Болин допил вторую чашку, посмотрел на оставшуюся на дне гущу. Поморщился и с неожиданной резкостью нагнулся вперед, словно бы собрался сказать нечто секретное. Даже принял выражение, которое, как он посчитал, должно внушать наивысшее доверие.
— Представь себе Тихо как некое экзотическое животное. Пестрая змея без ядовитых зубов. Раскрашенный уж. Или мартышка в шляпе. Забавно, можно понять — хотя и не без усилий. Развлечение своего рода, вряд ли, впрочем, уместное в дорогих покоях. Вот он и старается маскироваться. Не без успеха… Но когда такая диковина растет слишком быстро, любопытство уступает место настороженности. Все понимают: в один прекрасный день суть может проявиться. Не так уж редко подобные создания кусают руку дающего… и тогда выход один: отправить его туда, откуда он прибыл. В джунгли… Всему свое время. Но он не опасен.
Туссе сжал бедра — кофе начал оказывать свое известное, но из-за запрета уже забытое многими мочегонное действие. Подавил стон и подлил Болину кофе в третий раз, проклиная подагру. Наверняка из-за этой загадочной болезни мочевой пузырь старика приобрел такую сверхчеловеческую растяжимость. А может, он вообще никогда не мочится? Поднял кофейник повыше — всем известно, как действует звук льющейся струи.
Наконец-то! Молитвы услышаны.
— Извини, Туссе… сейчас вернусь. Природа требует поделиться.
Болин встал и захромал к выходу. Туссе, еле сдерживаясь, дождался, пока за стариком закроется дверь, бросился к столу и начал лихорадочно листать заветную папку. Дрожащими руками переворачивал листок за листком, пока не нашел то, что нужно. Вдруг пришло в голову — а что, если открыть окно и сбросить весь бювар? Какая глупость… Вырвал нужную страницу и сунул за отворот жилета.
27
Почудилось или на самом деле? Что-то в воздухе. Что-то знакомое, а определить невозможно. Скорее всего, он сам себя взвинчивает. Если долго ждешь в темноте, начинает чудиться черт-те что. Сон разума рождает чудовищ, говорил Сесил. Город понемногу стихает. Пьяницы, покачиваясь, покидают кабаки. А вот и голубой мундир — торопится обойти побольше забегаловок, собрать непременную дань. Кое-где окна еще светятся. Морозные узоры на стеклах выведены будто по лекалу — никакой наукой не объяснишь. Без участия Создателя точно не обошлось. Трактиры превращаются в ночлежки. Бездомные ложатся на пол и жмутся друг к другу; и здесь наука тоже уступает природе, проявляющей необычную снисходительность: тепла, выделяемого стиснутыми телами, гораздо больше, чем сумма слагаемых.
Внизу в переулке хлопнула дверь. Голоса, потом гулкие шаги. Йиллис Туссе, больше некому. Кардель выждал еще несколько мгновений, выглянул из-за угла, убедился, что это и в самом деле Туссе, и пошел навстречу. Тот еще на ходу полез за жилет и поспешил передать Карделю слегка помятый лист, будто бумажка эта жгла ему пальцы.
— Вот. И. Оставь. Меня. В покое. Даешь. Слово? — прозвучало отрывисто, как стаккато в музыке, — на Туссе внезапно напала икота.
Кардель молча кивнул, и Туссе, ни минуты не медля, свернул к Бирже.
«Ну и чертова ночь, — проворчал он про себя. — Но хоть не икаю уже. Бал, надеюсь, не кончился. Успею выпить, а к утру, глядишь, и забуду всю эту историю».
Кардель поднялся еще немного по крутому переулку. Скоро направо — и почти дома, в Скорняжном. Но внезапно остановился. Время уже позднее. Те немногие фонари, что фонарщики соблаговолили зажечь, уже исчерпали запас масла. Но один на углу Большой Восточной еще горит, и он неосознанно, как мотылек, пошел к нему. Приложил лист к груди и единственной рукой расправил, как мог. Пришлось подождать — глаза не сразу различили заковыристый почерк в свете фонаря. Даже для привычного к чтению человека задача непростая. Фонарь — всего-то цинковое ведро с дыркой на боку, подвешенное на кронштейне с крючком. И дырка маленькая, иначе пламя погаснет при первом же порыве ветра. А так горит, но качается, и приходится все время искать место, куда упадет свет. Кардель и так-то читает медленно, а тут еще эти красивые завитушки — поди догадайся, к какой именно букве они присобачены.
Читает фамилию за фамилией, опускает бумагу, передвигается, ловя световое пятнышко, снова читает — от начала и до конца, и еще раз, и еще.
Кое-как сложил лист, оперся деревянным кулаком о выбеленную инеем кладку. Кулак соскользнул, он повторил попытку и внезапно почувствовал такую слабость в ногах, что вынужден был сесть прямо на мощеную мостовую. Сидел довольно долго, закрыв глаза и раскачиваясь из стороны в сторону. Со звонницы Немецкой церкви выкрикнули время. Внезапно щеки коснулась чья-то ледяная рука. Он вздрогнул и открыл глаза. Никакая не рука — с вечера бродившие снеговые тучи в конце концов освободились от тяготившего их бремени. Пошел густой сухой снег. Уже через минуту все побелело. Крупные снежинки беззвучно падали на тротуары, мостовые, крыши домов, терпеливо накидывая на Город между мостами покойницкий саван.
Кардель ухватился за стену и встал. Отряхнул снег и пошел назад, оставляя на белом свежевыпавшем снегу темные следы солдатских сапог. Он шел тем же маршрутом, что недавно проделал Йиллис Туссе.
28
Эмиль Винге переходит из одной канцелярской лавки в другую, замотав шарфом лицо, — старается, чтобы не узнали. Впрочем, другие поступают так же, правда, из других соображений: мороз усилился, приходится то и дело прочищать нос. Он мало чем отличается от остальных, и это хорошо: не запомнят.
Надо выбрать нужную бумагу. Постепенно открывается ранее скрытый от него целый мир. Первым делом — цвет. Он никогда не обращал внимания; самого слова «бумага» было достаточно. Бумага — значит белая. Но какое там! Оказывается, у бумаги сотни оттенков, от коричневатого и желтого до цвета слоновой кости, от серого до сливочно-белого. Несколько раз казалось: вот, наконец-то нашел! — но быстро понимал: это вовсе не природный цвет, а рефлекс от выпавшего за окнами снега.
И не только в цвете дело. Толщина — она у всех разная. Вот бумага тонкая, почти прозрачная, а рядом толстая, оставляющая на сгибах безобразные морщины. И еще одно, о чем он вообще никогда не задумывался: рисунок! Оказывается, если рассматривать лист под углом к свету, орнамент отличается. Не поленился выяснить, от чего это зависит: от ячеи сетки, которой зачерпывают перемолотую бумажную массу. И неизбежные посторонние включения. Иногда случайные — нити хлопка, льна, пеньки, а иногда, и нередко, намеренно запрессованные лепестки цветов для придания элегантности и даже, возможно, аромата, чтобы угодить особо чутким к эпистолярной изысканности носам светским дам.
Надо оторвать уголок. При этом надеть перчатки, не запачкать лист грязными пальцами больше, чем нужно. Хотя… надо подумать. Список лежал за пазухой у Анны Стины, потом в кармане у Петтерссона во время дуэли с Карделем. Он долго вглядывается в лист, как опытный торговец живописью вглядывается в полотно, желая определить его подлинность и подмечая мельчайшие настораживающие детали.
Постепенно Винге осознал: совершенство недостижимо. Слишком много требований, все удовлетворить невозможно. Впрочем, таков закон жизни. И скорее всего, он переоценивает проницательность врага.
Бумага выбрана. Теперь очередь за чернилами.
У Слюссена мальчишки устроили состязание: кому удастся пробежать по только что вставшему льду, не замочив башмаков. По их следам, как кровь из раны, проступает темная балтийская вода. Снега нападало много, убрать не успели. Улицы и переулки превратились в сугробы, прохожие цепочкой пробираются по наскоро протоптанным тропинкам. При встрече приходится отступать в глубокий, набивающийся в башмаки снег — либо самому столкнуть, кто послабее. У Эмиля при его весе шансов немного, и он уже достаточно хорошо знает законы Города между мостами: прав тот, кто сильнее. Каждый раз, топчась и похлопывая себя по плечам, чтобы окончательно не замерзнуть, надо ждать, пока тропа освободится.
Кардель показал ему новое жилище. Он снял для Винге комнату у вдовы Грю и ее дочери Лотты на Сёдермальме, подальше от сетей Болина. Комнатка крошечная, даже вытянуться во весь рост невозможно, но ему хватает.
— По крайней мере, ноги вы здесь не протянете, — без улыбки пошутил Кардель.
Главное — удалось пристроить под окном широкую струганую доску, получился практичный письменный стол.
Вдова приняла его более чем радушно. Она из тех женщин, из которых получаются идеальные сестры милосердия. Винге смутно догадывался, что его худоба и бледность пробуждают в ней материнский инстинкт, особенно заметный теперь, когда собственная дочь выросла — вот-вот съедет и начнет собственную жизнь. Оставляет ему лучшие куски, внимательно следит, чтобы съел и суп, и кашу до последней ложки. В качестве квартирной платы вполне удовлетворена уроками чтения и письма, что он дает дочери. Лотта очень старается, а он оказался куда лучшим педагогом, чем полагал сам.
Разум, который олицетворял для него Сесил, молчит. Голос брата исчез, как его и не было, а вместе с ним исчезли сомнения и тревоги. Дверь в библиотеку, полную цитат и нравственных максим, захлопнулась, но Эмиль не ощущает потерю. Он распрощался с неумолимой логикой, с хитростью и расчетом, с тактикой и стратегией. Все нужные мысли додуманы, все решения приняты. Осталось только воплотить их в жизнь. Он уже не останавливается на развилках между необходимостью и моралью, на которых нет и не может быть указателей. Впрочем, один есть — невидимый и властный. Чувство справедливости. Истинная нравственность и предложенный Кантом дистиллят нравственности — вовсе не одно и то же.
Надо дождаться, пока отойдут занемевшие на морозе руки — и можно начинать. Искусство оказалось куда сложнее, чем он предполагал, — требует идеального послушания пальцев. Процесс отогревания довольно долгий: пальцы упрямо остаются белыми, как их не три, как ни суй под мышки.
Наконец кончики пальцев порозовели. На всякий случай приложил к губам — достаточно ли теплые.
Можно начинать. Ногтем проверил нож — остер ли — и начал осторожно чинить перо, каждый раз поднося раздвоенный кончик к буквам на листе — не перестараться бы. Буквы должны быть не толще, но и не тоньше, чем в оригинале. Благоразумно купил несколько листов дешевой бумаги. Для упражнений. А именно такой, на которой выводила изящные буковки тонкая рука Магдалены Руденшёльд, он вначале купил только один лист. Потом подумал и купил второй. Мало ли что, случайная клякса, описка — и снова бежать в лавку. Но какой почерк! Видно, домашний учитель не зря получал деньги. Напиши она любовное письмо — разве можно устоять перед таким почерком? И какой контраст с каракулями Туссе… Кардель сказал, что тот переписал список Болина.
Эмиль начал переписывать имена. Сначала подлинные, из тюремного списка, потом те, что значились в списке Ансельма Болина. Медленно, по одному штриху, потом по букве, потом все быстрее и быстрее, пока не научился копировать почерк Магдалены Руденшёльд почти безукоризненно.
Уже в два часа начало смеркаться, пришлось зажечь сальную свечу. Выбрал самую большую — предстояло много часов работы. Но и ее не хватило — Винге просидел почти до утра. Далеко за полночь решился и положил перед собой первый лист дорогой, с затейливым тиснением почтовой бумаги. Написал первую фамилию, всмотрелся, сравнил с подлинником и одобрительно кивнул. Осколки, из которых предстояло возродить сосуд, плотно и без зазора вставали на место. К утру список был готов. Почти одновременно догорела последняя, третья свеча. К потолку потянулась извилистая струйка дыма — будто свеча и в самом деле испустила дух. Винге поплевал на пальцы и пригасил тлеющий фитиль.
Лег, не раздеваясь, на короткую лежанку и тут же уснул под аккомпанемент храпа вдовы за стеной.
Утро он посвятил тому, чтобы состарить письмо. Края за истекшие месяцы замахрились, его наверняка много раз разворачивали и складывали, кое-где должны быть следы грязи. Осмотрел еще раз, стараясь быть как можно более придирчивым. Оделся как можно теплее и вышел на мороз. Кофейни по-прежнему не только закрыты, но и заколочены. Встреча с Карделем назначена в Большой церкви. Многие явились сюда вовсе не потому, что не могут начать день без утренней молитвы, а чтобы укрыться от пронизывающего ледяного ветра. Кое-кто зашел вздремнуть. Сторожа внимательно приглядывают за прихожанами, иной раз и тумака дают тем, кто прикладывается к бутылке или мешает утренней службе плебейским храпом. Репетирует хор мальчиков. Негромко, с перерывами, но даже на пробу пропетая фраза или аккорд отдается в сводах церкви такой небесной гармонией, что и спящие открывают глаза и улыбаются.
Они нашли укрытие за колонной, там, где Санкт-Йоран вздыбил своего коня над изготовившимся к прыжку драконом. Эмиль протянул результат ночного труда — он всю дорогу придерживал листок рукой под жилетом — мало ли что: случайный порыв ветра или особо искусный карманный вор.
— Кардель… Анна Стина же знает, куда ей идти? Наша судьба в ее руках. Надеюсь, вы хорошо объяснили ей, что она должна сказать охране, чтобы ее пропустили к Эдману.
— Не волнуйтесь, Эмиль.
— А она справится? Сможет ли объяснить, где она пряталась с этим письмом? Почему не явилась раньше?
— Девушка прошла в своей жизни через такое… нам с вами и не снилось, Винге. По сравнению с ее судьбой вопросы Эдмана — плюнуть и растереть. Что бы он там ни спрашивал.
— Эдман… про него можно много чего сказать, но в решительности ему не откажешь. Если все пойдет, как мы задумали… думаю, и часа не пройдет. Мы должны быть около дома Болина, когда явится стража. Болина уведут, а мы должны взять Сетона врасплох, до того как он почует неладное и улизнет. Все доказательства собраны. Газеты предупреждены. В управлении… нет ничего такого, что не может произойти в управлении, возможно все, но Магнус Ульхольм достаточно хитер, чтобы не упустить такую историю. Если и пожелает — скрыть не удастся. У него просто не будет альтернативы. Так почему бы ему не приписать себе заслугу поимки злодея и не отправить его на виселицу?
Эмиль прикусил ноготь, равномерно покивал, проверяя еще раз все возможные варианты и собственные выводы, и поднял глаза на святого в доспехах, готового обрушить смертельный удар на поверженное чудовище.
— Завтра, Жан Мишель. Завтра.
29
Кардель проснулся среди ночи. Теплое тело под рукой — и далекое, но почему-то не показавшееся странным воспоминание. Ядро заряжено, рука на теплом стволе, ожидание, когда опускающаяся и поднимающаяся волна приведет орудие в нужную точку, и только тогда поднести зажженный фитиль. И главное, чтобы никого из его орудийного расчета не прибил свирепый откат. Команда — всем отойти, и он остается наедине с чудовищной силой, уже помимо его воли решающей, кому жить, кому умереть… и вот он, горящий фитиль, символизирующий неизбежность смерти.
Картина представилась настолько ясно, что рука покрылась гусиной кожей. И сон не идет — вроде бы набрасывает время от времени туманную пелену, но Кардель даже не знает, закрывает он глаза в эти короткие мгновения или так и лежит с открытыми. Собственно, в каморке так темно, что и разницы большой нет.
Он ждет. Слышит ее движения, осторожное шуршание сброшенного одеяла. Едва проступающая сквозь мрак смутная белизна спины, бедер, тонкий серебристый прочерк поднятой и тут же опущенной руки. Кардель затаил дыхание в глупой попытке приказать времени дать ему возможность запечатлеть эту красоту в памяти, как застывший в толще мутного стекла прозрачный пузырек воздуха.
Она сидит на краю его откидной койки. Движения медленные и осторожные — боится его разбудить. Тихо шарит по полу в поисках рубахи. Хорошо бы она исчезла, эта рубаха… но нет, нашла, выпрямилась и тихо натянула через голову. Потом настала очередь юбки. Пошла за пальто — шаги настолько легкие, что даже доски пола не решились скрипнуть.
— Микель?
И ждет ответа. Откуда ей знать, что он не спит?
— Откуда ты знаешь, что я не сплю?
— Дышать перестал.
— Вот оно что… надо было дышать.
— Не надо. Последняя ночь.
— Знаю.
— Тогда прощай.
— Прощай, Анна… Береги себя, — торопливо произнес он, и от банальности этих слов на обожженные веки навернулись слезы.
И она ушла. А Кардель долго лежал неподвижно. Наверное, несколько часов, пока рассвет не начал понемногу добавлять молока в кофейный мрак ночи.