– Я и не чувствую, что ты торопишь меня. Я даже не понимаю, в состоянии ли ты вообще достучаться до меня. Понимаешь? Я вымоталась. Я физически ощущаю, как мои клетки засыпают. Я позвоню в «Вермонт транзит», там мне скажут, что следующий автобус будет только в семь утра. А потом мне надо будет поспать. Мы поговорим о том, кто из нас будет спать в кресле или устроится на полу. Однако этого не случится. Мы оба заснем в этой двуспальной кровати, и в подобном действе не будет никакого смысла. Если мы хотим восстановить нашу дружбу, не станет ли это новым проклятием для нее? Я ошиблась, оставшись. Нам следовало договориться о встрече в другое время.
– Я буду спать на полу, – заявил я. – Я все равно часто так делаю.
– Почему? – спросила Джейд.
– Иногда мне невыносимо оставаться в постели.
– Мне необходимо поспать.
Она закрыла конверт и затолкнула свою порцию останков Хью в сумку с тем нетерпением, с каким можно затолкнуть счет, который ты не собираешься оплачивать, но и не смеешь выбросить. Точно так же она относилась к тестам, в которых неизменно выбирала неверный вариант ответа: таланты Джейд как ученицы состояли в том, чтобы накапливать информацию и излагать. У нее не было навыка заполнения пробелов. Ассоциативное мышление, проницательный ум, аналитический, но ничем не выдающийся. Она сохраняла экзаменационные работы, чтобы изучать свои ошибки, убирала их в папку в нижнем ящике маленького письменного стола желтого цвета. Словом, коллекционировала долги, отмечая на карте замысловатые маршруты самосовершенствования. Скоростное чтение по методу Эвелин Вудз. Статьи, вырезанные из «Сайнтифик американ». «Двадцать пять способов улучшения памяти». Веточки и листики, собранные на прогулках и спрятанные в коробку из-под сигар для дальнейшего изучения. Коллекция моментальных снимков, корешки от билетов, картонки со спичками и меню, засунутые в пакет «Вулворт» вместе с дневником и отдельными листками, на которых были нацарапаны ключевые слова «украденный велосипед Сэмми», «обследование груди», «прогулка под дождем», – все это дожидалось идеального момента для того, чтобы оказаться на чистых прямоугольных страницах: ее жизнь в том порядке, в каком она шла, увиденная со стороны. Главной задачей Джейд было перебросить интеллектуальный мост от вселенной внутреннего мира и чувств к вселенной фактов, поддающихся исчислению и осмыслению. Стать немного такой же, как Кит, способной излагать движущие ею мотивы на раз-два-три. Она могла бесконечно жить в плодоносном тумане своих инстинктов и ощущений, однако ей хотелось научиться сигналам, обращенным вовне. Ей надоело, что люди не вполне понимают, насколько богат и сложен ее разум.
Однако теперь она выпускница престижного колледжа. Должно быть, она научилась некоторым ментальным трюкам, которые упрощают ее мысли, организуют их. Научилась подавать себя. Научилась благополучно двигаться дальше.
Джейд застегнула молнию на сумке и набросила ремень на плечо. Меня на мгновение охватила паника, пробудившая какую-то глупую мысль: я подумал, что сейчас брошусь к двери. Однако Джейд отвернулась от меня, отвернулась от двери и поглядела на ванную.
– Я переоденусь, – сказала она.
– Хорошо. Прекрасно. – Я старался придать голосу непринужденности, но сомневаюсь, что мне это удалось хотя бы приблизительно.
Пару раз Джейд взвесила сумку на руке, как будто определяя по тяжести, все ли на месте.
– Ты не хочешь пойти в ванную первым? – спросила она.
– Нет. Иди ты.
Она пожала плечами, как будто я отказался последовать деловому совету.
– Ладно, но я надолго.
Я лежал на полу, так выгнувшись от напряжения, что почти не касался спиной ковра. Лежал в белье, накрытый тонким покрывалом цвета ириски (ириски – шоколадки Энн: бессмысленный пинг-понг ассоциаций в голове), подложив под голову подушку с кресла. Обе нормальные подушки я оставил на кровати для Джейд – ее сокровища. Когда я оставался ночевать у нее, нам требовалось три подушки, третья – чтобы она могла обнимать ее во время сна, когда она поворачивалась ко мне спиной и жизнь ее закрывалась, как устрица. Иногда она прижимала подушку к маленькой груди, но чаще всего та оказывалась в итоге зажатой между бедрами. На эту третью подушку находилось немало желающих: братья пытались утащить ее к себе, на свои жесткие, монашеские кровати. Такой вот способ украсть у нас волшебство, слегка дискредитировать нас. Руки в угольной пыли, которые просовываются через металлическую ограду и срывают ирисы с лужайки богача. «Я купила эту подушку на свои деньги». Джейд едва не плакала, обшаривая дом в одном халате и даже не потрудившись затянуть пояс. Даже тогда я улавливал дразнящую самоуверенность во многих ее поступках, только не придавал значения: я помогал развитию этой черты, стремительно увлекая ее к счастью. Изменив ее положение в семье с двусмысленного на статус джокера.
Джейд забралась в постель и заметила, что обе подушки на месте. Я видел, что она заметила. Всегда следовал физический отклик на информацию: кивок, моргание, легкое изменение в позе. Но потом я подумал, что она сделала какой-то иной вывод. Она решила, что я оставил подушку, потому что рано или поздно собираюсь оказаться в постели.
Я расправил одеяло и разгладил простыни, чтобы казалось, будто кровать только что заправили. Лампа под небольшим абажуром цвета чайной розы стояла рядом с кроватью. Выключатель у нее был стилизован под старомодный ключ от фермерского дома.
Когда Джейд вышла из ванной, на ней был светло-зеленый халат, в тон глазам. Она прошла мимо меня, не останавливаясь, быстро, как будто ей предстояло преодолеть большое расстояние. Я подложил руки под голову, напрягая бицепсы, отчего они казались довольно накачанными. Я старался не слишком откровенно следить за ней взглядом. Ноги у нее выглядели загрубевшими: туристические ботинки, беговые лыжи, дешевые теннисные туфли сжимали ступни, вызывали покраснения, мозоли и наросты.
И когда она скользнула в постель, я понял, что устроился так, чтобы даже лежа, словно пес, в изножье кровати, все равно любоваться совершенными чертами ее лица. До тех пор, пока она не замрет на одной половине кровати, оставив лампу включенной, – так и вышло.
Она затолкнула край подушки между матрасом и изголовьем. Здесь ничего не изменилось. Затем она погасила свет. Кромешной темноты не наступило. Темно было, наверное, процентов на семьдесят. Комната освещалась огнями большого города, куполом рассеянного света, который висел над всем городом, и моим желанием видеть. Джейд расстегнула пуговицы халата и сняла его, оставшись в пижаме в восточном стиле. В слабом свете она казалась влажной и блестящей. То был жест благопристойности – раздеваться в постели под одеялом, благопристойности, в которой не было необходимости, и она служила доказательством определенного рода и говорила о глубине осознания – осознания того, что я здесь.
Она позволила халату соскользнуть на пол, и от надежды у меня закружилась голова.
– Ну, спокойной ночи, – сказала она спустя несколько мгновений.
Мне не хотелось желать спокойной ночи. Эти слова задернули бы занавес за вечером.
– Спи спокойно, – ответил я.
Я удивился, услышав, как говорю такое, и пришел в замешательство. Спи спокойно? Фраза уместная, но чуждая мне. И похоже, содержит в себе – теперь, когда я подумал об этом, – какую-то похотливую червоточину. Спи спокойно, я раздену тебя так, что ты даже не заметишь.
Я чувствовал, что Джейд размышляет, и не знал, надо ли добавить что-то еще. Мне показалось, я услышал, как она раскрыла рот, шевельнулась, словно собираясь заговорить. Но затем, совершенно неожиданно, я ощутил, как ее сознание покинуло комнату, подобно кошке, выскользнувшей в окно. Она заснула. Кондиционер загудел громче, отчего дыхание Джейд стало неслышным. Теперь я касался пола почти всей спиной и начал расслабляться, погружаясь в тяжкую, гнетущую бессонницу. Джейд покинула меня шокирующе внезапно, и мне хотелось погрузиться в сон вслед за ней. Однако я был обречен бодрствовать, и мне предстояло лишь решить, какого вида бессонница это будет: пустая, с открытыми глазами родственница сна или же неуклюжая, искаженная версия бодрствования. Вопрос заключался в том, пойти ли дальше и извлечь из ситуации максимум или же как можно теснее прижаться к грани сна, надеясь случайно свалиться за нее.
Мои мысли бесновались. Я представлял, будто живу в мире до изобретения языка. Переживания выплескивались, но я не мог дать им названия, а без названия их невозможно было изменять и держать в узде. Эмоции являлись в виде красок, судорог, не поддающихся осмыслению голосов, и если бы я жил в прежние времена, то решил бы, что я одержимый: я напрягался, силясь расшифровать указания, заключенные в бурлящей крови, – так древние воины припадали ухом к белым рекам, получая от них приказы.
Я сел и обхватил руками колени. Дыхание давалось с усилием, словно привычные дыхательные каналы были удалены и заменены сверкающими алюминиевыми трубками, совершенно ничем не перекрытыми, просто несколько узкими. Я подумал: «Вот она здесь, после стольких лет, а я тут, на полу». Казалось, эта ночь – с зарей, уже несущейся над Атлантикой, – будет нашей единственной ночью вдвоем, моим последним шансом. Что я все неверно истолковал. От меня требовалась некоторая смелость, а я ничего не предпринял. Одиночный выпад. Или, может быть, стратегия. Флирт, обвинения, усилия воли. Мои соображения о смерти. Последняя роль, какую мне хотелось бы сыграть, – скорбного тенора, застывшего на темной, пустой сцене и теребящего парчовую отделку на старинном костюме.
Я хотел встать, подойти к кровати и поглядеть в ее спящее лицо. Но вдруг она проснется? С испуганным криком? Или, может быть, обнимет меня и привлечет к себе?
Желание было тяжким, лихорадочным. Я понимал, что, если не проявлю осторожность, мои инстинкты возьмут верх и примут на себя командование.
Люди смеются над католиками за то, что они исповедуются в нечистых мыслях, однако в моих мыслях, отображавших перекипевшие страсти, стоило исповедаться. Мне хотелось бы аккуратно внести их в категорию Греха, составить список и передать кому-то другому. Получить прощение. От отца-исповедника.
Разумеется, у меня такого не было. Наибольшего приближения к духовной жизни я достиг, поклоняясь тем самым чувствам, которые терзали меня сейчас, заставляли тело покрываться испариной, как от высокой температуры.
Исповедь. Слово возвышалось в сознании, словно чудовище, призрак, и при нем прочие мысли съеживались. Затем это загадочное, незнакомое словно принялось медленно разоблачаться, сбрасывая с себя слои смыслов и ассоциаций, все заплесневелые наряды, которые превращали его в идею, рефлекс, обязанность. И чем больше слово «исповедь» освобождалось от привычных смыслов, тем крупнее и ярче становилось оно во мне. Я чувствовал, как мне втолковывают, что я должен предпринять что-то такое, о чем понятия не имею и к чему не знаю, как подступиться. Я не мог даже понять, не было ли мое спонтанное желание приобщиться к слепому ритуалу исповеди доказательством того, что где-то посреди всего происходящего я свернул с пути и пожелал стать совершенно другим человеком, или же оно означало что-то менее значимое: необходимость ослабить тяжкое моральное давление, высказаться под гнетом скалы, придавившей мне грудь. Исповедь подобна переговорам. Она как демонстрация праведной веры. Даже у коммунистов было нечто подобное. Они называли это самокритикой. Ты обсуждаешь свои ошибки и обещаешь друзьям, что станешь лучше. Они смотрят на тебя с неудовольствием, однако прощают – до тех пор, пока ты окончательно не зарвешься, но в таком случае тебя исключают. Отец говорил, что сам он никогда не докатывался до самокритики. Он подозревал, что его идеологические промахи все равно обсуждают у него за спиной. Зато Роуз оберегала свои политические принципы, словно часовой, вплоть до того, что ее доскональная, по пунктам, самокритика стала ожидаемым событием каждого собрания и едва ли не превратилась в шутку. Роуз признавалась в белом шовинизме и в качестве доказательства приводила случай, когда уступила место в автобусе чернокожей женщине, которая была моложе ее.
Почему отец взял на себя труд рассказать, насколько моя мать привержена самокритике? Хотел ли он предостеречь меня, чтобы я не обманывался по поводу цельности ее натуры? Чтобы не забывал, что за ее маленьким, застывшим личиком с глубокими, упрямыми морщинками и страдальческими глазами скрывается личность, которая так и не утратила привычки все взвешивать и сомневаться в себе. Что она критиковала других, но себя критиковала еще жестче и т. д. Или же он приглашал меня разделить его ироническое отношение к ней? Он как будто дурачился с ее образом, как дети дурачатся с настройками цветного телевизора, заскучав от программы, и заставляют лица приобретать то киноварный оттенок, то темно-синий, то оранжевый.
В отсутствие священника или каких-либо обрядов мой собственный отец был последним из моих возможных духовников. Только какого отпущения грехов я мог бы ожидать от этого вечно добродушного здоровяка? Говорить с ним о себе было все равно что свалиться в огромный мешок с овсом: приятного мало, но и не больно. Взгляд Артура на мир менялся с грандиозно-космического до бесстрастно-пустого: то мы жили за пазухой у теплой вселенной, которая любила нас мистически и всеобъемлюще, то мы были всего лишь соединениями белка и воды, пузырящимися какой-то миг в длинном, изогнутом носике сосуда времени. В любом случае, осуждение невозможно. Баттерфилды были предназначены для того, чтобы ты изучал и упорядочивал свои поступки, вроде карт в пасьянсе. Способ приятия Артура отличался вопиющей слепотой. Он верил, что мне на роду написано жить страстями и не отступать от принципов, и ему не требовались доказательства.
Хороший мальчик! Хороший сын! О, какая радость! Время от времени он вглядывался в мое лицо, чтобы понять, не начинаю ли я походить на него. Я никогда не был на него похож, но причины ревновать не было – на Роуз я тоже не был похож. «Он похож на русского, причем на аристократа», – обычно говорил обо мне отец. В конце концов, это было и к лучшему, что я ни на кого не походил. Отец ограждал меня от своих переживаний из-за собственной посредственности и в то же время скрывал свое истинное величие: ком в горле при виде хмурых присяжных; слезы из-за Розенбергов; проигрыш в покер новым армейским друзьям, потому что они обречены зарабатывать ручным трудом. Он считал себя жестким, грубым, не замечал зарождения своих чувств и шатался под их тяжестью, когда они вырастали. Он сам захотел, чтобы я не знал его. Он был тем человеком, от которого я зависел, он кормил меня, учил языку и зачаточным манерам: идея справедливости, привычка к состраданию. Но я не знал его. Он отгораживал меня от своего глубинного «я», словно оно было заразно, убеждая себя самого, что он петух, на которого возложена обязанность учить ястреба летать.
Он хотел передать мне факел – факел романтики и безрассудства – факел, который никогда не мог разгореться в его руках. А когда факел заполыхал, он, смущаясь, украл его у меня. Теперь он сам держал его, демонстрировал, словно брачное оперение, перед Барбарой Шервуд, размахивал им перед лицом Роуз, обвиняя ее в том, что она боится огня. Как же я мог исповедаться перед ним? Направление его слепой любви изменилось на противоположное: теперь, в относительно преклонном возрасте, он наконец-то проникся идеей, что мы с ним одного поля ягоды, и поскольку сейчас он вовсе не был способен судить себя сколь-нибудь объективно, я уж точно мог рассчитывать только на самое предвзятое отношение к себе. В его сознании мы слились в одну личность, и эта личность была тем человеком, которым он всегда хотел стать. С точки зрения морали мне был выдан чек на предъявителя – было достаточно одной моей подписи.
Кто-то нажал на автомобильный клаксон, и прозвучала мелодия Собачьего вальса, и Тридцать четвертая улица неожиданно стала Вязовой в маленьком городке Среднего Запада, где подростки отправляются пить теплое пиво под звездами и вызывают одноклассника. Би-бип. Эй, Эд-ди-и-и…
– Дэвид? – шепотом позвала Джейд. Голос звучал ровно, но тембр изменился из-за короткого сна.
Я ответил невнятным мычанием.
– Ты не можешь заснуть на полу? – спросила она.
Она выпрямила ноги, вытянула носки, пытаясь достать до края кровати. Негромко простонала, как будто выныривая из сна. Я снова сел и посмотрел на нее. Она оторвала голову от подушки. Дрожащий, словно у младенца, подбородок упирался в грудь. Веки ее снова закрылись, затрепетав, подчиняя свои незримые блуждания интригующим напевам разума. Открылись. Глаза посмотрели на меня.
– Я не пытаюсь заснуть, – сказал я.
– Что, пол такой жесткий?
Я собирался сказать «нет», но сдержался, догадавшись, что она хочет услышать другой ответ.
– Нет, все в порядке, – произнес я вежливым тоном, нарочито неуверенным.
Какая скромность и как легко она испаряется. Официальный поклон перед головокружительным, потным экстазом амбарного танца.
– Как-то нелепо, что ты лежишь на полу, – заметила она.
Ее шея напряглась, нижняя губа задрожала: она подавляла зевок, хотела скрыть от меня, что еще не совсем здесь.
– Всегда джентльмен, – ответил я.
– Ясно, – сказала Джейд. Пауза. Молчание не могло бы быть более удушливым, даже если бы она упражнялась в нем годами, перед зеркалом, в пустынном лесу, в моменты уединения. – Забирайся ко мне, если хочешь. – Жаргон летнего лагеря. Старшая сестра, утешающая малолетку, которому приснился кошмар.
«Ты уверена?» – едва не спросил я. Однако в подобную невинность никто бы не поверил.
– Охотно, – отозвался я.
Я встал. Неизвестно откуда взявшийся ветерок пробежал по комнате, волнистая линия, электрический ток. Мой пенис напрягся и стал тверже любой другой части тела: зубов, черепа. Головка члена вылезла в ширинку трусов: выглядел он так неуклюже, комично и испуганно, точно рабочий сцены, оказавшийся во время спектакля по другую сторону занавеса.
Джейд бросила вторую подушку на ставшую теперь моей сторону кровати, подушку, освященную ее объятием. Верхние пуговицы пижамной куртки были у нее расстегнуты, и я мог бы заглянуть в вырез и увидеть грудь. Как Стью Нейхард. Я с осторожностью забрался в постель. Джейд отодвинулась на самый край своей половины. Я устроился на краю своей. На спине, глядя в потолок, часто моргая, чтобы она обязательно заметила, что я не сплю. Она лежала на своей половине, отвернувшись от меня, обхватив рукой подушку, вытянув левую ногу и согнув правую. Она была до плеч укрыта простыней, но одеяло сползло до пояса.
– Ну вот, снова здорово, – шутливо произнесла Джейд, чем немало смутила меня, заставив насторожиться. – Просто мне показалось страшно нелепым, что ты на полу, – спустя несколько мгновений сказала она.
Мы лежали в молчании, но у меня не было сомнений, что мы вовлечены в глубокий разговор на клеточном уровне и в некотором смысле уже начали заниматься любовью. Я прислушивался к дыханию Джейд, замечал малейшие движения ее тела. Мне хотелось опустошить сознание, чтобы проникнуть в мысли Джейд. Уж не знаю, верю ли я в гипноз и телепатию, однако мне хотелось быть полностью готовым к приему того, что она могла мне передать. Мне казалось, что я способен расшифровать ее бессловесную просьбу, сделать ее явной. Где-то в тишине своего разума я услышал, как ее голос произносит: «Дэвид, коснись меня». Ничего подобного наяву я не слышал. В конце концов, не могло же все быть так просто. Однако я избавился от неумолчного внутреннего диалога на нервной почве. Фривольное, мимолетное осознание отступало. Я слушал, как наполняются ее легкие, ощущал, как кислород раздувает и давит на влажные розовые стенки, а затем совершает акробатический кувырок выдоха. Я осторожно коснулся напряженного члена. Впечатление было такое, будто его корни проросли через все тело, захватили нервные окончания на бедрах, снизу, сзади, дотянулись до ступней моих ног, заползли выше, в живот, добрались до самого горла. Муха медленно билась о штору на окне или об абажур на лампе, обо что-то мягкое. Джейд изменила позу, слегка. Она потерла пятку о простыню – нервничает? Или просто зачесалась? Признак бодрствования, как и мои хлопающие глаза.
Я уже лежал на боку, глядя на ее спину, на концы волос над атласным воротом пижамы, на все тело, в почти полной темноте обретшее кажущуюся массивность.
Я сосредоточил взгляд и всю заключенную в нем энергию на ее затылке. Фокус из пятого класса. Чтобы заставить кого-нибудь обернуться. Заставить Арлин Дэвенпорт покраснеть, уставившись на кончики ее ушей. Заставить Айру Миллмана почесать затылок, сосредоточив глазки-буравчики на его шелковистых черных волосах. И ведь работает.
– Как же здесь невыносимо жарко, – пробормотала Джейд. Это она самой себе? Не уверен. Она извивалась под одеялом, взмахивая рукой. Готовая сбросить с себя все. Но нет. – Как в августе.
Жарко. Может, она имеет в виду, что я придвинулся слишком близко? Обдал ее жаром своей крови.
Я подумал о ее крови. В головокружительном приступе жажды и изнеможения я страстно пожелал стать ее кровью, сделаться той субстанцией, которая непрерывно циркулирует через каждый дюйм ее тела.
Ее менструальная кровь.
Веревочка «Тампакса», путающаяся в лобковых волосах.
Ее влагалище. Половые губы, жаждущие моего прикосновения, влажные, раскрытые. Заглянуть внутрь ее тела. Оказаться внутри ее тела. Слиться.
Родимое пятно оттенка дубовой коры на внутренней поверхности ее бедра.
Покрыть поцелуями ее живот, сомкнуть губы над пупком, коснуться языком укромного складчатого дна, двойной орбиты пушка на животе, который вздымается от волнения.
Ее рука на моей голове. Сдвигает меня ниже. Мягко. Дальше, о, еще дальше.
Джейд перекатилась на спину. Подняв колени, упираясь ступнями в матрас, сложив под простыней руки на животе. Глядя на меня искоса.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
Но она же ненавидела этот вопрос. Она считала, он отталкивает людей друг от друга, из-за него труднее сказать правду. Одновременное разрушение границ приватности и интимности.
Она изменилась.
– Не знаю, – пожал я плечами.
– Я буду спать на полу, – заявил я. – Я все равно часто так делаю.
– Почему? – спросила Джейд.
– Иногда мне невыносимо оставаться в постели.
– Мне необходимо поспать.
Она закрыла конверт и затолкнула свою порцию останков Хью в сумку с тем нетерпением, с каким можно затолкнуть счет, который ты не собираешься оплачивать, но и не смеешь выбросить. Точно так же она относилась к тестам, в которых неизменно выбирала неверный вариант ответа: таланты Джейд как ученицы состояли в том, чтобы накапливать информацию и излагать. У нее не было навыка заполнения пробелов. Ассоциативное мышление, проницательный ум, аналитический, но ничем не выдающийся. Она сохраняла экзаменационные работы, чтобы изучать свои ошибки, убирала их в папку в нижнем ящике маленького письменного стола желтого цвета. Словом, коллекционировала долги, отмечая на карте замысловатые маршруты самосовершенствования. Скоростное чтение по методу Эвелин Вудз. Статьи, вырезанные из «Сайнтифик американ». «Двадцать пять способов улучшения памяти». Веточки и листики, собранные на прогулках и спрятанные в коробку из-под сигар для дальнейшего изучения. Коллекция моментальных снимков, корешки от билетов, картонки со спичками и меню, засунутые в пакет «Вулворт» вместе с дневником и отдельными листками, на которых были нацарапаны ключевые слова «украденный велосипед Сэмми», «обследование груди», «прогулка под дождем», – все это дожидалось идеального момента для того, чтобы оказаться на чистых прямоугольных страницах: ее жизнь в том порядке, в каком она шла, увиденная со стороны. Главной задачей Джейд было перебросить интеллектуальный мост от вселенной внутреннего мира и чувств к вселенной фактов, поддающихся исчислению и осмыслению. Стать немного такой же, как Кит, способной излагать движущие ею мотивы на раз-два-три. Она могла бесконечно жить в плодоносном тумане своих инстинктов и ощущений, однако ей хотелось научиться сигналам, обращенным вовне. Ей надоело, что люди не вполне понимают, насколько богат и сложен ее разум.
Однако теперь она выпускница престижного колледжа. Должно быть, она научилась некоторым ментальным трюкам, которые упрощают ее мысли, организуют их. Научилась подавать себя. Научилась благополучно двигаться дальше.
Джейд застегнула молнию на сумке и набросила ремень на плечо. Меня на мгновение охватила паника, пробудившая какую-то глупую мысль: я подумал, что сейчас брошусь к двери. Однако Джейд отвернулась от меня, отвернулась от двери и поглядела на ванную.
– Я переоденусь, – сказала она.
– Хорошо. Прекрасно. – Я старался придать голосу непринужденности, но сомневаюсь, что мне это удалось хотя бы приблизительно.
Пару раз Джейд взвесила сумку на руке, как будто определяя по тяжести, все ли на месте.
– Ты не хочешь пойти в ванную первым? – спросила она.
– Нет. Иди ты.
Она пожала плечами, как будто я отказался последовать деловому совету.
– Ладно, но я надолго.
Я лежал на полу, так выгнувшись от напряжения, что почти не касался спиной ковра. Лежал в белье, накрытый тонким покрывалом цвета ириски (ириски – шоколадки Энн: бессмысленный пинг-понг ассоциаций в голове), подложив под голову подушку с кресла. Обе нормальные подушки я оставил на кровати для Джейд – ее сокровища. Когда я оставался ночевать у нее, нам требовалось три подушки, третья – чтобы она могла обнимать ее во время сна, когда она поворачивалась ко мне спиной и жизнь ее закрывалась, как устрица. Иногда она прижимала подушку к маленькой груди, но чаще всего та оказывалась в итоге зажатой между бедрами. На эту третью подушку находилось немало желающих: братья пытались утащить ее к себе, на свои жесткие, монашеские кровати. Такой вот способ украсть у нас волшебство, слегка дискредитировать нас. Руки в угольной пыли, которые просовываются через металлическую ограду и срывают ирисы с лужайки богача. «Я купила эту подушку на свои деньги». Джейд едва не плакала, обшаривая дом в одном халате и даже не потрудившись затянуть пояс. Даже тогда я улавливал дразнящую самоуверенность во многих ее поступках, только не придавал значения: я помогал развитию этой черты, стремительно увлекая ее к счастью. Изменив ее положение в семье с двусмысленного на статус джокера.
Джейд забралась в постель и заметила, что обе подушки на месте. Я видел, что она заметила. Всегда следовал физический отклик на информацию: кивок, моргание, легкое изменение в позе. Но потом я подумал, что она сделала какой-то иной вывод. Она решила, что я оставил подушку, потому что рано или поздно собираюсь оказаться в постели.
Я расправил одеяло и разгладил простыни, чтобы казалось, будто кровать только что заправили. Лампа под небольшим абажуром цвета чайной розы стояла рядом с кроватью. Выключатель у нее был стилизован под старомодный ключ от фермерского дома.
Когда Джейд вышла из ванной, на ней был светло-зеленый халат, в тон глазам. Она прошла мимо меня, не останавливаясь, быстро, как будто ей предстояло преодолеть большое расстояние. Я подложил руки под голову, напрягая бицепсы, отчего они казались довольно накачанными. Я старался не слишком откровенно следить за ней взглядом. Ноги у нее выглядели загрубевшими: туристические ботинки, беговые лыжи, дешевые теннисные туфли сжимали ступни, вызывали покраснения, мозоли и наросты.
И когда она скользнула в постель, я понял, что устроился так, чтобы даже лежа, словно пес, в изножье кровати, все равно любоваться совершенными чертами ее лица. До тех пор, пока она не замрет на одной половине кровати, оставив лампу включенной, – так и вышло.
Она затолкнула край подушки между матрасом и изголовьем. Здесь ничего не изменилось. Затем она погасила свет. Кромешной темноты не наступило. Темно было, наверное, процентов на семьдесят. Комната освещалась огнями большого города, куполом рассеянного света, который висел над всем городом, и моим желанием видеть. Джейд расстегнула пуговицы халата и сняла его, оставшись в пижаме в восточном стиле. В слабом свете она казалась влажной и блестящей. То был жест благопристойности – раздеваться в постели под одеялом, благопристойности, в которой не было необходимости, и она служила доказательством определенного рода и говорила о глубине осознания – осознания того, что я здесь.
Она позволила халату соскользнуть на пол, и от надежды у меня закружилась голова.
– Ну, спокойной ночи, – сказала она спустя несколько мгновений.
Мне не хотелось желать спокойной ночи. Эти слова задернули бы занавес за вечером.
– Спи спокойно, – ответил я.
Я удивился, услышав, как говорю такое, и пришел в замешательство. Спи спокойно? Фраза уместная, но чуждая мне. И похоже, содержит в себе – теперь, когда я подумал об этом, – какую-то похотливую червоточину. Спи спокойно, я раздену тебя так, что ты даже не заметишь.
Я чувствовал, что Джейд размышляет, и не знал, надо ли добавить что-то еще. Мне показалось, я услышал, как она раскрыла рот, шевельнулась, словно собираясь заговорить. Но затем, совершенно неожиданно, я ощутил, как ее сознание покинуло комнату, подобно кошке, выскользнувшей в окно. Она заснула. Кондиционер загудел громче, отчего дыхание Джейд стало неслышным. Теперь я касался пола почти всей спиной и начал расслабляться, погружаясь в тяжкую, гнетущую бессонницу. Джейд покинула меня шокирующе внезапно, и мне хотелось погрузиться в сон вслед за ней. Однако я был обречен бодрствовать, и мне предстояло лишь решить, какого вида бессонница это будет: пустая, с открытыми глазами родственница сна или же неуклюжая, искаженная версия бодрствования. Вопрос заключался в том, пойти ли дальше и извлечь из ситуации максимум или же как можно теснее прижаться к грани сна, надеясь случайно свалиться за нее.
Мои мысли бесновались. Я представлял, будто живу в мире до изобретения языка. Переживания выплескивались, но я не мог дать им названия, а без названия их невозможно было изменять и держать в узде. Эмоции являлись в виде красок, судорог, не поддающихся осмыслению голосов, и если бы я жил в прежние времена, то решил бы, что я одержимый: я напрягался, силясь расшифровать указания, заключенные в бурлящей крови, – так древние воины припадали ухом к белым рекам, получая от них приказы.
Я сел и обхватил руками колени. Дыхание давалось с усилием, словно привычные дыхательные каналы были удалены и заменены сверкающими алюминиевыми трубками, совершенно ничем не перекрытыми, просто несколько узкими. Я подумал: «Вот она здесь, после стольких лет, а я тут, на полу». Казалось, эта ночь – с зарей, уже несущейся над Атлантикой, – будет нашей единственной ночью вдвоем, моим последним шансом. Что я все неверно истолковал. От меня требовалась некоторая смелость, а я ничего не предпринял. Одиночный выпад. Или, может быть, стратегия. Флирт, обвинения, усилия воли. Мои соображения о смерти. Последняя роль, какую мне хотелось бы сыграть, – скорбного тенора, застывшего на темной, пустой сцене и теребящего парчовую отделку на старинном костюме.
Я хотел встать, подойти к кровати и поглядеть в ее спящее лицо. Но вдруг она проснется? С испуганным криком? Или, может быть, обнимет меня и привлечет к себе?
Желание было тяжким, лихорадочным. Я понимал, что, если не проявлю осторожность, мои инстинкты возьмут верх и примут на себя командование.
Люди смеются над католиками за то, что они исповедуются в нечистых мыслях, однако в моих мыслях, отображавших перекипевшие страсти, стоило исповедаться. Мне хотелось бы аккуратно внести их в категорию Греха, составить список и передать кому-то другому. Получить прощение. От отца-исповедника.
Разумеется, у меня такого не было. Наибольшего приближения к духовной жизни я достиг, поклоняясь тем самым чувствам, которые терзали меня сейчас, заставляли тело покрываться испариной, как от высокой температуры.
Исповедь. Слово возвышалось в сознании, словно чудовище, призрак, и при нем прочие мысли съеживались. Затем это загадочное, незнакомое словно принялось медленно разоблачаться, сбрасывая с себя слои смыслов и ассоциаций, все заплесневелые наряды, которые превращали его в идею, рефлекс, обязанность. И чем больше слово «исповедь» освобождалось от привычных смыслов, тем крупнее и ярче становилось оно во мне. Я чувствовал, как мне втолковывают, что я должен предпринять что-то такое, о чем понятия не имею и к чему не знаю, как подступиться. Я не мог даже понять, не было ли мое спонтанное желание приобщиться к слепому ритуалу исповеди доказательством того, что где-то посреди всего происходящего я свернул с пути и пожелал стать совершенно другим человеком, или же оно означало что-то менее значимое: необходимость ослабить тяжкое моральное давление, высказаться под гнетом скалы, придавившей мне грудь. Исповедь подобна переговорам. Она как демонстрация праведной веры. Даже у коммунистов было нечто подобное. Они называли это самокритикой. Ты обсуждаешь свои ошибки и обещаешь друзьям, что станешь лучше. Они смотрят на тебя с неудовольствием, однако прощают – до тех пор, пока ты окончательно не зарвешься, но в таком случае тебя исключают. Отец говорил, что сам он никогда не докатывался до самокритики. Он подозревал, что его идеологические промахи все равно обсуждают у него за спиной. Зато Роуз оберегала свои политические принципы, словно часовой, вплоть до того, что ее доскональная, по пунктам, самокритика стала ожидаемым событием каждого собрания и едва ли не превратилась в шутку. Роуз признавалась в белом шовинизме и в качестве доказательства приводила случай, когда уступила место в автобусе чернокожей женщине, которая была моложе ее.
Почему отец взял на себя труд рассказать, насколько моя мать привержена самокритике? Хотел ли он предостеречь меня, чтобы я не обманывался по поводу цельности ее натуры? Чтобы не забывал, что за ее маленьким, застывшим личиком с глубокими, упрямыми морщинками и страдальческими глазами скрывается личность, которая так и не утратила привычки все взвешивать и сомневаться в себе. Что она критиковала других, но себя критиковала еще жестче и т. д. Или же он приглашал меня разделить его ироническое отношение к ней? Он как будто дурачился с ее образом, как дети дурачатся с настройками цветного телевизора, заскучав от программы, и заставляют лица приобретать то киноварный оттенок, то темно-синий, то оранжевый.
В отсутствие священника или каких-либо обрядов мой собственный отец был последним из моих возможных духовников. Только какого отпущения грехов я мог бы ожидать от этого вечно добродушного здоровяка? Говорить с ним о себе было все равно что свалиться в огромный мешок с овсом: приятного мало, но и не больно. Взгляд Артура на мир менялся с грандиозно-космического до бесстрастно-пустого: то мы жили за пазухой у теплой вселенной, которая любила нас мистически и всеобъемлюще, то мы были всего лишь соединениями белка и воды, пузырящимися какой-то миг в длинном, изогнутом носике сосуда времени. В любом случае, осуждение невозможно. Баттерфилды были предназначены для того, чтобы ты изучал и упорядочивал свои поступки, вроде карт в пасьянсе. Способ приятия Артура отличался вопиющей слепотой. Он верил, что мне на роду написано жить страстями и не отступать от принципов, и ему не требовались доказательства.
Хороший мальчик! Хороший сын! О, какая радость! Время от времени он вглядывался в мое лицо, чтобы понять, не начинаю ли я походить на него. Я никогда не был на него похож, но причины ревновать не было – на Роуз я тоже не был похож. «Он похож на русского, причем на аристократа», – обычно говорил обо мне отец. В конце концов, это было и к лучшему, что я ни на кого не походил. Отец ограждал меня от своих переживаний из-за собственной посредственности и в то же время скрывал свое истинное величие: ком в горле при виде хмурых присяжных; слезы из-за Розенбергов; проигрыш в покер новым армейским друзьям, потому что они обречены зарабатывать ручным трудом. Он считал себя жестким, грубым, не замечал зарождения своих чувств и шатался под их тяжестью, когда они вырастали. Он сам захотел, чтобы я не знал его. Он был тем человеком, от которого я зависел, он кормил меня, учил языку и зачаточным манерам: идея справедливости, привычка к состраданию. Но я не знал его. Он отгораживал меня от своего глубинного «я», словно оно было заразно, убеждая себя самого, что он петух, на которого возложена обязанность учить ястреба летать.
Он хотел передать мне факел – факел романтики и безрассудства – факел, который никогда не мог разгореться в его руках. А когда факел заполыхал, он, смущаясь, украл его у меня. Теперь он сам держал его, демонстрировал, словно брачное оперение, перед Барбарой Шервуд, размахивал им перед лицом Роуз, обвиняя ее в том, что она боится огня. Как же я мог исповедаться перед ним? Направление его слепой любви изменилось на противоположное: теперь, в относительно преклонном возрасте, он наконец-то проникся идеей, что мы с ним одного поля ягоды, и поскольку сейчас он вовсе не был способен судить себя сколь-нибудь объективно, я уж точно мог рассчитывать только на самое предвзятое отношение к себе. В его сознании мы слились в одну личность, и эта личность была тем человеком, которым он всегда хотел стать. С точки зрения морали мне был выдан чек на предъявителя – было достаточно одной моей подписи.
Кто-то нажал на автомобильный клаксон, и прозвучала мелодия Собачьего вальса, и Тридцать четвертая улица неожиданно стала Вязовой в маленьком городке Среднего Запада, где подростки отправляются пить теплое пиво под звездами и вызывают одноклассника. Би-бип. Эй, Эд-ди-и-и…
– Дэвид? – шепотом позвала Джейд. Голос звучал ровно, но тембр изменился из-за короткого сна.
Я ответил невнятным мычанием.
– Ты не можешь заснуть на полу? – спросила она.
Она выпрямила ноги, вытянула носки, пытаясь достать до края кровати. Негромко простонала, как будто выныривая из сна. Я снова сел и посмотрел на нее. Она оторвала голову от подушки. Дрожащий, словно у младенца, подбородок упирался в грудь. Веки ее снова закрылись, затрепетав, подчиняя свои незримые блуждания интригующим напевам разума. Открылись. Глаза посмотрели на меня.
– Я не пытаюсь заснуть, – сказал я.
– Что, пол такой жесткий?
Я собирался сказать «нет», но сдержался, догадавшись, что она хочет услышать другой ответ.
– Нет, все в порядке, – произнес я вежливым тоном, нарочито неуверенным.
Какая скромность и как легко она испаряется. Официальный поклон перед головокружительным, потным экстазом амбарного танца.
– Как-то нелепо, что ты лежишь на полу, – заметила она.
Ее шея напряглась, нижняя губа задрожала: она подавляла зевок, хотела скрыть от меня, что еще не совсем здесь.
– Всегда джентльмен, – ответил я.
– Ясно, – сказала Джейд. Пауза. Молчание не могло бы быть более удушливым, даже если бы она упражнялась в нем годами, перед зеркалом, в пустынном лесу, в моменты уединения. – Забирайся ко мне, если хочешь. – Жаргон летнего лагеря. Старшая сестра, утешающая малолетку, которому приснился кошмар.
«Ты уверена?» – едва не спросил я. Однако в подобную невинность никто бы не поверил.
– Охотно, – отозвался я.
Я встал. Неизвестно откуда взявшийся ветерок пробежал по комнате, волнистая линия, электрический ток. Мой пенис напрягся и стал тверже любой другой части тела: зубов, черепа. Головка члена вылезла в ширинку трусов: выглядел он так неуклюже, комично и испуганно, точно рабочий сцены, оказавшийся во время спектакля по другую сторону занавеса.
Джейд бросила вторую подушку на ставшую теперь моей сторону кровати, подушку, освященную ее объятием. Верхние пуговицы пижамной куртки были у нее расстегнуты, и я мог бы заглянуть в вырез и увидеть грудь. Как Стью Нейхард. Я с осторожностью забрался в постель. Джейд отодвинулась на самый край своей половины. Я устроился на краю своей. На спине, глядя в потолок, часто моргая, чтобы она обязательно заметила, что я не сплю. Она лежала на своей половине, отвернувшись от меня, обхватив рукой подушку, вытянув левую ногу и согнув правую. Она была до плеч укрыта простыней, но одеяло сползло до пояса.
– Ну вот, снова здорово, – шутливо произнесла Джейд, чем немало смутила меня, заставив насторожиться. – Просто мне показалось страшно нелепым, что ты на полу, – спустя несколько мгновений сказала она.
Мы лежали в молчании, но у меня не было сомнений, что мы вовлечены в глубокий разговор на клеточном уровне и в некотором смысле уже начали заниматься любовью. Я прислушивался к дыханию Джейд, замечал малейшие движения ее тела. Мне хотелось опустошить сознание, чтобы проникнуть в мысли Джейд. Уж не знаю, верю ли я в гипноз и телепатию, однако мне хотелось быть полностью готовым к приему того, что она могла мне передать. Мне казалось, что я способен расшифровать ее бессловесную просьбу, сделать ее явной. Где-то в тишине своего разума я услышал, как ее голос произносит: «Дэвид, коснись меня». Ничего подобного наяву я не слышал. В конце концов, не могло же все быть так просто. Однако я избавился от неумолчного внутреннего диалога на нервной почве. Фривольное, мимолетное осознание отступало. Я слушал, как наполняются ее легкие, ощущал, как кислород раздувает и давит на влажные розовые стенки, а затем совершает акробатический кувырок выдоха. Я осторожно коснулся напряженного члена. Впечатление было такое, будто его корни проросли через все тело, захватили нервные окончания на бедрах, снизу, сзади, дотянулись до ступней моих ног, заползли выше, в живот, добрались до самого горла. Муха медленно билась о штору на окне или об абажур на лампе, обо что-то мягкое. Джейд изменила позу, слегка. Она потерла пятку о простыню – нервничает? Или просто зачесалась? Признак бодрствования, как и мои хлопающие глаза.
Я уже лежал на боку, глядя на ее спину, на концы волос над атласным воротом пижамы, на все тело, в почти полной темноте обретшее кажущуюся массивность.
Я сосредоточил взгляд и всю заключенную в нем энергию на ее затылке. Фокус из пятого класса. Чтобы заставить кого-нибудь обернуться. Заставить Арлин Дэвенпорт покраснеть, уставившись на кончики ее ушей. Заставить Айру Миллмана почесать затылок, сосредоточив глазки-буравчики на его шелковистых черных волосах. И ведь работает.
– Как же здесь невыносимо жарко, – пробормотала Джейд. Это она самой себе? Не уверен. Она извивалась под одеялом, взмахивая рукой. Готовая сбросить с себя все. Но нет. – Как в августе.
Жарко. Может, она имеет в виду, что я придвинулся слишком близко? Обдал ее жаром своей крови.
Я подумал о ее крови. В головокружительном приступе жажды и изнеможения я страстно пожелал стать ее кровью, сделаться той субстанцией, которая непрерывно циркулирует через каждый дюйм ее тела.
Ее менструальная кровь.
Веревочка «Тампакса», путающаяся в лобковых волосах.
Ее влагалище. Половые губы, жаждущие моего прикосновения, влажные, раскрытые. Заглянуть внутрь ее тела. Оказаться внутри ее тела. Слиться.
Родимое пятно оттенка дубовой коры на внутренней поверхности ее бедра.
Покрыть поцелуями ее живот, сомкнуть губы над пупком, коснуться языком укромного складчатого дна, двойной орбиты пушка на животе, который вздымается от волнения.
Ее рука на моей голове. Сдвигает меня ниже. Мягко. Дальше, о, еще дальше.
Джейд перекатилась на спину. Подняв колени, упираясь ступнями в матрас, сложив под простыней руки на животе. Глядя на меня искоса.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
Но она же ненавидела этот вопрос. Она считала, он отталкивает людей друг от друга, из-за него труднее сказать правду. Одновременное разрушение границ приватности и интимности.
Она изменилась.
– Не знаю, – пожал я плечами.