– Смотрел его завещание? – Она улыбалась и указывала подбородком на документы у меня в руках. – Наверное, тебе было интересно узнать, вписан ли ты в него до сих пор? Как насчет страховки? Ты и ее проверил? Между прочим, мог бы спросить меня. Я бы тебе сказала. Однако твой отец заставил тебя пообещать, что ты не будешь говорить со мной на эту тему. И ты, как хороший мальчик, держишь рот на замке. Так? Ты внимательно все рассмотрел? – Она осторожно прошла через комнату и выдернула у меня конверты – не знаю почему, я обратил внимание на этот ее жест. Она вырвала их у меня с удивительной силой. – Вот оно. – Роуз вытащила конверт с надписью «Завещание Артура», а остальные бросила на пол, и они веером рассыпались по ковру. – Ты не найдешь здесь ни одного упоминания о его новой семье. И в страховке тоже. Позже это будет кстати.
– О его новой семье?
– Пожалуйста, не лги. Твой отец сказал мне, что у вас с ним была подробная беседа на эту тему. И что ты очень рад за него. Твой отец наконец-то нашел свою настоящую любовь. Теперь вы с ним одна команда. «Я рад за тебя, папа». Так ты ему сказал. Он получил все, о чем когда-либо мечтал. Дурочку, которая угождает ему во всем, и двух детишек, которые не против называть его папой.
– У него дети?
– Ты же знаешь, что они не его. Почему ты принял его сторону? Я знаю, ты любишь его, а не меня. Но неужели ты не понимаешь, что когда он уйдет к ним, то у него больше не будет времени на тебя? У него не будет времени. Он забудет тебя точно так же, как забыл меня. Ты ведь понятия не имеешь, как устроен мир, правда? Вот. – Она протянула мне конверт с завещанием. – Не надейся найти ответы здесь. Или в этой куче лжи, – прибавила она, пиная конверты на ковре.
В тот день, и в следующий, и потом Роуз больше не упоминала о другой семье Артура. Я ожидал, что она снова подойдет ко мне – извиниться, все разъяснить, поделиться со мной своей скорбью. Однако на ее маленьком лице, выражавшем лишь внимание и заботу, не было и следа яростных мгновений, пережитых в спальне. Она походила на одного из тех завсегдатаев ночных клубов, которых вызывают на сцену, гипнотизируют, заставляют кудахтать курицей или лаять собакой, а потом отправляют обратно за столик, и они решительно ничего не помнят. Меня поражало и задевало то, что она способна спрятать свои откровения, словно иголку в стоге сена, однако должен признать, что я был благодарен ей за это. В кого превратилась бы Роуз, освободившись от пут своей обычной сдержанности? Я боялся ее. А так, обнаруживая меня распростертым перед телевизором, она позволяла себе лишь высказываться по поводу глупости телепередачи. Хотя могла бы вцепиться мне в плечо своими маленькими крепкими пальцами и сказать: «Ты никогда не уважал то, во что я верила. Ты выбалтывал семейные тайны чужакам. Ты принимал наркотики. Ты всей душой отдался другой семье».
Однако, возможно, имелось нечто посильнее страха, вынудившее меня присоединиться к заговору молчания Роуз, потому что я не ощущал ни малейшего поползновения поговорить с отцом о его «другой семье». Где-то в душе я верил, что никакого тайного семейства не существует, и защищал Роуз, оставляя ее домыслы при ней. Но если у Артура все же была любовница и он лишь ждал подходящего момента, чтобы отказаться от нынешней жизни, то он должен был сам мне рассказать. Я не горел желанием выслушивать тайны его страждущей души. Хотя он, разумеется, никогда не говорил мне о том, что его способность к любви так и не была реализована, что она сохранялась в нем, точно эмбрион, раздув до безобразия живот, и эта нерастраченная любовь сделала волосы седыми, голос – грубым, суставы – распухшими, превратила его в желчного сентиментального неудачника. Я всегда чувствовал, что так оно и есть, и с того момента, когда сам впервые прикоснулся к любви, начал скорбеть о потере Артура. Мне было лет восемь или девять, по радио передавали песню Джонни Рэя: «Если милая напишет, что расстаться вам время пришло, всем известно, что поплакать будет не грешно». Артур отложил свои бумаги и минуту послушал, а потом улыбнулся мне. И я понял одно: хотя эта песня и жуткая дешевка, она что-то значит для моего отца – коснувшись его холодными руками, она явно застала Артура врасплох. И не раз, даже не тысячу раз, я мечтал, чтобы отец поддался безрассудным желаниям своего переполненного любовью сердца и пустился во все тяжкие. Начал бы ухаживать за официанткой, чью походку он изучал с потаенным желанием, написал бы письмо Аве Гарднер, фильмы с участием которой он пересматривал по три, по четыре, иногда по пять раз, переживая любовную историю, придуманную для масс: с пикниками у водопада, с долгими, головокружительными объятиями. Как-то раз, в середине моих отношений с Джейд, я сидел у себя в комнате, мечтательно и бессмысленно заполняя анкеты для колледжа, когда ко мне заглянул Артур. Я поднял голову от письменного стола и увидел его отражение в темном оконном стекле. «Привет», – сказал я. «Счастлив?» – спросил он. Вопрос, как мне показалось, не содержал никакого подвоха, поэтому я кивнул. Артур покачал головой – надо же, мой отец покачал головой! – и сказал: «Завидую тебе». И я подумал: ему уже невозможно помочь, а если я не могу помочь, какой тогда смысл переживать?
В субботу, через неделю после моего возвращения, был устроен небольшой прием в мою честь. Понятное дело, то была идея Роуз. Она всю неделю побуждала меня встретиться с людьми, на глазах у которых я рос, которые присылали мне подарки и поздравления с днем рождения, пока я был в Роквилле, и вот теперь они хотели разделить с нами радость моего освобождения. Роуз, верный друг с твердыми принципами, ощущала, что просто обязана показать меня друзьям, и я подозреваю, она, семейный стратег, вполне сознавала, что день в кругу семьи и старинных друзей заставит мужа расчувствоваться, заполнит парящее сердце Артура тяжким грузом совместного прошлого. В тот день я покинул свою комнату, чувствуя, что сегодня, быть может, я выйду из дома сам, прогуляюсь, куплю книжку. Это чувство росло и крепло в груди, но я продолжал лелеять эту иллюзорную возможность, как хрупкое яйцо, которое боишься раздавить. Роуз уже отправилась в супермаркет за едой, а Артур, в коричневых штанах и футболке без рукавов, хмуро уставившись в ковер, возил по гостиной старый, похожий на торпеду пылесос.
– Собираем всю старую гвардию, – сказал он, перекрикивая рев пылесоса. – Здорово, правда? – И он комически поднял бровь, приглашая меня разделить его иронию, причину которой отказывался объяснить.
О, меланхоличные друзья моих родителей! Ольга и Лео Гринблад, Миллисент Белл, Том и Натали Фостер, Гарольд Штерн, Джеймс Брюнсвик и та, на ком он был женат в данный момент, Конни Фауст, Ирэн и Альберто Николози. То были люди, которых я знал всю свою жизнь, знал лучше (по крайней мере, общался регулярнее), чем моих школьных товарищей или моих далеких, раскиданных по стране родственников. Если бы я женился, то эти люди, друзья родителей по Коммунистической партии, сидели бы, улыбаясь, на складных стульях на светской церемонии, а если бы я умер, то именно их усталые, слегка встревоженные глаза наблюдали бы, как мой прах разносится по ветру. В старые времена, то есть старые для меня, а для них – время крушения надежд, я слушал их странные дискуссии на ежемесячных встречах и играл роль слуги, расхаживая по прокуренной гостиной с подносом салями и сыра. Потом меня отправляли в свою комнату с бутылкой содовой «Канада драй» и небольшой бирюзовой тарелкой с миниатюрными крендельками. Это их лица улыбались мне из-за свечей на именинном торте; их поношенные туфли и массивные коленки были выстроены в ряд под обеденным столом, куда я заползал в надежде поймать укатившуюся брюссельскую капусту. Это их голоса, их ароматный трубочный табак царили на заднем сиденье нашей старой машины во время поездок по стране; их именами были подписаны поразительно безвкусные поздравительные открытки. Это друзья моих родителей, давая отдых ногам, пили итальянский кофе после полной переживаний субботы, когда помогали чернокожим пикетировать «Вулворт». Именно они навестили меня перед отъездом в Роквилл, пожимали мне руку, всматривались в мое лицо, передавали выдуманные пожелания от своих детей, с которыми я не потрудился сдружиться. Мой отец, отгораживаясь от реальности своей жизни, не поощрял меня заводить друзей среди детей его друзей: «Дружи с настоящими людьми. Забудь об этих „красных“ детях». Но меня и не требовалось расхолаживать. Все эти девочки и мальчики мне не нравились, а я им: они были серьезными, респектабельными, не привыкшими тратить время на ерунду, им становилось неловко от недобрых шуток, веселивших меня.
Чтобы уберечься от глубокой травмы, которую, как я чувствовал, нанесет мне этот импровизированный прием, после долгого, тягостного завтрака я покинул родителей и закрылся в своей комнате – комнате мальчишки десяти-четырнадцати лет, которая начала выдавать о моем физическом «я» больше нелицеприятной правды, чем смогла бы какая-нибудь рубашка или ботинок. Я дремал, читал и соображал, что бы надеть. Прием был назначен на три пополудни – время, когда никто не надеется на серьезную еду. По мере того как час близился, я начал всерьез размышлять о том, в чем выйти к гостям. Роуз унесла почти всю мою старую одежду, однако оставила синий костюм, купленный на выпускной. Я надел белую рубашку, узкий черный галстук и этот самый костюм. У меня в комнате не было зеркала – единственное зеркало в доме было на шкафчике с аптечкой, – однако мне удалось рассмотреть свое призрачное отражение в оконном стекле. Костюм был заметно мал: пиджак сжимал плечи и грудь, брюки слишком обтягивали бедра, короткие штанины едва прикрывали лодыжки. То, что я увидел, наполнило мою душу чувством неизъяснимой тревоги. Этот тесный синий костюм внезапно поставил меня перед фактом, что годы ушли.
Я лежал на кровати, теперь уже полностью одетый, глядел в потолок и поглаживал узкий галстук. Галстук совершенно вышел из моды, однако я сомневался, что мои родители или кто-нибудь из их друзей обратит на это внимание. Эти люди сознательно презирали моду и вещи. Например, Артур только недавно выяснил, что «телеужин»[11] – это необязательно еда под телевизор. Я задремал. Пока я спал, пришли несколько гостей. Я мог бы проспать весь день, если бы мать не разбудила меня.
– Дэвид? – прошептала она сквозь дверь.
– Я готов, – ответил я. – Они уже пришли?
– Можно мне войти? – Не дожидаясь ответа, Роуз вошла, нарушив неписаные правила нашего дома. На ней было бледно-зеленое платье с U-образным вырезом и зеленые с белым туфли. В руке она держала стакан виски с водой, обернутый салфеткой. – Ты надел костюм, – сказала она, закрывая за собой дверь.
– Какая наблюдательность, – отозвался я.
– Слишком жарко, Дэвид. А костюм с шерстяной ниткой. Смотри, как ты вспотел. Почему бы тебе не снять это старье и не обтереться как следует мокрым полотенцем?
– Нет, я останусь в костюме, – решительно заявил я, демонстрируя свое чувство долга, которое так ценили мои домашние.
Прозвучал дверной звонок. Я услышал из гостиной знакомые голоса. Смех. Высокий и захлебывающийся, похожий на уханье совы. Затем мужской голос – Гарольда Штерна – произнес:
– Нет. Смеяться пока рано. Это еще не самое смешное.
В ответ на это снова раздался смех, сквозь который прорвался женский голос:
– Какая разница, самое это смешное или нет. Мы ведь уже смеемся.
– Ладно, – сказала Роуз, бросив испуганный взгляд на закрытую дверь, – ты отлично выглядишь. Но почему бы тебе не заглянуть в ванную и не умыть лицо?
Что касается самого приема, он прошел настолько гладко и без происшествий, что его вовсе могло бы не быть. Никого не посетила неожиданная мысль, никто не сказал непроверенного слова; никто не напился и не переел; никто не смахнул по неосторожности сигаретный пепел на ковер. Мне позволили выпить достаточно, но не так, чтобы опьянеть. Меня подвели к дивану и усадили рядом с Миллисент Белл, которая в последнее время помогала мне поступить в Университет Рузвельта. Меня также вовлекли в разговор с Гарольдом Штерном, который мог бы предложить мне работу в Объединенном профсоюзе рабочих швейной и текстильной промышленности. Однако я не сделал ничего, чтобы извлечь выгоду из их благосклонного внимания. Они были со мной, потому что я был единственным ребенком Роуз и Артура, потому что в прошлом я так безмолвно и так мило подавал копченое мясо во время партийных собраний, в лучшие деньки их жизни.
За окнами не спешило темнеть, и казалось, что прием в мою честь никогда не закончится. Что можно, а что нельзя спрашивать о моем длительном отсутствии было совершенной загадкой для верных друзей моих родителей. Самым глубоким вторжением в личное пространство, на какое они отваживались, были сердечные слова «Добро пожаловать домой», которые были бы куда более уместны, если бы я вернулся после двухлетнего изучения генетики социализма в Ленинградском университете. Даже те, кто писал мне и присылал подарки во время моего пребывания в Роквилле, избегали упоминаний об истинной причине моего отсутствия. Неужели они боялись того, что может нечаянно отразиться в их глазах при упоминании моего заключения, – слез или, может быть, насмешки? Или же они уважали горячее желание моей матери, чтобы в тот вечер все-все в мире было совершенно нормально, насколько это вообще возможно? История задолжала Роуз обыкновенную вечеринку, и даже дети друзей моих родителей твердо вознамерились избегать любых болезненных воспоминаний. Мередит Тарновски, наконец похорошевшая в свои шестнадцать лет, обладающая притягательностью девушки, чья сексуальность носит пока чисто гормональный характер, только что вернулась домой после нескольких недель, проведенных на Кубе, где работала на уборке сахарного тростника и посещала лекции. Она часто оказывалась рядом со мной, рассказывала о Кастро, которого я на самом деле любил, хотя и не с той всепоглощающей страстью, что Мередит. Ее темные глаза блестели, от ее нежной кожи веяло ароматом пены для ванн, солнце Гаваны придало мягким волоскам на руках оттенок платины. Я опрокидывал один стакан джина за другим, размышляя, не задумывалась ли эта вечеринка для того, чтобы я прервал долгое воздержание и затащил Мередит в свою комнату.
– Ты была на Кубе, а я – в хорошеньком маленьком дурдоме. Хочешь поговорить о том, как расходятся пути людей?
Она опустила глаза и покачала головой. Что она хотела сказать? Что в этом заключена некая ирония? Печаль? Или что нам не полагается об этом говорить? Другим представителем «моей возрастной группы» был Джо Гринблад, бывший недомерок, которого когда-то дразнили Крошкой Гринбладом и который теперь, в двадцать два, возвышался надо мной. Он был в красной рубашке, бледно-голубых вельветовых брюках и ковбойских сапогах. Я никогда не общался с ним настолько тесно, чтобы влиться в ряды его детских мучителей, однако сегодня он избегал меня и поглядывал с мрачной иронией, как будто сводил со мной какие-то давние счеты. Он явно был в фаворе у друзей моих родителей. Пусть Мередит побывала на Кубе, зато Джо (Джозеф по свидетельству о рождении) целиком прочитал «Капитал» и именовал движение за гражданские права не иначе как «негритянский вопрос», а своих друзей – «современной молодежью». Родители Джо, Ольга и Лео, не забывали о моем дне рождения, пока я был в Роквилле, и время от времени присылали мне книги и журналы. Годом раньше они побывали в Советском Союзе и привезли небольшой катушечный магнитофон, который передали моим родителям с тем, чтобы они отдали его мне. К магнитофону прилагалась бобина с записью. «Дэвид, приве-е-е-ет, это Ольга». «И Лео». «Дэвид, – продолжала Ольга, – мы только что вернулись из Советского Союза. Ты даже не представляешь, каких чудес мы там насмотрелись. Несмотря на жуткий холод, у нас в гостинице было изумительно тепло. И люди, Дэвид, какие там люди…» «Очень счастливые, – сказал Лео. – Радостные, с чувством собственного достоинства». Я слушал со слезами на глазах, сраженный глупостью и нежностью их послания. Не сознавая того, я положил руки на магнитофон, замедляя движение пленки. Голоса Ольги и Лео зазвучали медленнее, ниже, они говорили теперь словно жертвы инсульта, и осознание их смертности прошло через меня, вспыхнув, как зарница.
Около семи начался дождь. Небо позеленело от электрических разрядов, дождь неистово колотил в окна. Словно стая диких зверей, все гости задвигались, обсуждая, кто как поедет, кто с кем, кто кого подвезет. Казалось, они испугались дождя, но, полагаю, они ухватились за благовидный предлог, чтобы уйти. Том с Натали ушли последними, но даже они задержались всего на пятнадцать минут после того, как начался дождь. Они мешкали, потому что хотели посплетничать о Тарновски, миниатюрных, крикливо одетых родителях Мередит. Тарновски держали кинотеатр в Норт-Сайде и время от времени, чтобы покрывать расходы, были вынуждены брать в прокат эротические фильмы. «Мы предупреждали, что этим все и закончится», – сказал Том Фостер, выражая притворную печаль и озабоченность.
Когда они наконец ушли, Артур закрыл дверь и привалился к ней.
– Первые пришли, последние ушли, – произнес он.
– Ну и парочка, – громко рассмеялась Роуз, а затем хмыкнула, словно послушала себя со стороны и удивилась.
Я сидел на диване, ел кусок ветчины, положенный на сладкий рогалик с абрикосом, и запивал все джином с тоником. Голова кружилась, однако я недостаточно устал, чтобы заснуть.
– Ну, тебе понравилось? – спросила Роуз, принимаясь за уборку, собирая пустые бокалы и высыпая содержимое пепельниц.
Артур стоял у окна, глядя на дождь. Уж не знаю, хотелось ли ему выглядеть до такой степени драматично.
– Если честно, вечеринка получилась не для тебя, – произнес он.
– Все прошло прекрасно, – заверил я.
– Все были так рады тебя видеть, – сказала Роуз.
Артур прошел через комнату и опустился в кресло, которое мы до сих пор называли креслом Артура. Он тяжело вздохнул и положил ноги на просиженную темно-красную оттоманку:
– Но могло быть и гораздо хуже.
– Нет, все было прекрасно, – отозвался я, добавляя в голос немного убежденности.
– Знаешь, – начала Роуз тем голосом, каким сообщала «семейные тайны», – мы с папой купили тебе подарок по случаю твоего возвращения. – Она села на диван совсем близко ко мне. – Хочешь узнать, что это?
– Вы не должны ничего мне покупать. Вы и без того потратили на меня целое состояние.
– На эту вечеринку? – поинтересовался Артур.
– Нет. На нового адвоката. На Роквилл.
– Ну, ведь деньги и созданы для того, чтобы их тратить, правда, Артур? – спросила Роуз.
– Необязательно, но я понимаю, что ты имеешь в виду, – ответил Артур.
– Так хочешь узнать, что мы для тебя приготовили? – снова задала вопрос Роуз.
– Конечно.
– Маленькую машину.
– Маленькую машину? – переспросил я, обозначая размеры машины большим и указательным пальцем.
– Не настолько маленькую, – улыбнулся Артур.
Я был его сын, когда отпускал незатейливые шутки и особенно когда отпускал их в адрес матери.
– Если тебе неинтересно… – начала Роуз.
– Мне интересно. Это здорово. Только у меня даже нет прав. У моих закончился срок действия.
– Какая разница? – возразила Роуз. – Ты все повторишь и сдашь экзамен. Ты был отличным водителем.
– Угу, – кивнул я, – здорово вас довожу.
– Или довозишь меня до бара, – сказал Артур.
– Так ты рад машине? – спросила Роуз.
– Да. Только я не хочу. Мне не нужны подарки.
– Это машина Миллисент Белл, – пояснила мать. – Зеленый «плимут седан». Как только прибудет ее новая машина, мы сразу заберем его.
– В общем, легкий случай вынужденного ожидания, – бросил Артур.
– Это не самое страшное, что может случиться в мире. – Роуз неуместно улыбнулась. – И вот еще что. Давай пока купим тебе еще один подарок. Что скажешь на это?
– Мышь-полевка, – сказал я.
– Что? – спросила Роуз.
– Ничего, нет, это просто здорово.
– Чего бы тебе хотелось? – поинтересовался Артур.
– Не знаю. Мне ничего не нужно.
– Может, что-нибудь из одежды? – предложила Роуз. – Чтобы ходить на учебу или куда-нибудь еще.
– Очень мило, – произнес я.
– Одежда – это не подарок, – сказал Артур. – Одежду он и так получит. Дэвид, может, что-нибудь особенное? Что-нибудь небанальное?
Я подумал, уж не искушает ли он меня намеренно.
– Что, например? – спросил я.
– Сам скажи, – ответил Артур.
– О его новой семье?
– Пожалуйста, не лги. Твой отец сказал мне, что у вас с ним была подробная беседа на эту тему. И что ты очень рад за него. Твой отец наконец-то нашел свою настоящую любовь. Теперь вы с ним одна команда. «Я рад за тебя, папа». Так ты ему сказал. Он получил все, о чем когда-либо мечтал. Дурочку, которая угождает ему во всем, и двух детишек, которые не против называть его папой.
– У него дети?
– Ты же знаешь, что они не его. Почему ты принял его сторону? Я знаю, ты любишь его, а не меня. Но неужели ты не понимаешь, что когда он уйдет к ним, то у него больше не будет времени на тебя? У него не будет времени. Он забудет тебя точно так же, как забыл меня. Ты ведь понятия не имеешь, как устроен мир, правда? Вот. – Она протянула мне конверт с завещанием. – Не надейся найти ответы здесь. Или в этой куче лжи, – прибавила она, пиная конверты на ковре.
В тот день, и в следующий, и потом Роуз больше не упоминала о другой семье Артура. Я ожидал, что она снова подойдет ко мне – извиниться, все разъяснить, поделиться со мной своей скорбью. Однако на ее маленьком лице, выражавшем лишь внимание и заботу, не было и следа яростных мгновений, пережитых в спальне. Она походила на одного из тех завсегдатаев ночных клубов, которых вызывают на сцену, гипнотизируют, заставляют кудахтать курицей или лаять собакой, а потом отправляют обратно за столик, и они решительно ничего не помнят. Меня поражало и задевало то, что она способна спрятать свои откровения, словно иголку в стоге сена, однако должен признать, что я был благодарен ей за это. В кого превратилась бы Роуз, освободившись от пут своей обычной сдержанности? Я боялся ее. А так, обнаруживая меня распростертым перед телевизором, она позволяла себе лишь высказываться по поводу глупости телепередачи. Хотя могла бы вцепиться мне в плечо своими маленькими крепкими пальцами и сказать: «Ты никогда не уважал то, во что я верила. Ты выбалтывал семейные тайны чужакам. Ты принимал наркотики. Ты всей душой отдался другой семье».
Однако, возможно, имелось нечто посильнее страха, вынудившее меня присоединиться к заговору молчания Роуз, потому что я не ощущал ни малейшего поползновения поговорить с отцом о его «другой семье». Где-то в душе я верил, что никакого тайного семейства не существует, и защищал Роуз, оставляя ее домыслы при ней. Но если у Артура все же была любовница и он лишь ждал подходящего момента, чтобы отказаться от нынешней жизни, то он должен был сам мне рассказать. Я не горел желанием выслушивать тайны его страждущей души. Хотя он, разумеется, никогда не говорил мне о том, что его способность к любви так и не была реализована, что она сохранялась в нем, точно эмбрион, раздув до безобразия живот, и эта нерастраченная любовь сделала волосы седыми, голос – грубым, суставы – распухшими, превратила его в желчного сентиментального неудачника. Я всегда чувствовал, что так оно и есть, и с того момента, когда сам впервые прикоснулся к любви, начал скорбеть о потере Артура. Мне было лет восемь или девять, по радио передавали песню Джонни Рэя: «Если милая напишет, что расстаться вам время пришло, всем известно, что поплакать будет не грешно». Артур отложил свои бумаги и минуту послушал, а потом улыбнулся мне. И я понял одно: хотя эта песня и жуткая дешевка, она что-то значит для моего отца – коснувшись его холодными руками, она явно застала Артура врасплох. И не раз, даже не тысячу раз, я мечтал, чтобы отец поддался безрассудным желаниям своего переполненного любовью сердца и пустился во все тяжкие. Начал бы ухаживать за официанткой, чью походку он изучал с потаенным желанием, написал бы письмо Аве Гарднер, фильмы с участием которой он пересматривал по три, по четыре, иногда по пять раз, переживая любовную историю, придуманную для масс: с пикниками у водопада, с долгими, головокружительными объятиями. Как-то раз, в середине моих отношений с Джейд, я сидел у себя в комнате, мечтательно и бессмысленно заполняя анкеты для колледжа, когда ко мне заглянул Артур. Я поднял голову от письменного стола и увидел его отражение в темном оконном стекле. «Привет», – сказал я. «Счастлив?» – спросил он. Вопрос, как мне показалось, не содержал никакого подвоха, поэтому я кивнул. Артур покачал головой – надо же, мой отец покачал головой! – и сказал: «Завидую тебе». И я подумал: ему уже невозможно помочь, а если я не могу помочь, какой тогда смысл переживать?
В субботу, через неделю после моего возвращения, был устроен небольшой прием в мою честь. Понятное дело, то была идея Роуз. Она всю неделю побуждала меня встретиться с людьми, на глазах у которых я рос, которые присылали мне подарки и поздравления с днем рождения, пока я был в Роквилле, и вот теперь они хотели разделить с нами радость моего освобождения. Роуз, верный друг с твердыми принципами, ощущала, что просто обязана показать меня друзьям, и я подозреваю, она, семейный стратег, вполне сознавала, что день в кругу семьи и старинных друзей заставит мужа расчувствоваться, заполнит парящее сердце Артура тяжким грузом совместного прошлого. В тот день я покинул свою комнату, чувствуя, что сегодня, быть может, я выйду из дома сам, прогуляюсь, куплю книжку. Это чувство росло и крепло в груди, но я продолжал лелеять эту иллюзорную возможность, как хрупкое яйцо, которое боишься раздавить. Роуз уже отправилась в супермаркет за едой, а Артур, в коричневых штанах и футболке без рукавов, хмуро уставившись в ковер, возил по гостиной старый, похожий на торпеду пылесос.
– Собираем всю старую гвардию, – сказал он, перекрикивая рев пылесоса. – Здорово, правда? – И он комически поднял бровь, приглашая меня разделить его иронию, причину которой отказывался объяснить.
О, меланхоличные друзья моих родителей! Ольга и Лео Гринблад, Миллисент Белл, Том и Натали Фостер, Гарольд Штерн, Джеймс Брюнсвик и та, на ком он был женат в данный момент, Конни Фауст, Ирэн и Альберто Николози. То были люди, которых я знал всю свою жизнь, знал лучше (по крайней мере, общался регулярнее), чем моих школьных товарищей или моих далеких, раскиданных по стране родственников. Если бы я женился, то эти люди, друзья родителей по Коммунистической партии, сидели бы, улыбаясь, на складных стульях на светской церемонии, а если бы я умер, то именно их усталые, слегка встревоженные глаза наблюдали бы, как мой прах разносится по ветру. В старые времена, то есть старые для меня, а для них – время крушения надежд, я слушал их странные дискуссии на ежемесячных встречах и играл роль слуги, расхаживая по прокуренной гостиной с подносом салями и сыра. Потом меня отправляли в свою комнату с бутылкой содовой «Канада драй» и небольшой бирюзовой тарелкой с миниатюрными крендельками. Это их лица улыбались мне из-за свечей на именинном торте; их поношенные туфли и массивные коленки были выстроены в ряд под обеденным столом, куда я заползал в надежде поймать укатившуюся брюссельскую капусту. Это их голоса, их ароматный трубочный табак царили на заднем сиденье нашей старой машины во время поездок по стране; их именами были подписаны поразительно безвкусные поздравительные открытки. Это друзья моих родителей, давая отдых ногам, пили итальянский кофе после полной переживаний субботы, когда помогали чернокожим пикетировать «Вулворт». Именно они навестили меня перед отъездом в Роквилл, пожимали мне руку, всматривались в мое лицо, передавали выдуманные пожелания от своих детей, с которыми я не потрудился сдружиться. Мой отец, отгораживаясь от реальности своей жизни, не поощрял меня заводить друзей среди детей его друзей: «Дружи с настоящими людьми. Забудь об этих „красных“ детях». Но меня и не требовалось расхолаживать. Все эти девочки и мальчики мне не нравились, а я им: они были серьезными, респектабельными, не привыкшими тратить время на ерунду, им становилось неловко от недобрых шуток, веселивших меня.
Чтобы уберечься от глубокой травмы, которую, как я чувствовал, нанесет мне этот импровизированный прием, после долгого, тягостного завтрака я покинул родителей и закрылся в своей комнате – комнате мальчишки десяти-четырнадцати лет, которая начала выдавать о моем физическом «я» больше нелицеприятной правды, чем смогла бы какая-нибудь рубашка или ботинок. Я дремал, читал и соображал, что бы надеть. Прием был назначен на три пополудни – время, когда никто не надеется на серьезную еду. По мере того как час близился, я начал всерьез размышлять о том, в чем выйти к гостям. Роуз унесла почти всю мою старую одежду, однако оставила синий костюм, купленный на выпускной. Я надел белую рубашку, узкий черный галстук и этот самый костюм. У меня в комнате не было зеркала – единственное зеркало в доме было на шкафчике с аптечкой, – однако мне удалось рассмотреть свое призрачное отражение в оконном стекле. Костюм был заметно мал: пиджак сжимал плечи и грудь, брюки слишком обтягивали бедра, короткие штанины едва прикрывали лодыжки. То, что я увидел, наполнило мою душу чувством неизъяснимой тревоги. Этот тесный синий костюм внезапно поставил меня перед фактом, что годы ушли.
Я лежал на кровати, теперь уже полностью одетый, глядел в потолок и поглаживал узкий галстук. Галстук совершенно вышел из моды, однако я сомневался, что мои родители или кто-нибудь из их друзей обратит на это внимание. Эти люди сознательно презирали моду и вещи. Например, Артур только недавно выяснил, что «телеужин»[11] – это необязательно еда под телевизор. Я задремал. Пока я спал, пришли несколько гостей. Я мог бы проспать весь день, если бы мать не разбудила меня.
– Дэвид? – прошептала она сквозь дверь.
– Я готов, – ответил я. – Они уже пришли?
– Можно мне войти? – Не дожидаясь ответа, Роуз вошла, нарушив неписаные правила нашего дома. На ней было бледно-зеленое платье с U-образным вырезом и зеленые с белым туфли. В руке она держала стакан виски с водой, обернутый салфеткой. – Ты надел костюм, – сказала она, закрывая за собой дверь.
– Какая наблюдательность, – отозвался я.
– Слишком жарко, Дэвид. А костюм с шерстяной ниткой. Смотри, как ты вспотел. Почему бы тебе не снять это старье и не обтереться как следует мокрым полотенцем?
– Нет, я останусь в костюме, – решительно заявил я, демонстрируя свое чувство долга, которое так ценили мои домашние.
Прозвучал дверной звонок. Я услышал из гостиной знакомые голоса. Смех. Высокий и захлебывающийся, похожий на уханье совы. Затем мужской голос – Гарольда Штерна – произнес:
– Нет. Смеяться пока рано. Это еще не самое смешное.
В ответ на это снова раздался смех, сквозь который прорвался женский голос:
– Какая разница, самое это смешное или нет. Мы ведь уже смеемся.
– Ладно, – сказала Роуз, бросив испуганный взгляд на закрытую дверь, – ты отлично выглядишь. Но почему бы тебе не заглянуть в ванную и не умыть лицо?
Что касается самого приема, он прошел настолько гладко и без происшествий, что его вовсе могло бы не быть. Никого не посетила неожиданная мысль, никто не сказал непроверенного слова; никто не напился и не переел; никто не смахнул по неосторожности сигаретный пепел на ковер. Мне позволили выпить достаточно, но не так, чтобы опьянеть. Меня подвели к дивану и усадили рядом с Миллисент Белл, которая в последнее время помогала мне поступить в Университет Рузвельта. Меня также вовлекли в разговор с Гарольдом Штерном, который мог бы предложить мне работу в Объединенном профсоюзе рабочих швейной и текстильной промышленности. Однако я не сделал ничего, чтобы извлечь выгоду из их благосклонного внимания. Они были со мной, потому что я был единственным ребенком Роуз и Артура, потому что в прошлом я так безмолвно и так мило подавал копченое мясо во время партийных собраний, в лучшие деньки их жизни.
За окнами не спешило темнеть, и казалось, что прием в мою честь никогда не закончится. Что можно, а что нельзя спрашивать о моем длительном отсутствии было совершенной загадкой для верных друзей моих родителей. Самым глубоким вторжением в личное пространство, на какое они отваживались, были сердечные слова «Добро пожаловать домой», которые были бы куда более уместны, если бы я вернулся после двухлетнего изучения генетики социализма в Ленинградском университете. Даже те, кто писал мне и присылал подарки во время моего пребывания в Роквилле, избегали упоминаний об истинной причине моего отсутствия. Неужели они боялись того, что может нечаянно отразиться в их глазах при упоминании моего заключения, – слез или, может быть, насмешки? Или же они уважали горячее желание моей матери, чтобы в тот вечер все-все в мире было совершенно нормально, насколько это вообще возможно? История задолжала Роуз обыкновенную вечеринку, и даже дети друзей моих родителей твердо вознамерились избегать любых болезненных воспоминаний. Мередит Тарновски, наконец похорошевшая в свои шестнадцать лет, обладающая притягательностью девушки, чья сексуальность носит пока чисто гормональный характер, только что вернулась домой после нескольких недель, проведенных на Кубе, где работала на уборке сахарного тростника и посещала лекции. Она часто оказывалась рядом со мной, рассказывала о Кастро, которого я на самом деле любил, хотя и не с той всепоглощающей страстью, что Мередит. Ее темные глаза блестели, от ее нежной кожи веяло ароматом пены для ванн, солнце Гаваны придало мягким волоскам на руках оттенок платины. Я опрокидывал один стакан джина за другим, размышляя, не задумывалась ли эта вечеринка для того, чтобы я прервал долгое воздержание и затащил Мередит в свою комнату.
– Ты была на Кубе, а я – в хорошеньком маленьком дурдоме. Хочешь поговорить о том, как расходятся пути людей?
Она опустила глаза и покачала головой. Что она хотела сказать? Что в этом заключена некая ирония? Печаль? Или что нам не полагается об этом говорить? Другим представителем «моей возрастной группы» был Джо Гринблад, бывший недомерок, которого когда-то дразнили Крошкой Гринбладом и который теперь, в двадцать два, возвышался надо мной. Он был в красной рубашке, бледно-голубых вельветовых брюках и ковбойских сапогах. Я никогда не общался с ним настолько тесно, чтобы влиться в ряды его детских мучителей, однако сегодня он избегал меня и поглядывал с мрачной иронией, как будто сводил со мной какие-то давние счеты. Он явно был в фаворе у друзей моих родителей. Пусть Мередит побывала на Кубе, зато Джо (Джозеф по свидетельству о рождении) целиком прочитал «Капитал» и именовал движение за гражданские права не иначе как «негритянский вопрос», а своих друзей – «современной молодежью». Родители Джо, Ольга и Лео, не забывали о моем дне рождения, пока я был в Роквилле, и время от времени присылали мне книги и журналы. Годом раньше они побывали в Советском Союзе и привезли небольшой катушечный магнитофон, который передали моим родителям с тем, чтобы они отдали его мне. К магнитофону прилагалась бобина с записью. «Дэвид, приве-е-е-ет, это Ольга». «И Лео». «Дэвид, – продолжала Ольга, – мы только что вернулись из Советского Союза. Ты даже не представляешь, каких чудес мы там насмотрелись. Несмотря на жуткий холод, у нас в гостинице было изумительно тепло. И люди, Дэвид, какие там люди…» «Очень счастливые, – сказал Лео. – Радостные, с чувством собственного достоинства». Я слушал со слезами на глазах, сраженный глупостью и нежностью их послания. Не сознавая того, я положил руки на магнитофон, замедляя движение пленки. Голоса Ольги и Лео зазвучали медленнее, ниже, они говорили теперь словно жертвы инсульта, и осознание их смертности прошло через меня, вспыхнув, как зарница.
Около семи начался дождь. Небо позеленело от электрических разрядов, дождь неистово колотил в окна. Словно стая диких зверей, все гости задвигались, обсуждая, кто как поедет, кто с кем, кто кого подвезет. Казалось, они испугались дождя, но, полагаю, они ухватились за благовидный предлог, чтобы уйти. Том с Натали ушли последними, но даже они задержались всего на пятнадцать минут после того, как начался дождь. Они мешкали, потому что хотели посплетничать о Тарновски, миниатюрных, крикливо одетых родителях Мередит. Тарновски держали кинотеатр в Норт-Сайде и время от времени, чтобы покрывать расходы, были вынуждены брать в прокат эротические фильмы. «Мы предупреждали, что этим все и закончится», – сказал Том Фостер, выражая притворную печаль и озабоченность.
Когда они наконец ушли, Артур закрыл дверь и привалился к ней.
– Первые пришли, последние ушли, – произнес он.
– Ну и парочка, – громко рассмеялась Роуз, а затем хмыкнула, словно послушала себя со стороны и удивилась.
Я сидел на диване, ел кусок ветчины, положенный на сладкий рогалик с абрикосом, и запивал все джином с тоником. Голова кружилась, однако я недостаточно устал, чтобы заснуть.
– Ну, тебе понравилось? – спросила Роуз, принимаясь за уборку, собирая пустые бокалы и высыпая содержимое пепельниц.
Артур стоял у окна, глядя на дождь. Уж не знаю, хотелось ли ему выглядеть до такой степени драматично.
– Если честно, вечеринка получилась не для тебя, – произнес он.
– Все прошло прекрасно, – заверил я.
– Все были так рады тебя видеть, – сказала Роуз.
Артур прошел через комнату и опустился в кресло, которое мы до сих пор называли креслом Артура. Он тяжело вздохнул и положил ноги на просиженную темно-красную оттоманку:
– Но могло быть и гораздо хуже.
– Нет, все было прекрасно, – отозвался я, добавляя в голос немного убежденности.
– Знаешь, – начала Роуз тем голосом, каким сообщала «семейные тайны», – мы с папой купили тебе подарок по случаю твоего возвращения. – Она села на диван совсем близко ко мне. – Хочешь узнать, что это?
– Вы не должны ничего мне покупать. Вы и без того потратили на меня целое состояние.
– На эту вечеринку? – поинтересовался Артур.
– Нет. На нового адвоката. На Роквилл.
– Ну, ведь деньги и созданы для того, чтобы их тратить, правда, Артур? – спросила Роуз.
– Необязательно, но я понимаю, что ты имеешь в виду, – ответил Артур.
– Так хочешь узнать, что мы для тебя приготовили? – снова задала вопрос Роуз.
– Конечно.
– Маленькую машину.
– Маленькую машину? – переспросил я, обозначая размеры машины большим и указательным пальцем.
– Не настолько маленькую, – улыбнулся Артур.
Я был его сын, когда отпускал незатейливые шутки и особенно когда отпускал их в адрес матери.
– Если тебе неинтересно… – начала Роуз.
– Мне интересно. Это здорово. Только у меня даже нет прав. У моих закончился срок действия.
– Какая разница? – возразила Роуз. – Ты все повторишь и сдашь экзамен. Ты был отличным водителем.
– Угу, – кивнул я, – здорово вас довожу.
– Или довозишь меня до бара, – сказал Артур.
– Так ты рад машине? – спросила Роуз.
– Да. Только я не хочу. Мне не нужны подарки.
– Это машина Миллисент Белл, – пояснила мать. – Зеленый «плимут седан». Как только прибудет ее новая машина, мы сразу заберем его.
– В общем, легкий случай вынужденного ожидания, – бросил Артур.
– Это не самое страшное, что может случиться в мире. – Роуз неуместно улыбнулась. – И вот еще что. Давай пока купим тебе еще один подарок. Что скажешь на это?
– Мышь-полевка, – сказал я.
– Что? – спросила Роуз.
– Ничего, нет, это просто здорово.
– Чего бы тебе хотелось? – поинтересовался Артур.
– Не знаю. Мне ничего не нужно.
– Может, что-нибудь из одежды? – предложила Роуз. – Чтобы ходить на учебу или куда-нибудь еще.
– Очень мило, – произнес я.
– Одежда – это не подарок, – сказал Артур. – Одежду он и так получит. Дэвид, может, что-нибудь особенное? Что-нибудь небанальное?
Я подумал, уж не искушает ли он меня намеренно.
– Что, например? – спросил я.
– Сам скажи, – ответил Артур.