Он подползает к краю крыши и ждет.
Гость уходит первым. А через четверть часа появляются Клара и служанка. Она уже переоделась — сняла принадлежащее дому розовое платье. Теперь на ней простенькая хлопковая юбка. Голубая лента исчезла, вместо нее обычный, завязанный под подбородком чепец. Женщины садятся на крыльцо и достают старые глиняные трубки. Служанка приподняла мешок на голове, отвернулась, чтобы избавить Клару от созерцания поцелуев дьявола, и раскурила трубку. Элиас увидел ее лицо и вздрогнул — не в первый раз. Он уже знает: не зря болезнь так называют, сразу представляются жуткие картины: сам сатана заключает жертву в объятия, с мокрых губ его и раздвоенного языка сочатся яд и слизь, и где ни коснется он — гниющие раны, язвы, проваленные носы. Он должен торопиться, иначе та же судьба постигнет и его мать. Смотри на Клару — ее красота еще более поразительна в сравнении с чудовищным уродством служанки.
Клара глубоко вздохнула — будто специально, чтобы вызвать вопрос.
— И как он? — незамедлительно спросила служанка.
— Первый раз. В крайнем случае второй.
— Легкие денежки…
Клара глубоко затянулась и подняла голову. Элиас мгновенно спрятал голову за желобом, но она вряд ли разглядела его за густым облаком дыма. К тому же ему показалось, что глаза ее закрыты.
— Все равно устала… Эльза, скажи правду: я все еще красива?
— Клара, дорогая, ты сияешь, как солнце. Никого нет красивее тебя, и Подстилка это знает. Потому она тебя и прижимает.
Клара еще раз затянулась и долго смотрела, как тают в вечереющем небе причудливые орнаменты дыма.
— Сказала бы — как незаходящее солнце…
Вычистила трубку щепкой и стряхнула с коленей табачные крошки.
— Черт бы ее побрал со всеми потрохами. Было бы у меня что-то другое, дня бы тут не осталась. Что ж, Эльза… на сегодня все.
Она вышла за калитку. Как только Эльза скрылась в доме, Элиас соскользнул по трубе. Догнал Клару довольно быстро. Ничего удивительного — он прекрасно знает, куда идти. Шел за ней до подъезда дома, где она все еще живет со своими родителями, хотя младших сестер уже повыдавали замуж. Элиас знает: как только она переступит порог, начнется старая песня: «Где ты шляешься допоздна? А на слухи тебе наплевать? Позоришь и себя и родителей!»
Но как только она выкладывает на стол деньги, упреки прекращаются. За несколько шиллингов Клара покупает горький покой.
2
Элиас возвращается только под утро. Весна холодная и дождливая, зима никак не хочет сдаваться. Он знает пекарню, где подмастерья с утра настолько сонные и рассеянные, что мало что замечают. И окно оставляют приоткрытым — проветрить печной жар. Буханку сунул под куртку и зажмурил глаза от приятного, живого хлебного тепла. Воды набрал заранее на Большой площади у фонтана, а где еще? Чистая и холодная.
Конечно, Город между мостами кишит людьми, но он все равно предпочитает его другим островам Стокгольма. На улицах столько народу, что всем невозможно дать имена. Если знаешь как — легко оставаться незамеченным. Надо выбирать улицы, где есть на что посмотреть. Те, где зеваки, открыв рты, любуются на городские достопримечательности. Никто не обращает внимания на бредущего мальчишку. Идешь, как в толпе слепых.
В квартале Цербер он давно приметил заброшенный подвал. То ли свалку, то ли кладовку — хозяин сносил туда все оставленное жильцами. Зачем — кто его знает. Может, собирался устроить аукцион, а скорее всего — из жадности.
Придвинул к ведущей на лестницу двери перевернутый стол, сломанными стульями, коробками и мешками неизвестно с чем забаррикадировал окошко, оставил только узенькую лазейку. Каждый раз, приближаясь к своему убежищу, следит, чтобы рядом никого не было. На всякий случай прижимает руки к низу живота, будто приспичило, и ныряет в подвал.
Элиас увидел ее не сразу. Мгновенная душная волна тревоги — где она? Глаза понемногу привыкли к темноте, различил неподвижную фигурку и успокоился. Там, где всегда. Неподвижную — это только на первый взгляд. Не совсем неподвижную: плечи слегка поднимаются и опускаются при дыхании.
Он подошел и опустился на колени.
— Дай-ка я на тебя посмотрю.
Смочил водой тряпку, вымыл лицо. Стащил с нее рубаху, потер шею, плечи, спину, грудь.
— А теперь займемся волосами.
Самое трудное. Но сегодня у него есть кусок мыла. Налил в миску воды, накрошил мыла, взбил пену и начал втирать: сначала корни, потом длинные льняные пряди. Как всегда, укол стыда: вода мгновенно сделалась мутной и серой от грязи. Когда же он мыл ей голову в последний раз? Давно. Наклонил ей голову и опрокинул кувшин без ручки. И еще раз — надо прополоскать как следует и расчесать.
Мальчик гордился своим гребнем. Коричневатый в пятнышках, кое-где почти прозрачный, выточен единым куском. Ему сказали — черепаховый, объяснили, как выглядит это чудище. Но он не поверил: тяжеленный панцирь! Кто в здравом уме согласится носить на спине нечто подобное?
Ради этого гребня он пошел на большой риск — кража могла стоить ему года или двух каторжных работ с гирей на ноге. Но берешь эту штуку в руки — и сразу весело и спокойно, а почему — не объяснить.
Он медленно ведет гребнем, и кажется, что ее волосам передается таинственная, пришедшая из другого, сказочного, черепашьего мира красота. Еще и еще… Сколько раз? Кто знает… Элиас не особо силен в арифметике. До десяти — туда-сюда, а дальше начинается путаница. Останавливается, когда ему кажется, что дошел до сотни.
— Я нынче опять ее видел. У Подстилки. — Он сплюнул через плечо, точно одно имя могло привлечь нечистую силу. — Ты бы ее видела! Красивее в городе нет никого. Нечего удивляться, что Подстилка над ней нависла, как коршун. — Слезы обожгли глаза, и он торопливо вытер их тыльной стороной ладони. Он не младенец, чтобы хныкать. Здесь он — мужчина в доме. — А куда ей деться? Долг отрабатывает. А у Подстилки слуги здоровенные. Делают все, как она скажет. Боятся ее как огня, тоже кругом в долгах.
Еще раз провел гребнем, полюбовался на ставшие шелковистыми и блестящими пряди.
— Пора пожрать.
Заставить ее поесть — дело непростое. Элиас ломает хлеб на кусочки, смачивает в воде и несколько раз проводит по губам, пока рот не открывается — как будто по давно позабытой, но внезапно давшей о себе знать привычке. Каждый раз приходится удерживаться, чтобы не слопать всю буханку, пока она мусолит кусочек. Так уже случалось. Элиас помнит, как стыдно ему было, и теперь сначала делит хлеб на равные части и съедает свою.
Потом приносит ночной горшок, целый, хотя и треснутый. А потом подмывает ее — большое дело. Как он испугался, когда в первый раз увидел, как по ногам ее сбегают струйки крови. Решил, что помирает, и не мог понять почему. Побежал в аптеку, выдумал трогательную историю про умирающую сестричку. Его подняли на смех, и с тех пор Элиас знает: у девочек каждый месяц бывают кровотечения. Его послали домой с ворохом льняных тряпок; велели нарвать полосками и часто менять. После этого он подслушивал разговоры в квартале Камеристок Ящериц и узнал почти все о власти лунного месяца над женским телом. Узнал, что надо обязательно отмечать месячные в календаре. Оказывается, мужское семя может укорениться в матке не всегда, а только в определенные дни, и в эти дни, если не хочешь ребенка, следует воздержаться от работы. Он подробно все рассказал девушке, но кровотечения прекратились. Месяц, другой… Опять побежал в аптеку, и опять над ним посмеялись.
— Она у тебя толстая или худая?
— Худая.
— Тогда это голод.
По дороге он сорвал крокус, набравшийся смелости появиться на свет еще до наступления настоящего тепла, и осторожно вплел ей в золотистые волосы, казавшиеся серыми в полутьме подвала. Сел напротив и долго смотрел, не говоря ни слова. Выглядит получше, хотя надо бы еще поправиться. Волосы на удивление красивы — как шелковые. Но с головой плохо. Все больше и больше уходит в свой, непонятный ему мир. Вначале казалось — что-то понимает. Понимает, но молчит. Но нет — все глубже и глубже уходит в молчание. Только во сне начинает беспокоиться, кидается из стороны в сторону, что-то бормочет. Элиас вслушивается — каждое слово может оказаться ключом к замку́, на который заперто ее сознание. Если он все еще существует, этот замо́к.
В первый раз, когда он ее увидел, у нее было двое детей, мальчик и девочка. Она принесла их в детский приют. И надо же — сразу поняла: его придурковатость — чистое притворство. Он поделился с детишками хлебом, она накормила его черникой. Теперь детей нет. Превратились в золу. Иногда он думает: а что, если бы он отпугнул ее тогда рассказами о приюте, может, дети остались бы живы?
Нет, совесть его не мучает. Он рассказал всю правду. Быстрая смерть, наверное, получше медленной — и то и другое смерть, но быстрая не так мучительна.
Очень долго стояла она на пожарище. Потом ветер сменился и понес пепел к Городу между мостами — и она последовала за ветром. А Элиас, как и полгорода, прибежал посмотреть и обратил внимание на совсем молодую девушку: та шла в обратном направлении, босая, оставляя за собой кровавые следы.
На пепелище рылись бродяги. Сначала взрослые, потом такие, как он, — а вдруг и им что-то достанется. Только на четвертый день решился он перейти мост Клары — и сразу ее увидел: сидит на каменистом берегу, босая, не шевелится, ничего не замечает. Взял за руку и повел. Она покорно, как кукла, пошла за ним.
3
Он бежал под моросящим дождем, согнувшись чуть не пополам. Прижимал сюрприз к груди и закрывал своим телом, чтобы не замочить. Нырнул в подвал и завел руку за спину.
— Смотри, что у меня есть. Для тебя.
Она даже не шевельнулась. Лежит на полу. Свернулась, как младенец, разве что палец в рот не сунула. Элиасу не привыкать — он мысленно говорит за нее. Даже напрягаться не нужно, настолько легко представляет ее ответ. Правда, ответ, который он за нее додумывает, наверняка витает в пространстве между догадкой и его собственным желанием.
С улыбкой победителя вынул из-за спины сверток и развернул.
Платье. Тут же уколола досада: в пыльном полусумраке подвала оно выглядело совсем не так шикарно, как на свету.
— Погоди, погоди немного, увидишь, какое красивое. Бело-голубое. Еще какое голубое! Голубое из голубых. Насколько можно быть голубым, чтобы не разозлить сосисок. Вывесили сушить. Думаешь, легко было? Один неверный шаг — и шею сломают.
Подполз поближе, погладил по голове и шепнул в ухо:
— Мы сегодня идем в театр. Она будет танцевать! И ты ее тоже увидишь.
Она не такая уж легонькая, к тому же каждое движение замедленно, будто тело ее под водой. Подтолкнуть, ущипнуть, придержать, наконец, ему удается поставить ее на ноги. На всякий случай обнял за талию — не упадет ли? Натянул через голову платье, отошел на шаг и присмотрелся.
— Знаю, знаю… Погоди, имей терпение. — Элиас произнес это так, будто она его в чем-то упрекнула. — У меня кое-что есть.
Среди наворованного за лето была и коробочка с булавками. Он начал подкалывать платье. Складываем в складку — подкалываем. Еще складка — еще булавка. Один раз уколол нечаянно до крови, но она даже не моргнула. Возился гораздо дольше, чем рассчитывал. Он, конечно, видел, как Подстилка подкалывает платье на Кларе, но оказалось, не так легко.
Результат превзошел все ожидания: платье, в которое можно было втиснуть трех таких, как она, сидело очень красиво. Складки выглядели, как намеренная и вполне искусная драпировка.
Элиасу стоило немалых трудов впихивать в нее еду, но и эти усилия были не напрасны: она немного поправилась, кости уже не торчали, грудь заметно выделялась под платьем, и уже можно отличить талию от бедер — бедра заметно шире. Кринолина для нее, конечно, не было, но и мода переменилась; светские барышни отказывались от огромных юбок-колоколов и предпочитали прямые платья.
Мальчик обошел ее вокруг, полюбовался своей работой на расстоянии и удовлетворенно кивнул:
— Пора. Времени еще много, но ты же ходишь… — Ты же ходишь, как эта… — Он вспомнил свой бесценный гребень. — Как черепаха.
О том, чтобы протащить ее через лазейку в окне, не может быть и речи. Элиас с трудом перевернул подпирающий подвальную дверь стол. Попытался опустить тихо, но сил не хватило: стол грохнулся оземь так, будто сломался столетний дуб. Мальчик замер и долго прислушивался — а вдруг необычный звук привлек внимание кого-то из жильцов.
Нет, все тихо. Обнял девушку за талию, придержал дверь, чтобы не хлопнула. Поднялись на несколько ступенек и вышли на улицу. Дождь, слава богу, закончился, облака стали прозрачнее, сквозь них сеялся абрикосовый предвечерний свет, принесший Элиасу разочарование: в полумраке подвала его работа выглядела гораздо искуснее. Ничего, вечер простит недостатки, а в театре не должно быть так уж светло. Все равно ничего уже не сделаешь.
Заметил грязь на ее лице, подвел к водосточной трубе, из которой все еще капала вода, набрал в горсть и вымыл. Она не выказала ни малейшего сопротивления, терпеливо ждала; скорее всего, просто не обратила внимания. Дождалась и покорно пошла рядом.
Приют научил Элиаса терпению. Конечно, ему хочется идти побыстрее, а еще лучше — пробежаться, но он не выказывает ни малейшего недовольства или раздражения. Ведет ее, как в танце, — одной держит за руку, другая — на талии. Неудобства, на которые торопящаяся публика не обращает внимания, могут оказаться роковыми. Все время смотрит под ноги: давно привычные для горожан мелочи могут оказаться роковыми. Брошенный кем-то камушек, ямка, выступающий кант мокрого тротуара, любое препятствие — и парадное платье превратится в грязную тряпку. Уже у моста через Стрёммен дело пошло лучше: она как будто немного пришла в себя. Он произнес что-то ободряющее, первое, что пришло на ум. Неважно, слышит она или не слышит, понимает его слова или не понимает — ему бы и самому неплохо набраться мужества и уверенности.
Гость уходит первым. А через четверть часа появляются Клара и служанка. Она уже переоделась — сняла принадлежащее дому розовое платье. Теперь на ней простенькая хлопковая юбка. Голубая лента исчезла, вместо нее обычный, завязанный под подбородком чепец. Женщины садятся на крыльцо и достают старые глиняные трубки. Служанка приподняла мешок на голове, отвернулась, чтобы избавить Клару от созерцания поцелуев дьявола, и раскурила трубку. Элиас увидел ее лицо и вздрогнул — не в первый раз. Он уже знает: не зря болезнь так называют, сразу представляются жуткие картины: сам сатана заключает жертву в объятия, с мокрых губ его и раздвоенного языка сочатся яд и слизь, и где ни коснется он — гниющие раны, язвы, проваленные носы. Он должен торопиться, иначе та же судьба постигнет и его мать. Смотри на Клару — ее красота еще более поразительна в сравнении с чудовищным уродством служанки.
Клара глубоко вздохнула — будто специально, чтобы вызвать вопрос.
— И как он? — незамедлительно спросила служанка.
— Первый раз. В крайнем случае второй.
— Легкие денежки…
Клара глубоко затянулась и подняла голову. Элиас мгновенно спрятал голову за желобом, но она вряд ли разглядела его за густым облаком дыма. К тому же ему показалось, что глаза ее закрыты.
— Все равно устала… Эльза, скажи правду: я все еще красива?
— Клара, дорогая, ты сияешь, как солнце. Никого нет красивее тебя, и Подстилка это знает. Потому она тебя и прижимает.
Клара еще раз затянулась и долго смотрела, как тают в вечереющем небе причудливые орнаменты дыма.
— Сказала бы — как незаходящее солнце…
Вычистила трубку щепкой и стряхнула с коленей табачные крошки.
— Черт бы ее побрал со всеми потрохами. Было бы у меня что-то другое, дня бы тут не осталась. Что ж, Эльза… на сегодня все.
Она вышла за калитку. Как только Эльза скрылась в доме, Элиас соскользнул по трубе. Догнал Клару довольно быстро. Ничего удивительного — он прекрасно знает, куда идти. Шел за ней до подъезда дома, где она все еще живет со своими родителями, хотя младших сестер уже повыдавали замуж. Элиас знает: как только она переступит порог, начнется старая песня: «Где ты шляешься допоздна? А на слухи тебе наплевать? Позоришь и себя и родителей!»
Но как только она выкладывает на стол деньги, упреки прекращаются. За несколько шиллингов Клара покупает горький покой.
2
Элиас возвращается только под утро. Весна холодная и дождливая, зима никак не хочет сдаваться. Он знает пекарню, где подмастерья с утра настолько сонные и рассеянные, что мало что замечают. И окно оставляют приоткрытым — проветрить печной жар. Буханку сунул под куртку и зажмурил глаза от приятного, живого хлебного тепла. Воды набрал заранее на Большой площади у фонтана, а где еще? Чистая и холодная.
Конечно, Город между мостами кишит людьми, но он все равно предпочитает его другим островам Стокгольма. На улицах столько народу, что всем невозможно дать имена. Если знаешь как — легко оставаться незамеченным. Надо выбирать улицы, где есть на что посмотреть. Те, где зеваки, открыв рты, любуются на городские достопримечательности. Никто не обращает внимания на бредущего мальчишку. Идешь, как в толпе слепых.
В квартале Цербер он давно приметил заброшенный подвал. То ли свалку, то ли кладовку — хозяин сносил туда все оставленное жильцами. Зачем — кто его знает. Может, собирался устроить аукцион, а скорее всего — из жадности.
Придвинул к ведущей на лестницу двери перевернутый стол, сломанными стульями, коробками и мешками неизвестно с чем забаррикадировал окошко, оставил только узенькую лазейку. Каждый раз, приближаясь к своему убежищу, следит, чтобы рядом никого не было. На всякий случай прижимает руки к низу живота, будто приспичило, и ныряет в подвал.
Элиас увидел ее не сразу. Мгновенная душная волна тревоги — где она? Глаза понемногу привыкли к темноте, различил неподвижную фигурку и успокоился. Там, где всегда. Неподвижную — это только на первый взгляд. Не совсем неподвижную: плечи слегка поднимаются и опускаются при дыхании.
Он подошел и опустился на колени.
— Дай-ка я на тебя посмотрю.
Смочил водой тряпку, вымыл лицо. Стащил с нее рубаху, потер шею, плечи, спину, грудь.
— А теперь займемся волосами.
Самое трудное. Но сегодня у него есть кусок мыла. Налил в миску воды, накрошил мыла, взбил пену и начал втирать: сначала корни, потом длинные льняные пряди. Как всегда, укол стыда: вода мгновенно сделалась мутной и серой от грязи. Когда же он мыл ей голову в последний раз? Давно. Наклонил ей голову и опрокинул кувшин без ручки. И еще раз — надо прополоскать как следует и расчесать.
Мальчик гордился своим гребнем. Коричневатый в пятнышках, кое-где почти прозрачный, выточен единым куском. Ему сказали — черепаховый, объяснили, как выглядит это чудище. Но он не поверил: тяжеленный панцирь! Кто в здравом уме согласится носить на спине нечто подобное?
Ради этого гребня он пошел на большой риск — кража могла стоить ему года или двух каторжных работ с гирей на ноге. Но берешь эту штуку в руки — и сразу весело и спокойно, а почему — не объяснить.
Он медленно ведет гребнем, и кажется, что ее волосам передается таинственная, пришедшая из другого, сказочного, черепашьего мира красота. Еще и еще… Сколько раз? Кто знает… Элиас не особо силен в арифметике. До десяти — туда-сюда, а дальше начинается путаница. Останавливается, когда ему кажется, что дошел до сотни.
— Я нынче опять ее видел. У Подстилки. — Он сплюнул через плечо, точно одно имя могло привлечь нечистую силу. — Ты бы ее видела! Красивее в городе нет никого. Нечего удивляться, что Подстилка над ней нависла, как коршун. — Слезы обожгли глаза, и он торопливо вытер их тыльной стороной ладони. Он не младенец, чтобы хныкать. Здесь он — мужчина в доме. — А куда ей деться? Долг отрабатывает. А у Подстилки слуги здоровенные. Делают все, как она скажет. Боятся ее как огня, тоже кругом в долгах.
Еще раз провел гребнем, полюбовался на ставшие шелковистыми и блестящими пряди.
— Пора пожрать.
Заставить ее поесть — дело непростое. Элиас ломает хлеб на кусочки, смачивает в воде и несколько раз проводит по губам, пока рот не открывается — как будто по давно позабытой, но внезапно давшей о себе знать привычке. Каждый раз приходится удерживаться, чтобы не слопать всю буханку, пока она мусолит кусочек. Так уже случалось. Элиас помнит, как стыдно ему было, и теперь сначала делит хлеб на равные части и съедает свою.
Потом приносит ночной горшок, целый, хотя и треснутый. А потом подмывает ее — большое дело. Как он испугался, когда в первый раз увидел, как по ногам ее сбегают струйки крови. Решил, что помирает, и не мог понять почему. Побежал в аптеку, выдумал трогательную историю про умирающую сестричку. Его подняли на смех, и с тех пор Элиас знает: у девочек каждый месяц бывают кровотечения. Его послали домой с ворохом льняных тряпок; велели нарвать полосками и часто менять. После этого он подслушивал разговоры в квартале Камеристок Ящериц и узнал почти все о власти лунного месяца над женским телом. Узнал, что надо обязательно отмечать месячные в календаре. Оказывается, мужское семя может укорениться в матке не всегда, а только в определенные дни, и в эти дни, если не хочешь ребенка, следует воздержаться от работы. Он подробно все рассказал девушке, но кровотечения прекратились. Месяц, другой… Опять побежал в аптеку, и опять над ним посмеялись.
— Она у тебя толстая или худая?
— Худая.
— Тогда это голод.
По дороге он сорвал крокус, набравшийся смелости появиться на свет еще до наступления настоящего тепла, и осторожно вплел ей в золотистые волосы, казавшиеся серыми в полутьме подвала. Сел напротив и долго смотрел, не говоря ни слова. Выглядит получше, хотя надо бы еще поправиться. Волосы на удивление красивы — как шелковые. Но с головой плохо. Все больше и больше уходит в свой, непонятный ему мир. Вначале казалось — что-то понимает. Понимает, но молчит. Но нет — все глубже и глубже уходит в молчание. Только во сне начинает беспокоиться, кидается из стороны в сторону, что-то бормочет. Элиас вслушивается — каждое слово может оказаться ключом к замку́, на который заперто ее сознание. Если он все еще существует, этот замо́к.
В первый раз, когда он ее увидел, у нее было двое детей, мальчик и девочка. Она принесла их в детский приют. И надо же — сразу поняла: его придурковатость — чистое притворство. Он поделился с детишками хлебом, она накормила его черникой. Теперь детей нет. Превратились в золу. Иногда он думает: а что, если бы он отпугнул ее тогда рассказами о приюте, может, дети остались бы живы?
Нет, совесть его не мучает. Он рассказал всю правду. Быстрая смерть, наверное, получше медленной — и то и другое смерть, но быстрая не так мучительна.
Очень долго стояла она на пожарище. Потом ветер сменился и понес пепел к Городу между мостами — и она последовала за ветром. А Элиас, как и полгорода, прибежал посмотреть и обратил внимание на совсем молодую девушку: та шла в обратном направлении, босая, оставляя за собой кровавые следы.
На пепелище рылись бродяги. Сначала взрослые, потом такие, как он, — а вдруг и им что-то достанется. Только на четвертый день решился он перейти мост Клары — и сразу ее увидел: сидит на каменистом берегу, босая, не шевелится, ничего не замечает. Взял за руку и повел. Она покорно, как кукла, пошла за ним.
3
Он бежал под моросящим дождем, согнувшись чуть не пополам. Прижимал сюрприз к груди и закрывал своим телом, чтобы не замочить. Нырнул в подвал и завел руку за спину.
— Смотри, что у меня есть. Для тебя.
Она даже не шевельнулась. Лежит на полу. Свернулась, как младенец, разве что палец в рот не сунула. Элиасу не привыкать — он мысленно говорит за нее. Даже напрягаться не нужно, настолько легко представляет ее ответ. Правда, ответ, который он за нее додумывает, наверняка витает в пространстве между догадкой и его собственным желанием.
С улыбкой победителя вынул из-за спины сверток и развернул.
Платье. Тут же уколола досада: в пыльном полусумраке подвала оно выглядело совсем не так шикарно, как на свету.
— Погоди, погоди немного, увидишь, какое красивое. Бело-голубое. Еще какое голубое! Голубое из голубых. Насколько можно быть голубым, чтобы не разозлить сосисок. Вывесили сушить. Думаешь, легко было? Один неверный шаг — и шею сломают.
Подполз поближе, погладил по голове и шепнул в ухо:
— Мы сегодня идем в театр. Она будет танцевать! И ты ее тоже увидишь.
Она не такая уж легонькая, к тому же каждое движение замедленно, будто тело ее под водой. Подтолкнуть, ущипнуть, придержать, наконец, ему удается поставить ее на ноги. На всякий случай обнял за талию — не упадет ли? Натянул через голову платье, отошел на шаг и присмотрелся.
— Знаю, знаю… Погоди, имей терпение. — Элиас произнес это так, будто она его в чем-то упрекнула. — У меня кое-что есть.
Среди наворованного за лето была и коробочка с булавками. Он начал подкалывать платье. Складываем в складку — подкалываем. Еще складка — еще булавка. Один раз уколол нечаянно до крови, но она даже не моргнула. Возился гораздо дольше, чем рассчитывал. Он, конечно, видел, как Подстилка подкалывает платье на Кларе, но оказалось, не так легко.
Результат превзошел все ожидания: платье, в которое можно было втиснуть трех таких, как она, сидело очень красиво. Складки выглядели, как намеренная и вполне искусная драпировка.
Элиасу стоило немалых трудов впихивать в нее еду, но и эти усилия были не напрасны: она немного поправилась, кости уже не торчали, грудь заметно выделялась под платьем, и уже можно отличить талию от бедер — бедра заметно шире. Кринолина для нее, конечно, не было, но и мода переменилась; светские барышни отказывались от огромных юбок-колоколов и предпочитали прямые платья.
Мальчик обошел ее вокруг, полюбовался своей работой на расстоянии и удовлетворенно кивнул:
— Пора. Времени еще много, но ты же ходишь… — Ты же ходишь, как эта… — Он вспомнил свой бесценный гребень. — Как черепаха.
О том, чтобы протащить ее через лазейку в окне, не может быть и речи. Элиас с трудом перевернул подпирающий подвальную дверь стол. Попытался опустить тихо, но сил не хватило: стол грохнулся оземь так, будто сломался столетний дуб. Мальчик замер и долго прислушивался — а вдруг необычный звук привлек внимание кого-то из жильцов.
Нет, все тихо. Обнял девушку за талию, придержал дверь, чтобы не хлопнула. Поднялись на несколько ступенек и вышли на улицу. Дождь, слава богу, закончился, облака стали прозрачнее, сквозь них сеялся абрикосовый предвечерний свет, принесший Элиасу разочарование: в полумраке подвала его работа выглядела гораздо искуснее. Ничего, вечер простит недостатки, а в театре не должно быть так уж светло. Все равно ничего уже не сделаешь.
Заметил грязь на ее лице, подвел к водосточной трубе, из которой все еще капала вода, набрал в горсть и вымыл. Она не выказала ни малейшего сопротивления, терпеливо ждала; скорее всего, просто не обратила внимания. Дождалась и покорно пошла рядом.
Приют научил Элиаса терпению. Конечно, ему хочется идти побыстрее, а еще лучше — пробежаться, но он не выказывает ни малейшего недовольства или раздражения. Ведет ее, как в танце, — одной держит за руку, другая — на талии. Неудобства, на которые торопящаяся публика не обращает внимания, могут оказаться роковыми. Все время смотрит под ноги: давно привычные для горожан мелочи могут оказаться роковыми. Брошенный кем-то камушек, ямка, выступающий кант мокрого тротуара, любое препятствие — и парадное платье превратится в грязную тряпку. Уже у моста через Стрёммен дело пошло лучше: она как будто немного пришла в себя. Он произнес что-то ободряющее, первое, что пришло на ум. Неважно, слышит она или не слышит, понимает его слова или не понимает — ему бы и самому неплохо набраться мужества и уверенности.