* * *
Коко Дюпюи посвящается
Давно я лишь читаю книгу ту,
Что есть я сам – в ней скрыта суть моя;
Я знаю, в поцелуе вижу я
Одной бездонной бездны черноту.
В мгновенной жизни как я мог мечтать
Любви всю бесконечность доказать?
Делмор Шварц[1]
Часть первая
Глава 1
В семнадцать лет я подчинялся лишь сиюминутным велениям сердца и далеко ушел от нормальной жизни, быстро разрушив все, что любил – любил глубоко, но когда меня разлучили с моей любовью, когда эфемерное тело любви в ужасе съежилось, а мое собственное тело оказалось под замком, окружающие не смогли поверить, что такая, совсем юная жизнь окончательно сломана. Но прошли годы, а ночь двенадцатого августа 1967 года по-прежнему разделяет мою жизнь на до и после.
Стояла жаркая и душная чикагская ночь. Не было ни облаков, ни звезд, ни луны. Газоны казались черными, деревья – еще чернее, а фары машин напоминали фонари, какие носят шахтеры. В ту жаркую и ничем не выдающуюся августовскую ночь я поджег дом, где находились люди, которых я любил как никого в этом мире и которыми дорожил больше, чем родителями.
До того как поджечь дом, я прятался на их большом полукруглом деревянном крыльце и подглядывал в окна. Я был охвачен горем. То было бурное и злое горе мальчишки, восторженный порыв чувств которого не смогли понять. Я был хрупким и уязвимым. Глаза мне застилали слезы тоски и беспомощности. Я смотрел на Баттерфилдов, смотрел с любовью на это безупречное семейство, занимавшееся своими обычными вечерними делами, не догадываясь о моем присутствии.
В этот субботний вечер вся семья была в сборе. Энн и ее муж Хью сидели перед камином на голом полу из желтой, как тыква, сосны, который они оставили в первозданном виде, что меня всегда восхищало. Они листали книгу по искусству, переворачивая страницы чрезвычайно медленно и осторожно. В тот вечер они, казалось, никого больше не замечали. Иногда они походили на юных влюбленных: пылких, страстных, неуверенных в себе. Они редко принимали друг друга как данность, а я никогда не видел женатых людей, которых окружала бы такая радостная аура любви и взаимопонимания.
Их старший сын Кит, мой ровесник, чье мимолетное любопытство ко мне и стало пропуском в дом Баттерфилдов, тоже сидел на полу около родителей и возился с внутренностями стереоприемника, который он собирал. Кит тоже двигался медленнее обычного, и мне почудилось, будто я нахожусь в цепких объятиях мучительного сна. Кит выглядел ровно так, как и полагалось самому умному парню в школе «Гайд-Парк». Кит вообще был невероятно способным. Так, он мог пойти на русский фильм и, глядя на субтитры, выучить двадцать-тридцать русских слов. Если ему случайно попадались часы, то у него буквально чесались руки их разобрать. Одного взгляда на меню ему было достаточно, чтобы запомнить его наизусть. Временами Кит казался даже старше своих родителей.
И вот сейчас Кит – бледный, с непокорными волосами, в круглых очках, в синих джинсах, черной майке и в сандалиях на босу ногу – положил руки на раскиданные вокруг детали приемника, как будто хотел не собрать их, а приласкать. Затем он взял маленькую отвертку и, поджав губы, поглядел на люстру сквозь оранжевую пластмассовую рукоятку. Неожиданно поднялся и пошел наверх.
Младший сын Хью и Энн, двенадцатилетний Сэмми, развалился на диване в одних шортах цвета хаки. Светловолосый, бронзовый от загара, с голубыми глазами – его красота казалась чуть ли не до смешного шаблонной, – он был точь-в-точь как мальчик с открыток, которые маленькие девочки крепят в уголке зеркала. Сэмми разительно отличался от своих ближайших родственников. В семье, где культивировалась исключительность и уникальность личности, Сэмми, похоже, выделялся именно своей правильностью. Спортсмен, танцор, разносчик газет, хороший брат, предмет обожания. В отличие от остальных Баттерфилдов Сэмми не был склонен к уединению, а также к самосозерцанию, и хотя ему было всего двенадцать, все мы искренне верили, что однажды Сэмми станет президентом.
И еще там была Джейд. Свернувшаяся в кресле клубочком, в свободной старомодной блузе и нелепых шортах почти до колена. Очень невинная, сонная, совсем как шестнадцатилетняя девочка, которая в наказание вынуждена проводить субботний вечер дома. Я не осмеливался на нее смотреть, поскольку отчаянно желал просто влезть в окно и заявить, что она принадлежит мне. Прошло семнадцать дней с тех пор, как мне запретили у них появляться, и я старался не думать, какие перемены могли произойти за время моего отсутствия. Джейд смотрела пустыми глазами в стену. Ее лицо казалось восковым. Нервная дрожь в колене прошла – исцеленная моим изгнанием? – и она сидела пугающе неподвижно. Рядом с ней лежал планшет, а в руке она держала толстую шариковую ручку с тремя стержнями: черным, синим и красным.
И как я до сих пор считаю, точнее всего мое состояние в ту ночь можно передать фразой: «Я поджег Баттерфилдов, чтобы они выскочили из дома и мы оказались лицом к лицу». Однако недостаток любых извинений состоит в том, что в слова оправдания невероятно трудно поверить после того, как они произнесены пару раз. Совсем как в детской игре: если долго повторять одно и то же слово, оно теряет смысл. Нога. Нога. Скажи сто раз «нога» – и в конце концов забудешь, что это такое. И хотя объяснения моего подлинного мотива вконец истрепались (и сквозь них проступили другие возможные мотивы), я до сих пор утверждаю, что, зажигая спичку, я думал прежде всего о том, что это наиболее простой способ отвлечь Баттерфилдов от их вечерних занятий: куда лучше, чем кричать, стоя на тротуаре, швырять камни в окно или же подавать иные, потенциально ухудшающие мое положение сигналы. Я живо воображал себе, как они принюхиваются к дыму, поднявшемуся от кипы старых газет, как обмениваются взглядами, как выходят на крыльцо посмотреть, что случилось.
Мой план был таков: как только газеты загорятся, я спрыгну с крыльца и побегу в конец квартала. Оказавшись на безопасном расстоянии, я остановлюсь, отдышусь и вернусь назад к Баттерфилдам. Оставалось только уповать на то, что мое появление совпадет по времени с их поспешным бегством из дома. Не могу сказать точно, что я собирался делать дальше. То ли ворваться к ним и помочь в тушении небольшого пожара, то ли стоять неподвижно в надежде, что Джейд или Энн заметят меня и пригласят в дом. Главное было не дать им прожить еще один день без меня.
Не помню, чтобы я тщательно планировал поджог. Этот план внезапно возник в моем воспаленном мозгу, измученном любовной горячкой. И вот через какое-то время я уже зажигал спичку. Я выждал мгновение – ноги тряслись от страстного желания соскочить с крыльца и мчаться быстрее ветра, – убедился, что огонь действительно занялся. Пламя поднялось по углам газетной кипы, перешагивая со страницы на страницу, распространяясь не в ширину, а в глубину. Я мог бы, наступив пару раз, загасить его. И я был близок к тому, чтобы именно так и сделать, причем не из предусмотрительности, а из-за охватившего меня панического страха. В голове даже промелькнула мысль: добром это не кончится.
Огонь, пробуравивший несколько слоев газеты, наконец-то достиг середины стопки. Отыскал идеально сухое место и принялся за него. Но это, с формальной точки зрения, еще не было настоящим пожаром. И в тот момент, когда я убегал, бросив подожженные газеты на произвол судьбы, пламя было такое слабенькое, что на нем нельзя было даже тост поджарить, уж не говоря о том, чтобы приготовить форель. Однако оно разгорелось. Ветра, который мог бы его погасить, не было, а само по себе пламя гаснуть не собиралось. Оно было реальным, живым, и я спрыгнул с крыльца в высокую, неухоженную траву, которая отличала лужайку Баттерфилдов от остальных. Я обернулся посмотреть на дом, причудливый каркасный новоанглийский дом в готическом стиле в центре Чикаго, на мягко подсвеченные окна гостиной, где до сих пор не было видно любопытных лиц, на стопку газет, уже увенчанную петушиным гребнем огня. И побежал.
Дом Баттерфилдов выходил на Блэкстоун-авеню, в Гайд-Парке. Я бежал, не чуя под собой ног, на север, в сторону Пятьдесят седьмой улицы. Насколько помню, по дороге я никого не встретил. И никто не проходил мимо дома Баттерфилдов и не заметил дымящейся стопки бумаги. Гайд-Парк тогда еще не превратился в район закрытых дверей, где боятся преступников. И, несмотря на то что у Чикагского университета тогда имелась собственная полиция и автобусы, чтобы развозить по окрестностям студентов, Гайд-Парк все еще был открытым, оживленным даже по ночам районом. На улицах можно было случайно встретить знакомых. Пока Баттерфилды не смирились с нашей любовью и диктуемыми ею требованиями, мы с Джейд частенько бродили по улицам в два, в три, даже в четыре часа утра, целовались, привалившись к припаркованным машинам, и ни разу не ощущали никакой опасности – только страх, что нам помешают. Однако в ту ночь, когда один-единственный бдительный прохожий мог бы все изменить, на улице было пусто.
Оказавшись на Пятьдесят седьмой улице, я перешел к осуществлению второй части плана. Я медленно походил на углу примерно с минуту, хотя, возможно, и меньше, поскольку я, когда не знаю что делать, склонен спешить. Затем, все еще пытаясь придумать короткое и убедительное объяснение, как я оказался в их районе, на тот случай, если Джейд или кто-нибудь из Баттерфилдов спросит меня, я зашагал, словно оловянный солдатик, обратно к их дому. Сердце беспокойно колотилось, на душе было тоскливо, однако я не могу сказать, что к тому моменту пожалел о той зажженной спичке. Я не видел Джейд и не разговаривал с ней целых семнадцать дней. Когда Хью Баттерфилд сообщил, что отлучает меня от дома, поскольку они с Джейд решили, что я не должен появляться у них тридцать дней, меня посетило невольное, но сильное подозрение, что разлука может оказаться вечной. И все мои мысли и чувства были сосредоточены теперь на этом изгнании, внезапном исключении из их жизни. И хотя опасения и доводы разума пытались поколебать мою решимость, для меня это было сродни надоедливому жужжанию комнатной мухи. Меня пугал мой странный поступок – взять и поджечь газеты на крыльце Баттерфилдов, – но я не чувствовал ни робости, ни сожаления. Больше всего я боялся, что план не сработает.
Я остановился перед их домом. Тротуар находился в пятнадцати ярдах от крыльца, и я прекрасно видел, что пламя не утихло. Но и не разгорелось. От газет валил густой дым, однако никого из Баттерфилдов это до сих пор не встревожило. Меня так и подмывало прокрасться обратно на крыльцо и раздуть огонь, разворошить газеты, чтобы они занялись посильнее. Однако я боялся спугнуть удачу. Поскольку эта, как бы случайная, встреча должна была быть основана на чистом совпадении, я хотел оставить место для извилистого маневра судьбы: если я переусердствую, то в нужный момент, скорее всего, не сумею изобразить крайнее удивление. Я прошел мимо дома, на этот раз до угла Пятьдесят девятой.
На углу Пятьдесят девятой улицы я все-таки повстречал нескольких прохожих, но никого из знакомых. Увидел довольно эффектную даму не первой молодости (в те времена это означало женщину за двадцать), которая выгуливала большого нервного рыжего пса. Она была в солнцезащитных очках, мягкой соломенной шляпе и курила сигарету в длинном серебристо-черном мундштуке. Кажется, я пялился на нее, чтобы отвлечься от навязчивых мыслей. Она наклонила голову, улыбнулась и сказала «привет». От ее голоса я вздрогнул, и внутри меня что-то на мгновение опустилось – так иногда бывает во сне, когда кажется, что ты падаешь. Я коротко кивнул ей на манер британских военных (в том месяце это была моя защитная маска, подобранная на психологическом складе, где хранятся сброшенные чужие личины). В голове неожиданно промелькнуло: «Я потерял чувство времени». Чтобы мой план сработал так, как мне хотелось, все должно было произойти совсем как в кино: я должен был пройти мимо дома Баттерфилдов как раз в тот момент, когда они будут выбегать. Однако в ту же секунду я ощутил тревогу и быстро рванул к дому.
Что мной руководило? Желание следовать изначальному плану или предчувствие, что мой огонь вышел из-под контроля? Ощутил ли я запах дыма? А что, если та часть моего «я», которая с самого начала предвидела последствия этих действий, наконец-то вырвалась на свободу и забила в набат? Я бежал, и сердце уже не трепыхалось от любовных страданий, а неистово билось с яростью злобной собаки.
Я не знаю, как разгорается огонь, никогда не сталкивался с научными объяснениями его коварства и жадности. Язык пламени может прыгнуть как кошка, чтобы сцапать облюбованный кусочек топлива. Новорожденный огонь послушен стихиям. Взрослый огонь храбр и ловок, словно отряд революционеров, и с легкостью вырывает победу то там, то здесь, смело атакует и, торжествуя, пылает. Когда он набирает полную силу, то одерживает окончательную победу над миром постоянства, и все, от дорических колонн до полок с журналами, отдано ему на растерзание. Огонь несет в себе черты мессианства: он правит своими владениями с деспотичной авторитарностью и, кажется, верит, что все сущее должно быть объято пламенем.
К тому времени, когда я добежал до дома Джейд, мой огонь еще не вошел в зрелую фазу, над которой никто не властен, но уже достиг сумасбродного подросткового возраста. Основное пламя, устроившее штаб-квартиру в стопке газет, выслало атакующие отряды языков поменьше, чтобы запугать весь дом. Рассыпавшиеся по стене искры трепетали, словно маленькие оранжевые флажки. Круг огня, достигнув досок крыльца, некоторое время плясал вокруг газетной кипы, а затем, взбудораженный самим фактом своего существования и упоенный собственной храбростью, ринулся в разные стороны.
Даже в теплом августовском воздухе я ощущал жар на лице. Я попятился и пятился до тех пор, пока не соскользнул с края тротуара и не стукнулся о машину Хью, десятилетний «бентли», который он холил и лелеял сверх всякой меры. Я потер спину – точь-в-точь как кретин, осматривающий ушибленное место, в то время как все, кого он любит, сидят в горящем доме. Язычки пламени, ползущие по стене, еще недостаточно окрепли, однако были настолько уверены в своих силах, что непрерывно множились. А потом, словно кто-то включил на полную мощность конфорку на плите, они, все сразу, вдруг сделались в три раза больше. Я заорал и ринулся к дому.
Крыльцо было уже наполовину охвачено огнем, языки пламени выстреливали отовсюду – этакий огненный палисадник. Я распахнул дверь с москитной сеткой и попытался открыть деревянную, обычно незапертую – не в знак доверия, а для удобства многочисленных гостей. Однако в тот вечер дверь оказалась на замке. Я забарабанил по ней кулаками и заорал во всю глотку: «Впустите меня! Впустите, черт возьми! Впустите меня!», хотя надо было кричать: «Пожар!»
Дверь открыл Сэмми, который, оказывается, уже собирался выйти на улицу, поскольку обитатели дома наконец-то почувствовали запах дыма.
– Дэвид, – произнес он, подняв руки, будто хотел остановить меня.
Я оттолкнул его и вбежал в дом. В маленькой прихожей, заставленной мебелью, уже пахло дымом. Я привычно повернул направо и вошел в гостиную, где обнаружил Хью, который пятился от окна, прикрывая глаза ладонью.
– Пожар, – сказал я.
Позже Хью утверждал на суде, что я произнес это «будничным» тоном. Звучит странно, хотя я толком ничего не помню.
В гостиной было жарче, чем в жаркий летний день. Казалось, не дым просочился сюда, а сам воздух превратился в дым. Огонь снаружи, следуя своей интуитивной тактике, взял в кольцо самое большое окно, подтянувшись к самому удобному входу в дом. Огонь бежал по рыхлой, наполовину гнилой древесине, многократно увеличивая свою мощь, танцуя, как воины, настраивающие себя на битву, пока жар не сделался настолько сильным, что стекло взорвалось, и длинная оранжевая рука просунулась внутрь и подожгла занавески.
Именно в этот момент, когда лопнуло стекло и загорелись занавески, события обрели необратимый характер. Смею предположить, наше поведение ничем не отличалось от поведения людей в горящем доме, которые прячут свои страхи за глупыми фантазиями, будто на самом деле ничего страшного не происходит. И только Хью, который был на войне и даже попал в лагерь для военнопленных, знал не понаслышке, что привычная жизнь может в одно мгновение перевернуться с ног на голову. Остальные же, задыхаясь от жара и дыма, стоя со слезящимися глазами посреди охваченной огнем комнаты, тем не менее продолжали надеяться, что этот кошмар вдруг исчезнет и все вернется на круги своя.
Заставив себя успокоиться, я направился к Джейд и обнял ее, точно заправский спасатель, но на самом деле мне просто хотелось к ней прикоснуться.
– Как ты? – шепнул я ей на ухо.
Ее волосы пахли гелем для укладки, шея казалась голой и беззащитной.
– В порядке, – не поднимая глаз, ответила Джейд своим низким, хриплым голосом. – Если не считать того, что я… под кайфом. Здорово под кайфом. – Она закрыла глаза из-за дыма и закашлялась. – И мне страшно, – добавила она.
Наверное, она хотела сказать не только это, однако я и сам понял, что это явно была не травка. Последние пару месяцев Энн переписывалась со своим кузеном из Калифорнии, пытаясь уговорить его прислать немного экспериментального ЛСД из лаборатории, где он работал. И вот сегодня вечером очень торжественно, словно дух нового сознания, они приняли этот наркотик в виде квадратного кусочка пропитанной химическим раствором промокашки – точно так время от времени они проникались духом Христа, принимая в церкви облатку. Внезапно я с ужасом понял, почему так медленно перелистывались страницы той книги по искусству, почему у Джейд, неподвижно сидевшей в кресле, было восковое лицо…
В другом конце комнаты Хью пытался сорвать занавески, а Энн держала его за рубаху и говорила:
– Хью, это плохая идея.
Тем временем в дом вернулся Сэмми. Он споткнулся и упал, затем попробовал подняться, однако действие требовало слишком больших усилий. Или же он знал, что во время пожара на полу безопаснее? Кто-кто, а Сэмми мог это знать. Стоя на четвереньках и глядя на родителей снизу, Сэмми сказал:
– Вы должны пойти посмотреть. Весь дом в огне.
Энн наконец-то оттащила Хью от занавесок. От них уже почти ничего не осталось, они превратились в источник огня. Пламя, только что лизавшее стену, уже добралось до потолка.
Когда потолок загорелся, Энн сказала:
– Я звоню.
Она произнесла это так, будто была сыта по горло происходящим безобразием, – возмущенная гражданка, вынужденная звонить пожарным. Однако осталась стоять на месте, не сделав ни шагу к телефону, хотя на кухне огня еще не было. Все находились в самой опасной части дома, оцепенев от потрясения, и я был одним из них.
Казалось, этот дом жаждет огня, как сердце жаждет любви. Не успел я спросить Джейд: «Как ты?», как в следующий миг вся стена была охвачена пламенем. Дом добровольно и безрассудно отдавался огню, с бездумной страстью даря свои богатства вечности, словно долгие годы только и ждал достойного партнера. Если до этого момента каждый из нас все еще гадал, с чем именно мы имеем дело – с небольшой домашней проблемой или же с настоящей катастрофой, – то теперь стало ясно, что сомневаться тут нечего и пришло время делать все возможное, чтобы остаться в живых.
– Через парадную дверь мы не выйдем. Крыльцо горит, – сообщил Сэмми.
Энн тупо качала головой. Ее раздражение сменилось горем и какой-то странной вялостью. Я так и не понял, хочет ли она спастись или погибнуть в доме. Она словно чувствовала притягательную силу огня. Так человек на балконе верхнего этажа иногда испытывает непреодолимое желание прыгнуть вниз.
Хью держался за голову, будто опасаясь, что мозги взорвутся.
– Встаньте рядом. Возьмитесь за руки. – Он повторил эти слова несколько раз. – Идем к задней двери, все вместе.
Я взял за руку Джейд. Ладонь у нее была как тающий лед. Джейд не могла толком взглянуть на меня, но в мою руку вцепилась изо всех сил.
– На пол, – велел я. – Ползком.
К моему удивлению, они послушались. А потом до меня дошло: несмотря на растерянность, я оставался самым здравомыслящим человеком в этой комнате.
– Мне страшно, мне правда страшно, – твердила Джейд.
– Не теряй головы, нельзя, – бросил я.
– О господи! – воскликнул Хью. – Я же знал, что не стоило этого делать. Я ничего не соображаю. – Он потер кулаками глаза.
* * *
Коко Дюпюи посвящается
Давно я лишь читаю книгу ту,
Что есть я сам – в ней скрыта суть моя;
Я знаю, в поцелуе вижу я
Одной бездонной бездны черноту.
В мгновенной жизни как я мог мечтать
Любви всю бесконечность доказать?
Делмор Шварц[1]
Часть первая
Глава 1
В семнадцать лет я подчинялся лишь сиюминутным велениям сердца и далеко ушел от нормальной жизни, быстро разрушив все, что любил – любил глубоко, но когда меня разлучили с моей любовью, когда эфемерное тело любви в ужасе съежилось, а мое собственное тело оказалось под замком, окружающие не смогли поверить, что такая, совсем юная жизнь окончательно сломана. Но прошли годы, а ночь двенадцатого августа 1967 года по-прежнему разделяет мою жизнь на до и после.
Стояла жаркая и душная чикагская ночь. Не было ни облаков, ни звезд, ни луны. Газоны казались черными, деревья – еще чернее, а фары машин напоминали фонари, какие носят шахтеры. В ту жаркую и ничем не выдающуюся августовскую ночь я поджег дом, где находились люди, которых я любил как никого в этом мире и которыми дорожил больше, чем родителями.
До того как поджечь дом, я прятался на их большом полукруглом деревянном крыльце и подглядывал в окна. Я был охвачен горем. То было бурное и злое горе мальчишки, восторженный порыв чувств которого не смогли понять. Я был хрупким и уязвимым. Глаза мне застилали слезы тоски и беспомощности. Я смотрел на Баттерфилдов, смотрел с любовью на это безупречное семейство, занимавшееся своими обычными вечерними делами, не догадываясь о моем присутствии.
В этот субботний вечер вся семья была в сборе. Энн и ее муж Хью сидели перед камином на голом полу из желтой, как тыква, сосны, который они оставили в первозданном виде, что меня всегда восхищало. Они листали книгу по искусству, переворачивая страницы чрезвычайно медленно и осторожно. В тот вечер они, казалось, никого больше не замечали. Иногда они походили на юных влюбленных: пылких, страстных, неуверенных в себе. Они редко принимали друг друга как данность, а я никогда не видел женатых людей, которых окружала бы такая радостная аура любви и взаимопонимания.
Их старший сын Кит, мой ровесник, чье мимолетное любопытство ко мне и стало пропуском в дом Баттерфилдов, тоже сидел на полу около родителей и возился с внутренностями стереоприемника, который он собирал. Кит тоже двигался медленнее обычного, и мне почудилось, будто я нахожусь в цепких объятиях мучительного сна. Кит выглядел ровно так, как и полагалось самому умному парню в школе «Гайд-Парк». Кит вообще был невероятно способным. Так, он мог пойти на русский фильм и, глядя на субтитры, выучить двадцать-тридцать русских слов. Если ему случайно попадались часы, то у него буквально чесались руки их разобрать. Одного взгляда на меню ему было достаточно, чтобы запомнить его наизусть. Временами Кит казался даже старше своих родителей.
И вот сейчас Кит – бледный, с непокорными волосами, в круглых очках, в синих джинсах, черной майке и в сандалиях на босу ногу – положил руки на раскиданные вокруг детали приемника, как будто хотел не собрать их, а приласкать. Затем он взял маленькую отвертку и, поджав губы, поглядел на люстру сквозь оранжевую пластмассовую рукоятку. Неожиданно поднялся и пошел наверх.
Младший сын Хью и Энн, двенадцатилетний Сэмми, развалился на диване в одних шортах цвета хаки. Светловолосый, бронзовый от загара, с голубыми глазами – его красота казалась чуть ли не до смешного шаблонной, – он был точь-в-точь как мальчик с открыток, которые маленькие девочки крепят в уголке зеркала. Сэмми разительно отличался от своих ближайших родственников. В семье, где культивировалась исключительность и уникальность личности, Сэмми, похоже, выделялся именно своей правильностью. Спортсмен, танцор, разносчик газет, хороший брат, предмет обожания. В отличие от остальных Баттерфилдов Сэмми не был склонен к уединению, а также к самосозерцанию, и хотя ему было всего двенадцать, все мы искренне верили, что однажды Сэмми станет президентом.
И еще там была Джейд. Свернувшаяся в кресле клубочком, в свободной старомодной блузе и нелепых шортах почти до колена. Очень невинная, сонная, совсем как шестнадцатилетняя девочка, которая в наказание вынуждена проводить субботний вечер дома. Я не осмеливался на нее смотреть, поскольку отчаянно желал просто влезть в окно и заявить, что она принадлежит мне. Прошло семнадцать дней с тех пор, как мне запретили у них появляться, и я старался не думать, какие перемены могли произойти за время моего отсутствия. Джейд смотрела пустыми глазами в стену. Ее лицо казалось восковым. Нервная дрожь в колене прошла – исцеленная моим изгнанием? – и она сидела пугающе неподвижно. Рядом с ней лежал планшет, а в руке она держала толстую шариковую ручку с тремя стержнями: черным, синим и красным.
И как я до сих пор считаю, точнее всего мое состояние в ту ночь можно передать фразой: «Я поджег Баттерфилдов, чтобы они выскочили из дома и мы оказались лицом к лицу». Однако недостаток любых извинений состоит в том, что в слова оправдания невероятно трудно поверить после того, как они произнесены пару раз. Совсем как в детской игре: если долго повторять одно и то же слово, оно теряет смысл. Нога. Нога. Скажи сто раз «нога» – и в конце концов забудешь, что это такое. И хотя объяснения моего подлинного мотива вконец истрепались (и сквозь них проступили другие возможные мотивы), я до сих пор утверждаю, что, зажигая спичку, я думал прежде всего о том, что это наиболее простой способ отвлечь Баттерфилдов от их вечерних занятий: куда лучше, чем кричать, стоя на тротуаре, швырять камни в окно или же подавать иные, потенциально ухудшающие мое положение сигналы. Я живо воображал себе, как они принюхиваются к дыму, поднявшемуся от кипы старых газет, как обмениваются взглядами, как выходят на крыльцо посмотреть, что случилось.
Мой план был таков: как только газеты загорятся, я спрыгну с крыльца и побегу в конец квартала. Оказавшись на безопасном расстоянии, я остановлюсь, отдышусь и вернусь назад к Баттерфилдам. Оставалось только уповать на то, что мое появление совпадет по времени с их поспешным бегством из дома. Не могу сказать точно, что я собирался делать дальше. То ли ворваться к ним и помочь в тушении небольшого пожара, то ли стоять неподвижно в надежде, что Джейд или Энн заметят меня и пригласят в дом. Главное было не дать им прожить еще один день без меня.
Не помню, чтобы я тщательно планировал поджог. Этот план внезапно возник в моем воспаленном мозгу, измученном любовной горячкой. И вот через какое-то время я уже зажигал спичку. Я выждал мгновение – ноги тряслись от страстного желания соскочить с крыльца и мчаться быстрее ветра, – убедился, что огонь действительно занялся. Пламя поднялось по углам газетной кипы, перешагивая со страницы на страницу, распространяясь не в ширину, а в глубину. Я мог бы, наступив пару раз, загасить его. И я был близок к тому, чтобы именно так и сделать, причем не из предусмотрительности, а из-за охватившего меня панического страха. В голове даже промелькнула мысль: добром это не кончится.
Огонь, пробуравивший несколько слоев газеты, наконец-то достиг середины стопки. Отыскал идеально сухое место и принялся за него. Но это, с формальной точки зрения, еще не было настоящим пожаром. И в тот момент, когда я убегал, бросив подожженные газеты на произвол судьбы, пламя было такое слабенькое, что на нем нельзя было даже тост поджарить, уж не говоря о том, чтобы приготовить форель. Однако оно разгорелось. Ветра, который мог бы его погасить, не было, а само по себе пламя гаснуть не собиралось. Оно было реальным, живым, и я спрыгнул с крыльца в высокую, неухоженную траву, которая отличала лужайку Баттерфилдов от остальных. Я обернулся посмотреть на дом, причудливый каркасный новоанглийский дом в готическом стиле в центре Чикаго, на мягко подсвеченные окна гостиной, где до сих пор не было видно любопытных лиц, на стопку газет, уже увенчанную петушиным гребнем огня. И побежал.
Дом Баттерфилдов выходил на Блэкстоун-авеню, в Гайд-Парке. Я бежал, не чуя под собой ног, на север, в сторону Пятьдесят седьмой улицы. Насколько помню, по дороге я никого не встретил. И никто не проходил мимо дома Баттерфилдов и не заметил дымящейся стопки бумаги. Гайд-Парк тогда еще не превратился в район закрытых дверей, где боятся преступников. И, несмотря на то что у Чикагского университета тогда имелась собственная полиция и автобусы, чтобы развозить по окрестностям студентов, Гайд-Парк все еще был открытым, оживленным даже по ночам районом. На улицах можно было случайно встретить знакомых. Пока Баттерфилды не смирились с нашей любовью и диктуемыми ею требованиями, мы с Джейд частенько бродили по улицам в два, в три, даже в четыре часа утра, целовались, привалившись к припаркованным машинам, и ни разу не ощущали никакой опасности – только страх, что нам помешают. Однако в ту ночь, когда один-единственный бдительный прохожий мог бы все изменить, на улице было пусто.
Оказавшись на Пятьдесят седьмой улице, я перешел к осуществлению второй части плана. Я медленно походил на углу примерно с минуту, хотя, возможно, и меньше, поскольку я, когда не знаю что делать, склонен спешить. Затем, все еще пытаясь придумать короткое и убедительное объяснение, как я оказался в их районе, на тот случай, если Джейд или кто-нибудь из Баттерфилдов спросит меня, я зашагал, словно оловянный солдатик, обратно к их дому. Сердце беспокойно колотилось, на душе было тоскливо, однако я не могу сказать, что к тому моменту пожалел о той зажженной спичке. Я не видел Джейд и не разговаривал с ней целых семнадцать дней. Когда Хью Баттерфилд сообщил, что отлучает меня от дома, поскольку они с Джейд решили, что я не должен появляться у них тридцать дней, меня посетило невольное, но сильное подозрение, что разлука может оказаться вечной. И все мои мысли и чувства были сосредоточены теперь на этом изгнании, внезапном исключении из их жизни. И хотя опасения и доводы разума пытались поколебать мою решимость, для меня это было сродни надоедливому жужжанию комнатной мухи. Меня пугал мой странный поступок – взять и поджечь газеты на крыльце Баттерфилдов, – но я не чувствовал ни робости, ни сожаления. Больше всего я боялся, что план не сработает.
Я остановился перед их домом. Тротуар находился в пятнадцати ярдах от крыльца, и я прекрасно видел, что пламя не утихло. Но и не разгорелось. От газет валил густой дым, однако никого из Баттерфилдов это до сих пор не встревожило. Меня так и подмывало прокрасться обратно на крыльцо и раздуть огонь, разворошить газеты, чтобы они занялись посильнее. Однако я боялся спугнуть удачу. Поскольку эта, как бы случайная, встреча должна была быть основана на чистом совпадении, я хотел оставить место для извилистого маневра судьбы: если я переусердствую, то в нужный момент, скорее всего, не сумею изобразить крайнее удивление. Я прошел мимо дома, на этот раз до угла Пятьдесят девятой.
На углу Пятьдесят девятой улицы я все-таки повстречал нескольких прохожих, но никого из знакомых. Увидел довольно эффектную даму не первой молодости (в те времена это означало женщину за двадцать), которая выгуливала большого нервного рыжего пса. Она была в солнцезащитных очках, мягкой соломенной шляпе и курила сигарету в длинном серебристо-черном мундштуке. Кажется, я пялился на нее, чтобы отвлечься от навязчивых мыслей. Она наклонила голову, улыбнулась и сказала «привет». От ее голоса я вздрогнул, и внутри меня что-то на мгновение опустилось – так иногда бывает во сне, когда кажется, что ты падаешь. Я коротко кивнул ей на манер британских военных (в том месяце это была моя защитная маска, подобранная на психологическом складе, где хранятся сброшенные чужие личины). В голове неожиданно промелькнуло: «Я потерял чувство времени». Чтобы мой план сработал так, как мне хотелось, все должно было произойти совсем как в кино: я должен был пройти мимо дома Баттерфилдов как раз в тот момент, когда они будут выбегать. Однако в ту же секунду я ощутил тревогу и быстро рванул к дому.
Что мной руководило? Желание следовать изначальному плану или предчувствие, что мой огонь вышел из-под контроля? Ощутил ли я запах дыма? А что, если та часть моего «я», которая с самого начала предвидела последствия этих действий, наконец-то вырвалась на свободу и забила в набат? Я бежал, и сердце уже не трепыхалось от любовных страданий, а неистово билось с яростью злобной собаки.
Я не знаю, как разгорается огонь, никогда не сталкивался с научными объяснениями его коварства и жадности. Язык пламени может прыгнуть как кошка, чтобы сцапать облюбованный кусочек топлива. Новорожденный огонь послушен стихиям. Взрослый огонь храбр и ловок, словно отряд революционеров, и с легкостью вырывает победу то там, то здесь, смело атакует и, торжествуя, пылает. Когда он набирает полную силу, то одерживает окончательную победу над миром постоянства, и все, от дорических колонн до полок с журналами, отдано ему на растерзание. Огонь несет в себе черты мессианства: он правит своими владениями с деспотичной авторитарностью и, кажется, верит, что все сущее должно быть объято пламенем.
К тому времени, когда я добежал до дома Джейд, мой огонь еще не вошел в зрелую фазу, над которой никто не властен, но уже достиг сумасбродного подросткового возраста. Основное пламя, устроившее штаб-квартиру в стопке газет, выслало атакующие отряды языков поменьше, чтобы запугать весь дом. Рассыпавшиеся по стене искры трепетали, словно маленькие оранжевые флажки. Круг огня, достигнув досок крыльца, некоторое время плясал вокруг газетной кипы, а затем, взбудораженный самим фактом своего существования и упоенный собственной храбростью, ринулся в разные стороны.
Даже в теплом августовском воздухе я ощущал жар на лице. Я попятился и пятился до тех пор, пока не соскользнул с края тротуара и не стукнулся о машину Хью, десятилетний «бентли», который он холил и лелеял сверх всякой меры. Я потер спину – точь-в-точь как кретин, осматривающий ушибленное место, в то время как все, кого он любит, сидят в горящем доме. Язычки пламени, ползущие по стене, еще недостаточно окрепли, однако были настолько уверены в своих силах, что непрерывно множились. А потом, словно кто-то включил на полную мощность конфорку на плите, они, все сразу, вдруг сделались в три раза больше. Я заорал и ринулся к дому.
Крыльцо было уже наполовину охвачено огнем, языки пламени выстреливали отовсюду – этакий огненный палисадник. Я распахнул дверь с москитной сеткой и попытался открыть деревянную, обычно незапертую – не в знак доверия, а для удобства многочисленных гостей. Однако в тот вечер дверь оказалась на замке. Я забарабанил по ней кулаками и заорал во всю глотку: «Впустите меня! Впустите, черт возьми! Впустите меня!», хотя надо было кричать: «Пожар!»
Дверь открыл Сэмми, который, оказывается, уже собирался выйти на улицу, поскольку обитатели дома наконец-то почувствовали запах дыма.
– Дэвид, – произнес он, подняв руки, будто хотел остановить меня.
Я оттолкнул его и вбежал в дом. В маленькой прихожей, заставленной мебелью, уже пахло дымом. Я привычно повернул направо и вошел в гостиную, где обнаружил Хью, который пятился от окна, прикрывая глаза ладонью.
– Пожар, – сказал я.
Позже Хью утверждал на суде, что я произнес это «будничным» тоном. Звучит странно, хотя я толком ничего не помню.
В гостиной было жарче, чем в жаркий летний день. Казалось, не дым просочился сюда, а сам воздух превратился в дым. Огонь снаружи, следуя своей интуитивной тактике, взял в кольцо самое большое окно, подтянувшись к самому удобному входу в дом. Огонь бежал по рыхлой, наполовину гнилой древесине, многократно увеличивая свою мощь, танцуя, как воины, настраивающие себя на битву, пока жар не сделался настолько сильным, что стекло взорвалось, и длинная оранжевая рука просунулась внутрь и подожгла занавески.
Именно в этот момент, когда лопнуло стекло и загорелись занавески, события обрели необратимый характер. Смею предположить, наше поведение ничем не отличалось от поведения людей в горящем доме, которые прячут свои страхи за глупыми фантазиями, будто на самом деле ничего страшного не происходит. И только Хью, который был на войне и даже попал в лагерь для военнопленных, знал не понаслышке, что привычная жизнь может в одно мгновение перевернуться с ног на голову. Остальные же, задыхаясь от жара и дыма, стоя со слезящимися глазами посреди охваченной огнем комнаты, тем не менее продолжали надеяться, что этот кошмар вдруг исчезнет и все вернется на круги своя.
Заставив себя успокоиться, я направился к Джейд и обнял ее, точно заправский спасатель, но на самом деле мне просто хотелось к ней прикоснуться.
– Как ты? – шепнул я ей на ухо.
Ее волосы пахли гелем для укладки, шея казалась голой и беззащитной.
– В порядке, – не поднимая глаз, ответила Джейд своим низким, хриплым голосом. – Если не считать того, что я… под кайфом. Здорово под кайфом. – Она закрыла глаза из-за дыма и закашлялась. – И мне страшно, – добавила она.
Наверное, она хотела сказать не только это, однако я и сам понял, что это явно была не травка. Последние пару месяцев Энн переписывалась со своим кузеном из Калифорнии, пытаясь уговорить его прислать немного экспериментального ЛСД из лаборатории, где он работал. И вот сегодня вечером очень торжественно, словно дух нового сознания, они приняли этот наркотик в виде квадратного кусочка пропитанной химическим раствором промокашки – точно так время от времени они проникались духом Христа, принимая в церкви облатку. Внезапно я с ужасом понял, почему так медленно перелистывались страницы той книги по искусству, почему у Джейд, неподвижно сидевшей в кресле, было восковое лицо…
В другом конце комнаты Хью пытался сорвать занавески, а Энн держала его за рубаху и говорила:
– Хью, это плохая идея.
Тем временем в дом вернулся Сэмми. Он споткнулся и упал, затем попробовал подняться, однако действие требовало слишком больших усилий. Или же он знал, что во время пожара на полу безопаснее? Кто-кто, а Сэмми мог это знать. Стоя на четвереньках и глядя на родителей снизу, Сэмми сказал:
– Вы должны пойти посмотреть. Весь дом в огне.
Энн наконец-то оттащила Хью от занавесок. От них уже почти ничего не осталось, они превратились в источник огня. Пламя, только что лизавшее стену, уже добралось до потолка.
Когда потолок загорелся, Энн сказала:
– Я звоню.
Она произнесла это так, будто была сыта по горло происходящим безобразием, – возмущенная гражданка, вынужденная звонить пожарным. Однако осталась стоять на месте, не сделав ни шагу к телефону, хотя на кухне огня еще не было. Все находились в самой опасной части дома, оцепенев от потрясения, и я был одним из них.
Казалось, этот дом жаждет огня, как сердце жаждет любви. Не успел я спросить Джейд: «Как ты?», как в следующий миг вся стена была охвачена пламенем. Дом добровольно и безрассудно отдавался огню, с бездумной страстью даря свои богатства вечности, словно долгие годы только и ждал достойного партнера. Если до этого момента каждый из нас все еще гадал, с чем именно мы имеем дело – с небольшой домашней проблемой или же с настоящей катастрофой, – то теперь стало ясно, что сомневаться тут нечего и пришло время делать все возможное, чтобы остаться в живых.
– Через парадную дверь мы не выйдем. Крыльцо горит, – сообщил Сэмми.
Энн тупо качала головой. Ее раздражение сменилось горем и какой-то странной вялостью. Я так и не понял, хочет ли она спастись или погибнуть в доме. Она словно чувствовала притягательную силу огня. Так человек на балконе верхнего этажа иногда испытывает непреодолимое желание прыгнуть вниз.
Хью держался за голову, будто опасаясь, что мозги взорвутся.
– Встаньте рядом. Возьмитесь за руки. – Он повторил эти слова несколько раз. – Идем к задней двери, все вместе.
Я взял за руку Джейд. Ладонь у нее была как тающий лед. Джейд не могла толком взглянуть на меня, но в мою руку вцепилась изо всех сил.
– На пол, – велел я. – Ползком.
К моему удивлению, они послушались. А потом до меня дошло: несмотря на растерянность, я оставался самым здравомыслящим человеком в этой комнате.
– Мне страшно, мне правда страшно, – твердила Джейд.
– Не теряй головы, нельзя, – бросил я.
– О господи! – воскликнул Хью. – Я же знал, что не стоило этого делать. Я ничего не соображаю. – Он потер кулаками глаза.
Перейти к странице: