— Все в один голос говорят: что-то с вами не так. Все, кто с вами встречался. А я-то… выходит, я один слепой.
— О чем вы?
Кардель подвинул ему сначала одно письмо, потом другое.
— Вот ее прощальное письмо к Сесилу. А это письмо уездного пастора. Он сообщает о похоронах и выражает свои соболезнования. Мало того — она написала прощальное письмо. Она покончила с собой, Эмиль. Она спрятала вас в дом для умалишенных, чтобы слухи о сумасшествии в роду не достигли ушей ее жениха. Ее это мучило страшно, а когда она начала замечать и у себя те же признаки, отравилась, пока помутнение разума не помешало донести склянку с ядом до рта.
Эмиль встрепенулся.
— Ж-жан Мишель… — заикаясь, произнес он. — Что вы такое говорите… Она же только что была тут… десять минут назад! Сейчас вернется! Сама сказала — пройдусь минут десять, приведу в порядок мысли и вернусь.
— Пастор пишет… вот что он пишет: она насыпала в вино столько лютикового яда, что кожа была совершенно серой и в трещинах. Вы говорите, что встречались на Корабельной набережной — посоветоваться, подумать вместе? Исак Блум видел вас там не раз… и не только Блум. Вы были в одиночестве, шли и разговаривали сами с собой. Очнитесь, Эмиль! Вы ее нафантазировали, вашу сестру…
— Вы сошли с ума!
— Нет… не я.
Эмиль Винге подошел к столу и принялся лихорадочно перечитывать письмо. Он читал и читал, даже посмотрел на просвет. Отложил бумагу, и лицо его исказилось такой болью, что Карделю стало страшно.
— Она попросила прощения… сказала, что любит меня…
В последнем письме Сесилу не было ни слова раскаяния, ни слова о возможном примирении с Эмилем. «Обнаружила у себя те же признаки умопомрачения, что и у брата, причем все более явные, — с яростью и отчаянием писала Хедвиг. — Голоса в тишине. Голоса, которые никто, кроме меня, не слышит. Голоса давно умерших людей».
В ее горьких фразах не было ни капли сочувствия к людям, пораженным душевной болезнью, — только страх примкнуть к этому обществу отверженных. И решимость избежать такой судьбы даже ценой собственной жизни.
Эмиль в письме не упомянут ни разу.
Винге уронил голову на грудь. Худые плечи дрожали, он изо всех сил сжал челюсти, чтобы не заплакать. Кардель стоял в нерешительности, пока не заметил: ноги подгибаются, глаза закатились — Эмиль вот-вот рухнет на пол. Он успел подхватить напарника, и теперь оба сидели на полу. Винге спрятал лицо на широкой груди Карделя и все же не удержался — зарыдал. Рубаха пальта тут же промокла до нитки.
Они долго так сидели, медленно покачиваясь в ритме отчаяния, наверняка возникшем еще в колыбели человечества.
Кардель дождался, пока рыдания стихнут, и прошептал:
— Пошли со мной, Эмиль.
— Куда?
— Данвикен.
Глаза Эмиля Винге полыхнули ужасом.
— Нет, только не это! Жан Мишель… только не это!
— Вы не поняли, Эмиль. Не в скорбный дом. В госпиталь.
21
На Жженой Пустоши Кардель остановил крытую коляску. Кучер после коротких препирательств согласился отвезти их за пару шиллингов, не считая таможенного сбора. Про идти пешком не могло быть и речи — Эмиля Винге пришлось чуть не нести. Они проехали через всю Корабельную набережную, через Слюссен, миновали Эрсту. Дорога здесь вымощена кое-как — при ходьбе не заметно, но когда колеса то и дело переваливаются через вывороченные булыжники, кажется, повозка сейчас опрокинется. Кардель, бормоча ругательства, кое-как удерживает равновесие, а Винге просто не обращает внимания, тело его раскачивается, как былинка под ветром. Но не падает — видно, минуя сознание, срабатывает доисторический телесный инстинкт самосохранения: во что бы то ни стало держаться вертикально. Ничего не видит вокруг. По щекам по-прежнему текут слезы, но он и их не замечает. Глаза смотрят в никуда.
— Вино и лютиковая отрава… как Сократ. Спокойно и сознательно. Отец не зря говорил: родись она мужчиной, да еще дал бы ей Бог поменьше здравого смысла, — быть бы ей великим философом. Не без оснований полагал, что философия и здравый смысл несовместимы. Боже мой! Я видел, как кошка отравилась настойкой лютика… знаете где, Жан Мишель? В Доме Уксеншерны. Там этой настойкой лечили тех, кого французская болезнь лишила разума. А кошка… не знаю, возможно, полизала выброшенный флакон, а может, какой-то негодяй специально отравил. Это было ужасно… у зверька отнялись задние лапы, она ползла но иолу и даже не мяукала… она выла, и за ней тянулся след непрерывно текущей слюны. Потом вцепилась в печную заслонку с такой силой, что поломала зубы.
Какой-то слуга из молодых и решительных не выдержал, взял кошку за задние ноги и размозжил голову о стену…
Винге потер кулаком покрасневшие глаза…
— Хедвиг была… такой настоящей, Жан Мишель.
Коляску опять тряхнуло. Кардель в очередной раз выругался и положил руку Эмилю на плечо — естественный жест, особенно за неимением другого утешения. Естественный, но недостаточный.
— Ну-ну… — буркнул он. — Скоро узнаем, могут ли нам помочь.
Винге безразлично скользнул по лицу пальта взглядом и отвернулся.
— Такого рода помощь мне уже предлагали. Больше вреда, чем пользы.
Кардель потряс его за плечо и пригнулся, стараясь поймать взгляд.
— Я, знаете, тоже повстречал в жизни немало этих… шарлатанов. Разные есть… Есть такие, который занимаются врачеванием, потому что ни на что другое не способны. Другие наслаждаются властью над пациентом. Страхом и почтением, которое они внушают своими трюками. Сами собой любуются. Кое-кому нравится смотреть, как люди мучаются, вроде этого криворожего поганца. Но есть и такие… редко, правда… которые и в самом деле одержимы желанием помочь ближнему. Как они появляются в таком мире, как наш, — загадка почище любой другой, но все же… Помните Несстрёма? Мне кажется, он один из таких… как там у вас выражаются… с призванием.
Винге горестно покачал головой, замолк и не открывал рта, пока кучер с традиционным «тпрру!» не натянул вожжи, чтобы развернуться у госпитальной стены.
Сад выглядел настолько печально, насколько может выглядеть сад глубокой осенью. Даже мельничный ручей умерил свой бег, будто дожидался, когда же наконец сможет задремать под толстым одеялом льда. В холле их попросили подождать. Из-за то открывающейся, то закрывающейся двери доносилось непрерывное бормотание молящихся. Из коридоров время от времени слышались нечленораздельный стоны. В холле было и так-то холодно, но из-за сырости казалось еще холоднее, чем на самом деле.
Впрочем, ждать долго не пришлось. Появилась служанка с ведром в одной руке и медным чайником в другой. Она остановилась и окинула их равнодушно-выжидательным взглядом.
— Мы ищем Несстрёма. Доктора Несстрёма.
Служанка задумалась.
— Не знаю такого… и ничего странного. То есть — ничего странного, что не знаю. Откуда мне? Я здесь всего два дня как. Если господа подождут, схожу за кем-нибудь, кто знает получше.
Они прошли в помещение, служившее больничной церковью, и присели на крайнюю скамью. С белого, без всякого декора, потолка свисает погашенная люстра. Единственный источник света — два небольших окна на противоположных стенах. Помещение довольно большое, натопить его нет никакой возможности. Холодом тянет даже сквозь доски пола, от мокрой скалы и от того же мельничного ручья. Странная затея… Кардель задумался: что же появилось раньше — ручей или госпиталь?
Эмиль Винге по-прежнему молчал, обхватив узкую грудь руками. Его бил озноб — может, со стороны и незаметно, но церковная скамья предательски передавала малейшее движение. И кто знает — от холода или от душевного потрясения. Наверное, и от того, и от другого.
Перед ними маячили согнутые над сцепленными руками спины молящихся. Седая женщина, наверняка на пороге смерти, молится странно: шепотом произносит девять слов и выкрикивает десятое. Мужчина, чье дергающееся тело выдает какое-то неизвестное Карделю заболевание. Телесное, а скорее всего, душевное. У алтаря — фигура Христа на Голгофе. Руки намалеваны неумело: будто Спаситель не исходит смертной мукой, а радушно открыл их для дружеского объятья.
Иногда забегает какая-нибудь из пациенток — поклонится перед алтарем и спешит дальше по каким-то свои делам.
Сзади него послышалось легкое покашливание. Кардель повернулся. Это было нелегко из-за тесноты: плотник то ли по неумению, то ли намеренно соорудил скамейки
так, чтобы прихожане не вертелись, чтобы ничто не отвлекало их от созерцания лика Господня.
— Это вы хотели видеть доктора Несстрёма?
Кардель с трудом выпростал свое огромное тело из ущелья между рядами.
Перед ним стоял маленький, нелепый, почти лысый человечек в лопнувших очках, окруженный стойким облаком перегара — оно, похоже, сопутствовало ему постоянно, а не только при дыхании. Мало того: карман предательски оттопыривался, обрисовывая контуры бутылки.
— Сонделиус… викарий. Прошу меня извинить, но я хотел бы увериться: вы точно запомнили имя? — Он тревожно наморщил лоб.
— Он так назвался. Мы были тут несколько дней назад…
Сонделиус внезапно захохотал и затряс головой. Осколки стекла в оправе очков жалобно звякнули.
— Это же невозможно! Доктор Несстрём вовсе не…
Он оборвал себя на полуслове, лицо его просветлело, лоб разгладился.
— Не будете ли вы так любезны следовать за мной?
Они вышли на тропу, соединяющая госпиталь с домом умалишенных.
В холле скорбного дома он поймал за рукав пробегавшего мимо служку.
— Найди Юзефссона и попроси его спуститься сюда. С Тумасом!
Ждать долго не пришлось. Уже через пару минут они услышали торопливые шаги. С лестницы сбежал, чуть не падая и тяжело дыша, небольшого роста пациент с голыми
ногами, без штанов. Бестолково размахивая руками и при этом как-то умудряясь сохранять равновесие, он проскакал мимо, рванул запертую дверь во двор повернулся и исчез в одном из бесчисленных коридоров.
— Не это ли ваш доктор Несстрём? Узнаете?
Кардель настолько растерялся, что на несколько мгновений потерял дар речи.
— Это он… он, черт меня подери! Что у вас здесь происходит?
Сонделиус пожал плечами, все еще еле сдерживая смех.
— Это Тумас, один из обитателей скорбного дома. Совершенно, уверяю вас, совершенно безвреден. Поскольку у нас так мало места, мы позволяем ему кое-какие вольности. К тому же многие считают, что у него талант — он изображает то одно, то другое. И, знаете, должен признаться: входит в роль на удивление убедительно. Значит, на этот раз Тумас изображал доктора Несстрёма… и вы ничего не заподозрили?
Кардель в гневе и отчаянии поднял голову и погрозил небу кулаком.
— Это что ж, и рай и ад в одну игру играют? Чтобы только над нами, смертными, поизмываться?
По лестнице торопливо, хотя куда медленнее, чем Тумас, спустился санитар — тот самый, который летом провел их к Эрику Тре Русур. В руке у него была палка с петлей, позволяющая держать пациента на расстоянии и в то же время направлять его движения.
— Тумас, куда он, мать его? — спросил санитар, задыхаясь от непривычных усилий, и осекся.
С изумлением уставился на посетителей и внезапно по-багровел.
— Вы?.. А вы-то… Как узнали?
— О чем вы?
Кардель подвинул ему сначала одно письмо, потом другое.
— Вот ее прощальное письмо к Сесилу. А это письмо уездного пастора. Он сообщает о похоронах и выражает свои соболезнования. Мало того — она написала прощальное письмо. Она покончила с собой, Эмиль. Она спрятала вас в дом для умалишенных, чтобы слухи о сумасшествии в роду не достигли ушей ее жениха. Ее это мучило страшно, а когда она начала замечать и у себя те же признаки, отравилась, пока помутнение разума не помешало донести склянку с ядом до рта.
Эмиль встрепенулся.
— Ж-жан Мишель… — заикаясь, произнес он. — Что вы такое говорите… Она же только что была тут… десять минут назад! Сейчас вернется! Сама сказала — пройдусь минут десять, приведу в порядок мысли и вернусь.
— Пастор пишет… вот что он пишет: она насыпала в вино столько лютикового яда, что кожа была совершенно серой и в трещинах. Вы говорите, что встречались на Корабельной набережной — посоветоваться, подумать вместе? Исак Блум видел вас там не раз… и не только Блум. Вы были в одиночестве, шли и разговаривали сами с собой. Очнитесь, Эмиль! Вы ее нафантазировали, вашу сестру…
— Вы сошли с ума!
— Нет… не я.
Эмиль Винге подошел к столу и принялся лихорадочно перечитывать письмо. Он читал и читал, даже посмотрел на просвет. Отложил бумагу, и лицо его исказилось такой болью, что Карделю стало страшно.
— Она попросила прощения… сказала, что любит меня…
В последнем письме Сесилу не было ни слова раскаяния, ни слова о возможном примирении с Эмилем. «Обнаружила у себя те же признаки умопомрачения, что и у брата, причем все более явные, — с яростью и отчаянием писала Хедвиг. — Голоса в тишине. Голоса, которые никто, кроме меня, не слышит. Голоса давно умерших людей».
В ее горьких фразах не было ни капли сочувствия к людям, пораженным душевной болезнью, — только страх примкнуть к этому обществу отверженных. И решимость избежать такой судьбы даже ценой собственной жизни.
Эмиль в письме не упомянут ни разу.
Винге уронил голову на грудь. Худые плечи дрожали, он изо всех сил сжал челюсти, чтобы не заплакать. Кардель стоял в нерешительности, пока не заметил: ноги подгибаются, глаза закатились — Эмиль вот-вот рухнет на пол. Он успел подхватить напарника, и теперь оба сидели на полу. Винге спрятал лицо на широкой груди Карделя и все же не удержался — зарыдал. Рубаха пальта тут же промокла до нитки.
Они долго так сидели, медленно покачиваясь в ритме отчаяния, наверняка возникшем еще в колыбели человечества.
Кардель дождался, пока рыдания стихнут, и прошептал:
— Пошли со мной, Эмиль.
— Куда?
— Данвикен.
Глаза Эмиля Винге полыхнули ужасом.
— Нет, только не это! Жан Мишель… только не это!
— Вы не поняли, Эмиль. Не в скорбный дом. В госпиталь.
21
На Жженой Пустоши Кардель остановил крытую коляску. Кучер после коротких препирательств согласился отвезти их за пару шиллингов, не считая таможенного сбора. Про идти пешком не могло быть и речи — Эмиля Винге пришлось чуть не нести. Они проехали через всю Корабельную набережную, через Слюссен, миновали Эрсту. Дорога здесь вымощена кое-как — при ходьбе не заметно, но когда колеса то и дело переваливаются через вывороченные булыжники, кажется, повозка сейчас опрокинется. Кардель, бормоча ругательства, кое-как удерживает равновесие, а Винге просто не обращает внимания, тело его раскачивается, как былинка под ветром. Но не падает — видно, минуя сознание, срабатывает доисторический телесный инстинкт самосохранения: во что бы то ни стало держаться вертикально. Ничего не видит вокруг. По щекам по-прежнему текут слезы, но он и их не замечает. Глаза смотрят в никуда.
— Вино и лютиковая отрава… как Сократ. Спокойно и сознательно. Отец не зря говорил: родись она мужчиной, да еще дал бы ей Бог поменьше здравого смысла, — быть бы ей великим философом. Не без оснований полагал, что философия и здравый смысл несовместимы. Боже мой! Я видел, как кошка отравилась настойкой лютика… знаете где, Жан Мишель? В Доме Уксеншерны. Там этой настойкой лечили тех, кого французская болезнь лишила разума. А кошка… не знаю, возможно, полизала выброшенный флакон, а может, какой-то негодяй специально отравил. Это было ужасно… у зверька отнялись задние лапы, она ползла но иолу и даже не мяукала… она выла, и за ней тянулся след непрерывно текущей слюны. Потом вцепилась в печную заслонку с такой силой, что поломала зубы.
Какой-то слуга из молодых и решительных не выдержал, взял кошку за задние ноги и размозжил голову о стену…
Винге потер кулаком покрасневшие глаза…
— Хедвиг была… такой настоящей, Жан Мишель.
Коляску опять тряхнуло. Кардель в очередной раз выругался и положил руку Эмилю на плечо — естественный жест, особенно за неимением другого утешения. Естественный, но недостаточный.
— Ну-ну… — буркнул он. — Скоро узнаем, могут ли нам помочь.
Винге безразлично скользнул по лицу пальта взглядом и отвернулся.
— Такого рода помощь мне уже предлагали. Больше вреда, чем пользы.
Кардель потряс его за плечо и пригнулся, стараясь поймать взгляд.
— Я, знаете, тоже повстречал в жизни немало этих… шарлатанов. Разные есть… Есть такие, который занимаются врачеванием, потому что ни на что другое не способны. Другие наслаждаются властью над пациентом. Страхом и почтением, которое они внушают своими трюками. Сами собой любуются. Кое-кому нравится смотреть, как люди мучаются, вроде этого криворожего поганца. Но есть и такие… редко, правда… которые и в самом деле одержимы желанием помочь ближнему. Как они появляются в таком мире, как наш, — загадка почище любой другой, но все же… Помните Несстрёма? Мне кажется, он один из таких… как там у вас выражаются… с призванием.
Винге горестно покачал головой, замолк и не открывал рта, пока кучер с традиционным «тпрру!» не натянул вожжи, чтобы развернуться у госпитальной стены.
Сад выглядел настолько печально, насколько может выглядеть сад глубокой осенью. Даже мельничный ручей умерил свой бег, будто дожидался, когда же наконец сможет задремать под толстым одеялом льда. В холле их попросили подождать. Из-за то открывающейся, то закрывающейся двери доносилось непрерывное бормотание молящихся. Из коридоров время от времени слышались нечленораздельный стоны. В холле было и так-то холодно, но из-за сырости казалось еще холоднее, чем на самом деле.
Впрочем, ждать долго не пришлось. Появилась служанка с ведром в одной руке и медным чайником в другой. Она остановилась и окинула их равнодушно-выжидательным взглядом.
— Мы ищем Несстрёма. Доктора Несстрёма.
Служанка задумалась.
— Не знаю такого… и ничего странного. То есть — ничего странного, что не знаю. Откуда мне? Я здесь всего два дня как. Если господа подождут, схожу за кем-нибудь, кто знает получше.
Они прошли в помещение, служившее больничной церковью, и присели на крайнюю скамью. С белого, без всякого декора, потолка свисает погашенная люстра. Единственный источник света — два небольших окна на противоположных стенах. Помещение довольно большое, натопить его нет никакой возможности. Холодом тянет даже сквозь доски пола, от мокрой скалы и от того же мельничного ручья. Странная затея… Кардель задумался: что же появилось раньше — ручей или госпиталь?
Эмиль Винге по-прежнему молчал, обхватив узкую грудь руками. Его бил озноб — может, со стороны и незаметно, но церковная скамья предательски передавала малейшее движение. И кто знает — от холода или от душевного потрясения. Наверное, и от того, и от другого.
Перед ними маячили согнутые над сцепленными руками спины молящихся. Седая женщина, наверняка на пороге смерти, молится странно: шепотом произносит девять слов и выкрикивает десятое. Мужчина, чье дергающееся тело выдает какое-то неизвестное Карделю заболевание. Телесное, а скорее всего, душевное. У алтаря — фигура Христа на Голгофе. Руки намалеваны неумело: будто Спаситель не исходит смертной мукой, а радушно открыл их для дружеского объятья.
Иногда забегает какая-нибудь из пациенток — поклонится перед алтарем и спешит дальше по каким-то свои делам.
Сзади него послышалось легкое покашливание. Кардель повернулся. Это было нелегко из-за тесноты: плотник то ли по неумению, то ли намеренно соорудил скамейки
так, чтобы прихожане не вертелись, чтобы ничто не отвлекало их от созерцания лика Господня.
— Это вы хотели видеть доктора Несстрёма?
Кардель с трудом выпростал свое огромное тело из ущелья между рядами.
Перед ним стоял маленький, нелепый, почти лысый человечек в лопнувших очках, окруженный стойким облаком перегара — оно, похоже, сопутствовало ему постоянно, а не только при дыхании. Мало того: карман предательски оттопыривался, обрисовывая контуры бутылки.
— Сонделиус… викарий. Прошу меня извинить, но я хотел бы увериться: вы точно запомнили имя? — Он тревожно наморщил лоб.
— Он так назвался. Мы были тут несколько дней назад…
Сонделиус внезапно захохотал и затряс головой. Осколки стекла в оправе очков жалобно звякнули.
— Это же невозможно! Доктор Несстрём вовсе не…
Он оборвал себя на полуслове, лицо его просветлело, лоб разгладился.
— Не будете ли вы так любезны следовать за мной?
Они вышли на тропу, соединяющая госпиталь с домом умалишенных.
В холле скорбного дома он поймал за рукав пробегавшего мимо служку.
— Найди Юзефссона и попроси его спуститься сюда. С Тумасом!
Ждать долго не пришлось. Уже через пару минут они услышали торопливые шаги. С лестницы сбежал, чуть не падая и тяжело дыша, небольшого роста пациент с голыми
ногами, без штанов. Бестолково размахивая руками и при этом как-то умудряясь сохранять равновесие, он проскакал мимо, рванул запертую дверь во двор повернулся и исчез в одном из бесчисленных коридоров.
— Не это ли ваш доктор Несстрём? Узнаете?
Кардель настолько растерялся, что на несколько мгновений потерял дар речи.
— Это он… он, черт меня подери! Что у вас здесь происходит?
Сонделиус пожал плечами, все еще еле сдерживая смех.
— Это Тумас, один из обитателей скорбного дома. Совершенно, уверяю вас, совершенно безвреден. Поскольку у нас так мало места, мы позволяем ему кое-какие вольности. К тому же многие считают, что у него талант — он изображает то одно, то другое. И, знаете, должен признаться: входит в роль на удивление убедительно. Значит, на этот раз Тумас изображал доктора Несстрёма… и вы ничего не заподозрили?
Кардель в гневе и отчаянии поднял голову и погрозил небу кулаком.
— Это что ж, и рай и ад в одну игру играют? Чтобы только над нами, смертными, поизмываться?
По лестнице торопливо, хотя куда медленнее, чем Тумас, спустился санитар — тот самый, который летом провел их к Эрику Тре Русур. В руке у него была палка с петлей, позволяющая держать пациента на расстоянии и в то же время направлять его движения.
— Тумас, куда он, мать его? — спросил санитар, задыхаясь от непривычных усилий, и осекся.
С изумлением уставился на посетителей и внезапно по-багровел.
— Вы?.. А вы-то… Как узнали?