Нам стоит прогуляться до моей квартиры: по дороге расскажу всё, что знаю об этой истории. А там, у меня дома, мы кое-что заберём. Нам это очень пригодится.
Инсаров не собирался сейчас гадать, что именно было спрятано в квартире Гумилёва. Ясное дело, нечто крайне важное: но конкретика не имела значения, пока он ещё не владел информацией. Следователь выразил своё согласие беззвучно: кивнул, приложив два пальца к полям котелка.
— Только прежде у меня, Пётр Дмитриевич, есть одна просьба. Очень важная.
— К вашим услугам.
— Вы вынуждаете нарушить слово офицера — коим поклялся я хранить одну маленькую тайну Великой войны. Я готов пойти на это: из уважения к вашей службе, из велящего пресечь преступления зова совести. Да и следуя предназначению своему, о коем ранее кратко обмолвился: вы помните, что мы оба — в некотором смысле борцы с Тьмой? Об этой моей стороне очень скоро узнаете…
— Так всё же: какова просьба?
— Очень простая. В обмен на мой отказ от слова дайте собственное: вы позволите скромному прапорщику 5-го гусарского Александрийского полка участвовать в задержании бандитов. Точнее, не в задержании, потому как уж будьте уверены: живым никого из них взять невозможно. Эта просьба может показаться вам странной, дерзкой и неуместной. Но поверьте, что она крайне важна.
— Почему же она так важна?
Действительно, просьба нетривиальная. Во-первых, вообще не положено — ни по каким уставам. Во-вторых, Гумилёв всё-таки проходил свидетелем по делу, и это в лучшем случае. Ещё не факт, что не соучастником. Но всё-таки требовалось вникнуть…
— Причин тому три: две из них личные, одна же — без сомнения, в ваших интересах. Во-первых, я бы хотел, чтобы предоставленная мною информация не стала поводом для большой полицейской облавы. Если вы дадите показаниями законный ход… это обеспечит огласку, что сильно очернит моё реноме. И может даже помешать возвращению на фронт, что хуже всего! Нужно решить дело тише, официально представить его развязку почти случайной. Надеюсь, вы правильно понимаете это моё побуждение — продиктованное честью и любовью к Отечеству? Те люди, о которых идёт речь, чрезвычайно опасны. Но я не повинен в их преступлениях и не должен пострадать репутацией. Рискнуть же собственной жизнью готов легко.
Инсаров снова кивнул. Смысл он понимал, хотя первой причины для того, чтобы пойти Гумилёву навстречу, явно не хватало.
— Во-вторых, хоть к налётам в Петрограде я не имею ни малейшего отношения, но вот с их давнишней фронтовой предысторией связан напрямую. Стало быть, для меня дело чести — приложить руку к развязке. И, наконец, в-третьих…
Тут поэт снова немного задумался, подбирая слова. Пётр Дмитриевич его больше не торопил.
— Скажем так, ваше высокоблагородие. Справиться с этой бандой даже мощному летучему отряду полиции будет крайне нелегко. Без меня и без того, что лежит сейчас в моей квартире. Возможны большие жертвы, есть огромный риск и вовсе упустить преступников. Как вы, вероятно, догадываетесь — связано это с мистической стороной дела. Взять меня туда — в общих интересах. Я уверен, что ваши должность и влияние в Департаменте полиции позволяют исполнить эту просьбу. Вопрос лишь в том, захотите ли вы поступить именно так.
Инсаров размышлял над словами Гумилёва тщательно — но времени это заняло совсем немного. Лет двадцать назад, а может — даже и десять, он бы решительно сказал «нет». Но теперь за спиной имелся совсем другой опыт. Настала совершенно иная пора жизни. Стареющий следователь, столь многое на своём веку повидавший и испытавший, понимал нынче некоторые вещи. Когда-то ему, наверное, недоступные.
Да и потом, перед самой отставкой можно позволить себе кое-какие вольности. Опять же, недопустимые для молодого следователя в участке — но иное дело высокий чин в Департаменте.
— Хорошо, Николай Степанович. Я даю вам слово.
И они зашагали по набережной, придерживая шляпы при порывах ветра. Гумилёв шёл почти строевым шагом, держась идеально ровно, высоко подняв подбородок. Трость Инсарова стучала по граниту. Уже почти полностью стемнело: осенняя ночь в Петрограде сгущается очень быстро.
— Итак, часть обстоятельств известна мне из упомянутой фронтовой предыстории, часть же я узнал недавно от Гриши, с которым мы оба виделись. Подчеркну, что этого человека я всегда считал своим другом, но оправдывать его поступки последнего времени не собираюсь. Ни к чему оправдания: скоро вы сами поймете многое. Гриша приходил ко мне несколько дней назад. Так же, как и вы — на чтения, я об этом уже упоминал. Разговор у нас был короткий, и он… скажем так, не сложился. Но кое-что я узнал.
— Я весь внимание, Николай Степанович.
— Эта банда состоит из шести человек, и все они — мои бывшие сослуживцы, такие же унтер-офицеры из вольноопределяющихся. Трое их них, как и я — кавалеры Георгиевского креста 4-й степени. Да и прочие имеют боевые награды.
— Что же толкнуло их на совершение преступлений в Петрограде?
Гумилёв глубоко вздохнул. Тема явно была не из приятных.
— Разочарование, Пётр Дмитриевич.
— В чём именно, в армии? Или в Отечестве?
— Скорее в войне и жизни. Мы говорили с вами про это проклятое: «подарили белый крестик»… Такие мысли появляются не только у женщин Петрограда. Вы ведь видите, как тяжело идёт война. Видите, что она сделала даже со столицей — не говоря о прочей России. Сами знаете обо всём… терроризм, политика… всё то, что говорят теперь о царе… и о нашем общем будущем.
Да, тут многословные объяснения не требовались. Ещё недавно казалось, будто родная страна на подъёме, вопреки печальным событиям не столь отдалённого прошлого: начиная с поражения от Японии, заканчивая тем же Кровавым Воскресеньем. Но теперь всё обстояло очень, очень худо. Кровь лилась на фронте, но ещё больше крови выпивала война из тыла. И из самого сердца империи тоже.
— Многие говорят, что скоро случится нечто совсем дурное. Очень скоро. Может быть, даже через год…
— Да, Пётр Дмитриевич. Потому появились люди, уставшие от войны — и не видящие более того Отечества, за которое сражались. Им кажется, что вернуться уже некуда. Я такой позиции не разделяю, хоть сие и может оказаться извечным моим ребячеством. Не о том речь, впрочем. Грабят они по самой банальной причине: деньги. Средства, на которые хотят устроить себе жизнь где-то далеко от событий, ими предвидимых. Как вы понимаете, белые крестики здесь ничем не помогут, чего не сказать о деньгах и драгоценностях.
— Этим людям известно нечто о будущем Российской империи, чего не ведают прочие?
— Им нагадали, скажем так. И оснований не верить тому, кто нагадал, очень мало.
Эти слова хорошо ложились в мистическую канву дела «банды бессмертных». Вполне естественно: люди, способные воскреснуть после гибели от пули, могут и знать какие-то вещи, остальным недоступные. А подобное знание — ох, не всегда благо… Инсаров сам помнил слишком многое, о чём предпочёл бы навсегда забыть.
— Но вы этому… прорицателю, всё же не верите?
— Просто не хочу. Про мои стихи часто говорят, будто они мальчишеские. И я с этим почти не спорю. Я тот самый безумный охотник, что пускает стрелу прямо в солнце. Пусть кому-то трудно поверить, но вам это будет легко: Николай Гумилёв живёт так же, как пишет. Иначе просто ничего не писал бы. К сожалению, они… они другие. Более слабые. Или же просто более взрослые.
Инсаров мало что мог сказать по этому поводу: стихов Николая Степановича он практически не читал. А если бы и прочитал — понял бы куда меньше, чем поэт ожидал от него. Оставалось кивнуть, просто из вежливости. Гумилёв вдруг заговорил совсем об ином:
— Гриша, вот о нём… вы говорите, в его квартире было написано про «последнюю жизнь»?
— Да, именно так.
— Ах, Гриша… это на него похоже, отродясь ничего не берёг. Есть пить — то в стельку. Если идти в бой, так поперёд всех товарищей. Если приударить за женщиной — хоть трава не расти… а коли в карты — проиграться до рубля. Вот и с жизнями ровно та же история. Первым всё потратил.