У меня закипали слезы обиды, и это не ускользнуло от внимания отца. Он недовольно поморщился, покинул место у окна и опять сел на стул.
— Пойми меня правильно. Я же не говорю, что ты должен немедленно порвать с этой девицей Коллинг. Ничего подобного. Забавляйся с ней, сколько хочешь. Забеременеет — ничего страшного: прокормим и бастарда, найдем и ей хорошего мужа. Не обеднеем. Но жениться на ней никто тебе не позволит, Эрик. Никто из Тре Русур не женился на простолюдинках. Никто и никогда.
Я изо всех сил потер щеки, и у меня еще больше загорелось лицо. Заговорил и чуть не застонал от стыда — так жалко звучал мой голос среди тяжелых штор, книжных полок и набивных штофных обоев.
— Ее отец — состоятельный фермер, — чуть ли не пробормотал я. — Для меня достаточно.
Тут и отцу пришел черед покраснеть, только не от смущения, а от гнева.
— Значит, нестроганый щелястый пол тебе милее нашего паркета? Значит, пока ты ее тискаешь, шелковые простыни не нужны? Сойдет и вшивый соломенный матрас? Ты думаешь, нам даром досталось все, что ты видишь вокруг? Ничем не пришлось пожертвовать? И ты плюешь на все, что твои предки добывали жертвами, мечом и трудом? И только потому, что тебя дернул черт влюбиться в деревенскую девицу?
Я почти никогда не возражал отцу, а если и возражал, то потом горько раскаивался. Но захлестнувшая меня любовь придала мужества.
— Я люблю ее больше жизни. — Мне казалось, я вполне владею собой, но голос все же сорвался на фальцет. — Мы уже помолвлены, пусть не перед алтарем, но Бог нас услышит! Услышит, укрепит и поддержит!
Отец меня оборвал. И заговорил — странно, с хриплым бульканьем, как забытый на огне чайник.
— Твоя мать отдала жизнь, чтобы ты появился на свет! Ты и тогда был ленив и ни к чему не пригоден, ты покинул ее лоно слишком поздно и разорвал его в клочья! Господи, сколько счастливых лет мы могли бы прожить вместе, если бы не ты! Ты отнял ее у меня. И что ты делаешь, чтобы искупить этот страшный грех? Хочешь погубить и свою жизнь! Жизнь, купленную такой страшной ценой! Ты…
Он прервался и молчал довольно долго — пытался успокоиться.
— В декабре тебе будет пятнадцать. И запомни — после этого должно пройти еще три года, прежде чем ты
будешь вправе самостоятельно принимать подобные решения.
— Буду ждать столько, сколько понадобится, а если…
Отец поднял руку с растопыренной ладонью — помолчи.
— Я посылаю тебя на юг. Сен-Бартелеми[6]. У моего знакомого там торговые дела, он и для тебя найдет местечко, если я попрошу. Исполнится восемнадцать — у меня никаких нрав помешать тебе вернуться и делать, что хочешь. Остается только право надеяться — а вдруг возьмешься за ум. И думаю, это не пустая надежда: посмотришь мир и наверняка забудешь все эти глупости.
Я вскочил так резко, что стул чуть не упал.
— Никогда! Никогда ее не оставлю! — Я на подгибающихся ногах двинулся к двери, но меня остановил отцовский окрик.
— Запомни: откажешься ехать в колонию, буду вынужден лишить ее отца права на аренду. Выбирай сам!
Я выскочил из кабинета как ошпаренный и буквально ворвался в свою спальню. Отец расставил мне ловушку, из которой нет выхода. Растерянность и отчаяние сменились бешеной яростью. Я даже не подозревал, что на такое способен. Я словно ослеп, будто на голову накинули мешок. Ничего не видел, кроме кровавого тумана. А когда очнулся — обнаружил, что стою посреди разгромленной комнаты. Опрокинутый шкаф, сломанные стулья. Я долго не мог понять, что произошло. Будто стал свидетелем театрального представления. Прошел первый акт, все замечательно. Занавес опустили, а когда подняли — полный хаос. Забыли сыграть сцену, объясняющую, откуда он взялся, этот хаос. Посмотрел на руки — кулаки окровавлены, суставы опухли… если бы не это свидетельство, я бы наверняка решил — потерял сознание. Потерял сознание, а в это время неизвестный злоумышленник разгромил мою спальню.
Именно тогда я догадался, что поцелуй с Линнеей приоткрыл в моей душе некий шлюз, шлюз, за которым дремала неведомая и опасная сила, готовая прорвать плотину, как только возникнет призрак разлуки с любимой. Я не мог позволить себе отказаться от Линнеи. Войска, о которых я даже не подозревал, стояли в полной боевой готовности, чтобы защитить мою любовь.
Такой припадок слепой ярости случился со мной тогда в первый раз в жизни. По, к моей вечной скорби, не в последний.
5
Я, разумеется, тут же бросился ее искать. Но ни в одном из условленных мест, где мы обычно встречались, ее не было. Ни на поляне, ни у поваленного бревна, ни у родника.
Оседлал коня и помчался к Эскилю Коллингу. Оказывается, Линнею Шарлотту отослали к родственникам. В глазах се отца метался ужас. Подумать только… во мне, четырнадцатилетнем подростке, он видел чудовище, готовое обратить его жизнь в руины.
Я взял коня под уздцы и побрел домой. По щекам моим текли слезы отчаяния. На опушке на камне сидела мать Линнеи. Она молча указала мне на место рядом.
— Как я вас увидела, тебя и Линнею, сразу подумала: добром не кончится. А что я могла сделать? Она девчонка упрямая, на своем стоит, как… как этот камень. Только ждать: авось переболеет… — Фру Коллинг впервые посмотрела мне в глаза. — Я-то чего боялась? Думала, барчук поиграть захотел, потанцевал и забыл. Игрушка на лето.
— Я до нее даже не дотронулся. Я хочу жениться на Линнее и прошу вашего благословления.
Она ответила не сразу. Глубоко вздохнула и покачала головой.
— А Линнея-то как плакала! Я думала, у меня сердце разорвется. Вцепилась в косяк — не оторвать. Знаю, знаю — твой отец тоже отсылает тебя куда подальше. Муж мой ему обещал — пока не уедешь, Линнея Шарлотта тебе на глаза не покажется. А я… покажется, не покажется… я другое пообещаю, если, конечно, тебе в утешение. Она тебя будет ждать. Ни за кого не пойдет, пока тебе восемнадцать не исполнится. Никого не хочет, кроме тебя, а заставить ее — ха! Поди заставь… Маршал в юбке. И обещаю: как вернешься — будет вам мое благословление. Если, конечно, не передумаете.
Мы обнялись. Я уже взялся за поводья, как меня осенила простая мысль.
— А если я ей напишу и отправлю письмо вам? Передадите?
Она засомневалась: видно, прикидывала, насколько опасна такая затея, потом молча кивнула.
Я вернулся домой и, ни минуты не медля, сел писать письмо. Первое из многих.
Отплытие назначили на конец октября. Времени на подготовку оставалось много, и я решил узнать побольше про этот загадочный остров — Бартелеми. Мой отец никогда книгами не увлекался. Если и добавил что-то в библиотеку, собранную предками, вклад его можно пересчитать по пальцам. Вся надежда на домашнего учителя, и я пошел к Лундстрёму. Тот сидел у себя в комнате и читал, то и дело поднося к книге почти догоревший огарок. Как и всегда в последнее время, он посмотрел на меня с упреком — с тех пор как я начал встречаться с Линнеей, усердие мое оставляло желать лучшего. Я постарался принять как можно более виноватый вид и рассказал, что меня мучит. Учитель тут же оттаял. Он, конечно, уже знал: слухи о моем отъезде распространились по уезду, как лесной пожар. Добрый Лундстрём всеми силами постарался меня утешить, а когда я рассказал про разговор с матерью Линнеи, неожиданно воодушевился.
— Что может быть лучше? — воскликнул он. — Что может быть лучше, Эрик, подумай сам! Она будет тебя ждать! А тебе предстоит такое приключение! Нельзя превратиться из неопытного юнца в зрелого мужа, не познав жизни… — Немного подумал и наставительно добавил: — Не познав жизнь во всем ее многообразии. Признаюсь — я тебе завидую. Как бы я хотел оказаться на твоем месте! И Эуфразен, и Карландер уже побывали на Бартелеми, а Фальберг[7] все еще там, посылает ботанические находки чуть не каждую неделю! Множество неизвестных видов… и знаешь что? Я думаю, все они, даже вместе взятые, пока не описали и сотой доли тамошних богатств!
Я засыпал его вопросами. Мальчишеский энтузиазм Лундстрёма тут же сменился строгой учительской миной. Подозреваю, он таким образом постарался замаскировать лихорадочные попытки извлечь что-то из глубин памяти.
Оказалось, колонии в этом году исполняется ровно десять лет. Покойный король Густав мудро выменял остров у французов в обмен на таможенные послабления в Гётеборгской гавани — неслыханно выгодная сделка! Выгоднее и представить невозможно! Остров Бартелеми, один из множества подобных по другую сторону Атлантического океана, — настоящий тропический рай, достойный пера Даниеля Дефо. Пряности растут у каждого ручья, огромные богатства, не говоря уж о хлопке, сахарном тростнике и патоке. Главный город — Густавия, в честь покойного короля.
— А кто там живет?
Лундстрём в задумчивости постучал по переднему зубу ногтем среднего пальца.
— Шведы, думаю. Но скорее всего и французский тебе пригодится. Не зря же мы его учили!
На этом его познания о единственной шведской колонии были исчерпаны.
Я искренне попросил у него прощения — из-за моего отъезда Лундстрём лишался работы, — но он только махнул рукой.
— Но пообещай: привезешь какие-нибудь редкостные экспонаты.
Я от всей души дал ему слово.
Недели тянулись невыносимо. За несколько дней до отъезда явился мой кузен Юхан Аксель с большим дорожным сундуком — он ехал вместе со мной и пребывал в радостном нетерпении от предстоящего приключения. Удивляться нечему: Юхан Аксель, как и я, родился слишком поздно, чтобы рассчитывать на наследство, все должно было достаться старшим братьям. Наличие старших братьев не оставляло ему ни единого шанса, поэтому он собирался поступить в университет в Лунде или Упсале. И его, разумеется, очень привлекала возможность еще до начал грудных академических лет посмотреть мир. К тому же с тех пор, как я начал посвящать почти все время Линнее мы виделись довольно редко, и он был рад возможности возобновить дружбу.
Паковать мне было особенно нечего. Мало что из мои: вещей годилось для тропиков. Рубахи и брюки домашняя портниха переделала для жаркого климата. Собственно переделка заключалась в том, что она отпорола необходимую в северных широтах подкладку. Сапожник обмерил наши, Юхана Акселя и мои, ноги и через несколько дней принес кожаные легкие ботинки, сшитые чуть на вырост поскольку он, по его собственному изящному выражению, не уверен, что ноги наши достигли окончательного размера.
— На год, думаю, хватит, — сказал не особенно твердо и ушел.
Прощание с отцом было, как легко догадаться, весьма немногословным. Нас разделял письменный стол. Он да же не сделал попытки встать и пойти мне навстречу. Рас стояние между нами было не меньше пяти шагов. Отец молча мотнул головой в сторону стоявшего на столе резного ларца. Я отвел тугой крючок, открыл крышку и вздрогнул: там лежал пистолет с вороненым дулом и с гравированными латунными накладками на рукоятке. Несколько пуль, рожок для пороха, слиток свинца и форма для отливки пуль.
Пистолет был украшен гербом нашего рода и моей монограммой — «ЭТР».
6
Поездка в Стокгольм, откуда отправлялся наш корабль, заняла несколько дней. Тридцать первого декабря мы разгрузили сундуки в приемной конторы директора Шинкеля. После оформления документов грузчики отнесли багаж на причал на Корабельной набережной.
Корабль наш был зачален несколькими толстенными тросами, но даже такие внушительные чалки не могли удержать его в неподвижности. Сходни, или трап, как его называют моряки, ерзали по неровному камню пирса. На самом деле трап — всего лишь несколько досок, сколоченных между собой поперечинами, исполняющими к тому же роль ступенек. Ничего хитрого, но мне показалось, что смысл трапа не просто обеспечить пассажирам сравнительно безопасный проход на судно. Он к тому же проводит границу между двумя мирами — миром неподвижности и миром движения.
Не успел я ступить на палубу, меня охватили дурные предчувствия. Здесь все двигалось, стонало и скрипело. Мачты раскачивались, сильно пахло морем и смолой.
Выкрикнул какую-то команду боцман, матросы отдали чалки и, как белки, полезли на мачты ставить паруса. Через четверть часа мы уже были в море. Корабль, несмотря на слабый ветер, шел на удивление ходко. Ломаный силуэт домов на Корабельной набережной становился все меньше, а когда миновали Юргорден, и вовсе скрылся. Постепенно ветер скис совершенно, и в первый день мы прошли не больше двух-трех морских миль. И на следующий день ветра тоже почти не было. Почти неделю дрейфовали мы по стокгольмскому архипелагу. Потом загаженные морскими птицами крошечные скалистые островки выныривали из серой осенней воды все реже и реже, и в конце концов мы оказались в открытом море.
Кругом вода.
Пройдет не меньше двух месяцев, прежде чем я пойму, насколько капризно море. Пойму, какой смертельный ужас охватывает людей, когда неизвестно откуда взявшийся штормовой ветер с воем гонит многометровые пенистые валы, когда соленая вода с грозным шипением заливает палубу, когда малейший поворот штурвала может перейти вовсе уж неуловимую грань между жизнью и смертью. А на следующий день морс неподвижно, как прозрачный мраморный пол. Из бездны поднимаются диковинные рыбы и с брезгливым любопытством разглядывают повисшие паруса нашего пакетбота. Пакетбот назывался «Согласие», что постоянно служило предметом шуток: какое может быть согласие! Ежедневные стычки. Пространство ограничено, людей много — конечно же постоянные ссоры. Рассказывать можно долго, но описать — вряд ли. Теснота ошеломляющая, побыть одному — и говорить нечего. Много времени, особенно поначалу, когда при малейшей качке начинался приступ морской болезни, мы проводили в койках, вернее, в тряпочных гамаках, подвешенных ремнями к потолочным балкам. Но и потом — как только начинало штормить, капитан приказывал нам убраться с палубы, залечь в эти гамаки и не путаться под ногами. Выспаться в такой, с позволения сказать, койке — большое искусство, которым мы так и не овладели. Кстати, к качке-то мы скоро привыкли. Сама по себе выработалась так называемая морская походка. Ни Юхана Акселя, ни меня уже не одолевали приступы отвратительной тошноты, разве что в сильный шторм.
Но все это будет потом, а пока через две недели мы миновали Готланд. В середине декабря прошли Каттегат, а Рождество отметили в сильный шторм у Доггер-банки. Крен был такой, что вода захлестывала релинг, а при попытке взять риф парус порвало в клочья.
Ровные валы заслонили белую стену Дувра, и после этого мы не видели землю много месяцев. Опытные моряки говорят — хороший признак; уж они-то знают: нет ничего страшнее близкого берега, особенно если не повезет и судно окажется с наветренной стороны: не успеешь вовремя взять рифы, и первый же порыв ветра бросает корабль на острые утесы.
Мы с Юханом выточили шахматные фигуры, нацарапали на полу шестьдесят четыре клетки и играли в свое удовольствие. Выиграть у кузена мне удавалось только при самом благоприятном стечении обстоятельств, то есть почти никогда, но коротать время за шахматами было куда приятнее, чем целыми днями торчать на палубе и смотреть на однообразный морской пейзаж.
Погода менялась медленно, почти незаметно, но неуклонно — и в один прекрасный день мы обнаружили, что стоим на палубе голыми по пояс и с удочками в руках. Солнце с каждым днем жарило все сильнее, оба обгорели, но потом обгоревшая кожа отшелушилась, и тела покрылись ровным загаром.
Мы пересекали Атлантический океан, но для того, чтобы это понять, приходилось повторять вслух: «Мы пересекаем Атлантический океан». Но даже и в произнесенные вслух слова поверить трудно — настолько дни не отличались один от другого. Казалось, мы стоим на якоре, а вокруг, насколько хватает глаз, все тот же бескрайний и неподвижный, уже надоевший Атлантический океан.
В один из этих неотличимых дней и произошла неприятность, о которой я до сих пор вспоминаю со стыдом.
Стоял густой туман. Трудно сказать, то ли он поднимался от воды, то ли облако спустилось на море. В который раз я залез на рею фок-мачты — там была маленькая смотровая площадка под названием «марс». Был полный штиль; я пытался уловить хотя бы малейшую качку, но площадка была совершенно неподвижна, как деревянная скамья на суше. Под клочьями тумана угадывалась матово мерцающая поверхность океана. Угадать, где кончается небо и начинается море, почти невозможно. Единственное место на всем пакетботе, где можно побыть в одиночестве; и, должен признаться, тут, на марсе, постоянно грызущая меня тоска по Линнее Шарлотте становилась менее острой и мучительной. То есть тоска присутствовала; она всегда со мной, не было часа, чтобы я не вспомнил о любимой. Но здесь, между небом и океаном, приходили и другие, светлые воспоминания. Я вспоминал часы, проведенные с ней, наши игры, детскую нежность… и, конечно, единственный поцелуй, перевернувший мою жизнь…
Я погрузился в воспоминания и не сразу заметил, что дрожу от холода. Рубаха совершенно промокла от тумана и прилипла к телу. Онемевшими пальцами схватился за вант, соскользнул с мачты и побежал переодеться.
Около своей койки я увидел Юхана Акселя, погруженного в чтение настолько, что он даже меня не заметил. Оказывается, кузен открыл мой сундучок и читал… читал не что-нибудь, а мое письмо Линнее Шарлотте, которое я начал еще в Копенгагене и, разумеется, не имел никакой возможности отправить. Увидев меня, он смутился и с виноватым видом начал бормотать извинения.
Я застал шпиона, подслушавшего мои самые тайные, самые заветные слова… Слова, обращенные к единственному человеку во всем мире! Вырвал письмо, дрожащими руками расправил… а что было дальше, не помню. Целый отрезок времени начисто выпал из памяти. Уже во второй раз — впервые такое произошло со мной после памятного разговора с отцом.
Когда я пришел в себя, обнаружил, что нахожусь уже не в трюме, а на палубе «Согласия», а Юхан Аксель лежит передо мной в разорванной рубахе, из носа ручьями течет кровь. Меня это потрясло до глубины души, но, клянусь я совершенно не помнил, что произошло и как мы оказались на палубе. Начал бить озноб, я задохнулся так, что закололо в груди и во рту появился металлический вкус Сжатые в кулаки руки бессильно упали. Юхан Аксель, очевидно, сообразил, что припадок ярости закончился, и опустил поднятые в попытке защититься руки. Страх в его взгляде сменился удивлением и тревогой. Я начал бормотать что-то невнятное, но тут появился капитан Дамп — ему, очевидно, доложили о драке.