— Вот как! И что же изменилось за эти несколько часов?
— Нас было трое… два брата и сестра. Я был младшим. Так сказать, наследником и обладателем немногих оставшихся от сестры и брата дарований… только что я говорил с сестрой, и она помогла мне понять многое, чего я до сих пор не понимал. А главное — я не понимал Сесила. Моя память о нем окрашена странным чувством… мне всегда казалось, что он меня ненавидит… нет, не так. Ненависть — не то слово. Не ненавидит, а презирает. И он ничего не делал, чтобы это представление опровергнуть или изменить.
Кардель осторожно ощупал изуродованную физиономию.
— Когда я встретил вашего брата в первый раз… ровно год назад, на погосте церкви Марии… я тоже, знаете… наговорил ему такого, о чем потом сто раз пожалел. — Он помолчал, превозмогая боль, и продолжил: — Мне, как и вам, показалось, что он меня презирает. И потом много раз раскаивался… хотя, скажу я вам, в моих словах была правда. Я имею в виду, в том, что я ему сказал. Как, впрочем, и в том, что мне сказали вы. Если бы это было не так, мне бы и в голову не пришло обижаться. В тот раз я просил его меня простить… а на этот раз роли поменялись. И он простил меня… если можно так сказать, не задумываясь. Простил и простил, и никогда не вспоминал. Может, по доброте душевной, а с другой стороны… наверное, еще проще: нуждался в моей помощи. Вы так и сказали: из шкурных побуждений. Или что-то вроде… А я теперь нуждаюсь в вашей. И кто скажет, где правда? Простил я вас? Или надумал вами воспользоваться? И чего стоит такое прощение? Ваш брат все повторял слова какого-то немецкого философа: дескать, хороший поступок хорош только тогда, когда совершается с хорошими намерениями.
— Какого рода ваши намерения — это не мое дело, Жан Мишель. Это ваше дело. И какого рода прощение мне суждено получить — тоже ваше дело. Для меня важно признать: я был неправ. А Сесил… Сесил имел в виду Канта, — неожиданно уточнил Винге.
— Нарежьте-ка мне табачку… и тут же получите ваше прощение. И делайте с ним, что хотите. С прощением, я имею в виду. А с табаком — нет… табак дайте мне.
Кардель сунул в рот табак и со свистом втянул воздух: едкий сок почти невыносимо жег десны и растрескавшиеся губы.
— И что? Как вы собираетесь отпраздновать амнистию? Отправитесь в свою Упсалу? Будете решать, простил я вас с хорошими намерениями или из корысти? Зальете горе вином? Или поможете мне поставить на ноги нашего полудохлого коня?
— Останусь, если позволите.
— В таком случае передайте вашей сестре, что я обязательно поставлю ей стакан лучшего яблочного перегонного при встрече. Или даже коньяка, если денег наскребу. При одном, конечно, условии… если она по части выпивки покрепче, чем ее братишка.
Кардель сделал попытку сложить губы для плевка, но потерпел неудачу. Губы не слушались. Он наклонился и дал табачному соку стечь в плевательницу.
— Перспективы ни на шиллинг не улучшились. Ваша сестра случайно не подсказала, с какого конца тянуть бечевку?
Винге оторвался наконец от созерцания уличного пейзажа и начал ходить но комнате, так и не расцепив сложенные за спиной руки.
— Вы правы, Жан Мишель, положение выглядит довольно безнадежно. Никакие детали, никакие привходящие обстоятельства нам не известны. О Сетоне мы знаем только то, что он поведал сам, и ничего больше. Возможно, в нарисованной им картине есть ахиллесова пята… — Он с сомнением глянул на Карделя и поправился: — Есть уязвимый пункт, но мы про него как не ведали, так и не ведаем. И у нас нет никаких доказательств, кроме его слов.
Кардель наклонился, хотел что-то сказать, но вместо этого застонал: резкое движение вызвало разряд острой боли в сломанном ребре.
Тем не менее Винге кивнул, словно бы соглашаясь с непредвиденным аргументом.
— Да… вы правы: мы идем на очень большой риск, Жан Мишель. Сетон ясно дал нам понять: мы идем на большой риск. Мы даже предположить не можем, на что он способен… с этой своей детской идиллией, которой он прикрывается. Если он узнает, что мы продолжаем вынюхивать что-то… легко можно представить реакцию. Так что действовать надо с максимальной осторожностью… с максимально возможной осторожностью, — поправился Винге, сделав ударение на слове «возможной». Дал понять, что в определенных обстоятельства границы возможного не так уж незыблемы. — Вы согласны?
— Вдова Коллинг… вряд ли она будет последней осиротевшей матерью, если мы дадим ему продолжать. Риск, вы говорите… хрен с ним, с риском. Игра стоит свеч. Тут другая беда — не знаем правил. Свечей не жалко — правил не знаем.
Винге подошел совсем близко к койке и понизил голос, будто кто-то мог их подслушать.
— Пока мы гурманствовали в этом… в этом детском парадизе, я заметил на пальце Сетона обручальное кольцо. Тихо Сетон женат. И, как метко говорят в народе, готов сжевать подметки своих видавших виды башмаков, если его брак окажется счастливым. Может, фру Сетон окажется более сговорчивой? Захочет что-то рассказать? Вопрос только — как ее найти? Сколько времени вам нужно, чтобы обрести… как бы лучше сказать… вернуть дееспособность?
Кардель фыркнул и поморщился.
— Де-е-способность… — Он зашевелился, проверяя состояние поврежденных деталей своего огромного тела. — Голова в основном… но хуже-то вряд ли будет. Сутки — и отек спадет. Если вы дадите мне эти сутки, Стокгольм будет вам вечно благодарен. Передайте-ка мне вон тот осколок с окна.
Он пару минут со знанием дела рассматривал сизо-черно-багровую маску.
— Боюсь, черт бы меня побрал, этот сукин сын опять сломал мне нос. — Он с надеждой посмотрел на Винге. — А может, на место встанет? Как говорил ваш брат: минус на минус дает плюс.
5
В конторе Паллиндера на Корабельной набережной никого не было. По всем признакам заведение прекратило свое существование. Дверь заперта. Винге, изогнувшись, заглянул в замочную скважину и сразу обратил внимание на большие прогалы в стройных рядах папок на полках.
— Вы пришли взыскать долг?
Винге вздрогнул. Солидный господин стоял у двери соседней конторы и с любопытством наблюдал за его необычным поведением.
Эмиль покачал головой, чем вызвал неожиданный взрыв смеха.
— Вчера я его повстречал… Рудольфа Паллиндера. Здесь, на лестнице, вот с тако-о-ой кипой папок подмышкой. Бледный, глаза, как у коровы на сносях. Вот это, думаю, да… гонятся за ним, что ли? Вид такой, будто гонятся.
— Нет-нет, — поспешил заверить Винге. — Долги тут ни при чем. Полицейское дело.
— Вон что… судя по тому, с какой скоростью этот мошенник ретировался, думаю, в границах королевства вряд ли вы его обнаружите.
Господин перестал смеяться. К нему сразу вернулись выправка и солидность. Достал из жилетного кармана табакерку и предложил Винге. Тот отказался. Господин пожал плечами — была бы честь предложена, — аккуратно утрамбовал табак в ямке между сухожилиями большого пальца Анатомическая табакерка, вспомнил Винге лекцию в университете), поднес к лицу и звучно, с присвистом, втянул ноздрей.
— Да… — значительно произнес он и хотел было продолжать, но сделал паузу и чихнул. — Да… когда дела ни к черту, все-таки утешение… я имею в виду, когда у других еще хуже. Дела, вот что я хочу сказать. Хуже, хуже. И сразу вроде легче.
Винге, почти не надеясь на успех, бродил по Городу между мостами от одной церкви к другой. Ближайшая — Гертруда, потом Святой Николай у дворцовой стены, францисканская церковь на Рыцарском острове. Церковные книги… дело почти безнадежное. Он не знает даже год венчания, не говоря уж о точной дате. Все же, если случай окажется на его стороне: оглашение, венчание… хоть что-то. Почерк, как правило, отвратительный, множество пропусков в регистрах неопровержимо свидетельствует о небрежности и торопливости. А пасторы и дьяконы мало чем могут помочь, к тому же заняты текущими делами и очевидно стремятся как можно скорее от него избавиться.
По закоренелой привычке он выбирал дорогу так, чтобы видеть над собой небо. Большие, широкие улицы, даже если придется идти в обход. Корабельная набережная, Монашеская набережная, Лейонбакен… даже Зерновая гавань с отравляющим воздух Мушиным парламентом, куда свозят нечистоты со всего города.
Главное — поближе к воде, к простору. Как можно меньше переулков. А если все же попадаются — выбирать самые короткие. Их-го можно пробежать на одном дыхании, не открывая глаз.
Конечно, хорошо бы укрыться дома, но дом далеко, а приступ страха таков, что вот-вот вырвет. Хоть какое-то общество… он поспешил в кофейню. Остановился на пороге, отдышался и присмотрел столик в углу. Здесь спокойно и безопасно… пока. Разговоры все те же: Армфельт, Руденшёльд, кто следующий на очереди из тайных сообщников беглого барона. И как поведет себя Ройтерхольм: потребует взаправдашней казни или ограничится спектаклем, как с Магдаленой Руденшёльд. Несколько чиновников за соседним столиком заказали горячий шоколад — видно, решили отмстить окончание долгого рабочего дня.
— Только не экономь на какао, хозяин, предстоит веселая ночь! — бойко крикнул самый молодой, и они пустились обсуждать Баггенсгатан: достоинства и недостатки той или иной ночной бабочки, кто из них наиболее искусен в любовных играх.
— Овечка!
— Какая, к дьяволу, Овечка! Немецкий Колодец! Вот настоящий дьявол!
— Брат мой, судя по всему, не видит разницы между божоле и водой из Канавки… или никогда не пробовал Саронский Нектар! Как встанет на коленки, как открячит попочку…
— Кончай… допивайте эту бурду и вперед! Глупости какие… спятил, что ли? Если все дорвутся до одной и той же попочки, до тебя очередь вообще не дойдет.
Это разумное замечание было встречено одобрительным хохотом. Молодые люди допили шоколад и поспешили к выходу, оставив за собой кучки пепла на столе, грязные чашки — и Эмиля Винге с только что родившейся мыслью.
Разбудить Карделя не вышло.
— Жан Мишель! Да проснитесь же! Тре Русур… Вы же помните: в записках Эрика? Тихо Сетону было отказано чуть ли не во всех публичных домах в Густавии! А может, в Стокгольме та же история?
Между почерневшими веками блеснул белок глаза. Одного. И тут же исчез. Пальт выругался, повернулся на другой бок и захрапел так, что зазвенело стекло в окне, а на комоде дернулся и упал единственный и незаменимый осколок зеркала. Слава Богу, не разбился.
С таким же успехом можно пытаться вдохнуть жизнь в березовое полено. Винге взялся грызть ноготь и догрызся до того, что почувствовал во рту металлический вкус крови.
— Что ж. Придется одному. А что еще… Или сесть и сидеть, сложа руки.
Эмиль Винге поднялся по Скорнячному переулку к Большой площади. Солнце зашло, кабаки оживают… он вспомнил рассказ Сетона про франжипани, расцветающие по ночам. Шаги Минотавра… да, угадываются, но где-то в отдалении. Многие фонари еще не зажжены, а свет от уже зажженных еле достигает колодца посередине площади. Но открытое пространство все же лучше. Он немного пригибается и косится на силуэт украшающей фонтан помпезной урны на фоне уже потемневшего неба. Вот оно, небо. Никуда не делось. Подошел поближе, хотел ополоснуть лицо и больно ударился коленом об одну из разделительных каменных чушек, поставленных, чтобы помешать конным экипажам приближаться к фонтану. Пара фонарщиков нехотя орудуют длинными шестами — наконец-то зажгли фонари у здания Биржи. Через закопченные стекла можно различить полотеров, натирающих пол в танцевальном зале, а если поднять глаза, полнеба занимает торжественный силуэт Большой церкви.
Он двинулся к заливу и еще не успел свернуть с Купеческой на Баггенсгатан, как услышал гомон множества голосов. Здесь совсем другое освещение: уличные фонари не зажжены. Намеренно: любители клубнички ценят анонимность. Зато стены домов хитроумно подсвечены снизу, дабы подчеркнуть несомненную солидность тесно поставленных зданий. Но устроителей волновали не только архитектурные соображения: эти искусно поставленные фонари прекрасно освещают ночных бабочек в окнах. Одна сидит на подоконнике, свесив голые ноги, — между прочим, рискует свалиться и разбиться насмерть. В руке меловая трубка. Другая, свесившись чуть не по пояс, хвастается необычайными эротическими талантами и возможностями. А самая изобретательная придумала театр теней: завесила окно светлой простыней, поставила позади несколько свечей и принимает разные соблазнительные позы, не оставляющие сомнений в ее полной наготе. Смело, но в рамках закона.
Внизу, на мостовой, картина иная. Отчаяние и навязчивость. Отчаянная навязчивость и навязчивое отчаяние. Он с жалостью и отвращением заметил немолодую уже, вдребезги пьяную женщину. Вывалила обе груди и поддерживает снизу руками, молча приглашает попользоваться ее услугами. А глаза… достаточно посмотреть ей в глаза и понять: еще одна загубленная жизнь. И конечно же привычная безрадостная ухмылка беззубого рта.
У подъездов стоят пожилые мадам, нахваливают свой товар. Разветвленные и многочисленные запреты Ройтерхольма никак на них не действуют. Платья у мадам такие яркие, что вполне успешно отвлекают глаз от уличной грязи. Но роду деятельности они преступницы, но продолжают как ни в чем не бывало. Таково желание общества. А городские стражи в обмен на несколько шиллингов мгновенно теряют зрение и дар речи. Покачают головой и идут восвояси.
Мужчины приходят, уходят, возвращаются, опять уходят, на их место приходят другие. Подмастерья, отмечающие свободный понедельник, состоятельные буржуа — в одиночку или в оживленно переговаривающихся группках, юноши студенческого и менее студенческого вида, одинокие грешники, старательно прикрывающие лица носовыми платками. Похоть объединяет всех, классовые различия уже не важны.
Толстая мадам успела ухватить Винге за рукав. На лице, густо вымазанном свинцовыми белилами, приклеена дежурная улыбка. Светло-серая накидка с голубым кружевным воротничком, красные ботинки. В руке — пронзительно-зеленый зонтик. Не успела она начать перечислять достоинства своего заведения, подошел очень худой парень с бутылкой в руке. Его заметно покачивало.
— Твои сучки заразили меня французской болезнью… мадам, — заплетающимся языком сказал он, причем последнее слово произнес с плохо скрытой злобой и оглянулся — надо, чтобы все слышали.
Поставил на мостовую бутылку, расшнуровал штаны и вытащил на обозрение сморщенный орган с внушительным шанкром.
— Вот! Глядите! — Он внезапно завизжал так, что эхо покатилось по примыкающим переулкам. — Вот! Берегитесь их. Камеристок Ящера!
Мадам тоже повысила голос — возражения должны быть услышаны.
— Ошибаетесь, сударь! Все мои девушки, все до одной, каждую субботу послушно раздвигают свои прекрасные ножки еще шире, чем по будням. И зачем, вы спросите? А вот зачем: показывают свои ракушки нашему медикусу. Каждую субботу! Мои девочки здоровы, как орешки!
Штаны парня соскользнули до колен, и он чуть не упал, попытавшись подойти к мадам поближе.
— Зараза, зараза… Держитесь от них подальше, а то нос провалится и хер отвалится!
Мадам оглянулась, ища защиты у публики, но быстро поняла: стратегию надо менять. Люди хохотали, но ей ли не уловить в этом смехе нотки сострадания, а главное — возмущения и страха.
— Успокойся, дружок, — с теплой, доверительной интонацией сказала она несчастному чуть не на ухо. — Если не хватает на сулему и киноварь[41], поможем. И на воды поедешь. Неделя на водах поставит тебя на ноги.
— К дьяволу, ведьма! К дьяволу! — Парень отпихнул мадам так, что она села на мостовую. — Вы у меня жизнь отняли! Жена поглядела — муж гниет, да и выгнала к чертовой матери. Закон позволяет!
Он разрыдался и начал хватать за руки проходящих — мол, берегитесь этих Ящериц, берегитесь заразы. Мадам отчаялась его урезонить и махнула рукой. Из дома тут же, будто только и ждал сигнала, появился здоровенный детина с глазами убийцы и поволок скандалиста в соседний переулок, вынимая на ходу дубинку из-за пояса. Оттуда донеслись глухие удары и вопли несчастного. Когда вышибала вернулся, вытирая о штаны окровавленные руки, мадам схватила его за воротник.
— Узнай, у кого он подцепил заразу, и чтоб духу ее здесь не было!
Пришлось пробиваться через толпу. Все будто специально устремились ему навстречу. Вот опять… сдвигаются стены, темнеет в глазах, к горлу подступает тревожная, не имеющая выхода тошнота. Винге пробует бороться, но чем больше замыкается вокруг него пространство, тем больше отчаяния в судорожных движениях, которыми он пытается проложить путь в толпе. И встречные не остаются в долгу: кто толкнет, кто ткнет локтем в бок. Паника становится невыносимой… нет. На этот раз не уйти. Он уже совсем было решил сдаться и плыть по течению, но кто-то крепко ухватил его за руку.
— Господин Винге? Ваше имя Винге?
Он резко обернулся. Женщина… представительница единственной в этой обители грешниц профессии, на несколько лет старше его. А может, и не старше, работа накладывает отпечаток; но лицо открытое и доброе. И чудесный, певучий финский акцент.
— Я вас увидела из окна. Вас… и этого беднягу, и Мамочку… ну, ту, с зеленым зонтиком. Меня зовут Юханна…
«Цветок Финляндии». — Она печально улыбнулась.
— Нас было трое… два брата и сестра. Я был младшим. Так сказать, наследником и обладателем немногих оставшихся от сестры и брата дарований… только что я говорил с сестрой, и она помогла мне понять многое, чего я до сих пор не понимал. А главное — я не понимал Сесила. Моя память о нем окрашена странным чувством… мне всегда казалось, что он меня ненавидит… нет, не так. Ненависть — не то слово. Не ненавидит, а презирает. И он ничего не делал, чтобы это представление опровергнуть или изменить.
Кардель осторожно ощупал изуродованную физиономию.
— Когда я встретил вашего брата в первый раз… ровно год назад, на погосте церкви Марии… я тоже, знаете… наговорил ему такого, о чем потом сто раз пожалел. — Он помолчал, превозмогая боль, и продолжил: — Мне, как и вам, показалось, что он меня презирает. И потом много раз раскаивался… хотя, скажу я вам, в моих словах была правда. Я имею в виду, в том, что я ему сказал. Как, впрочем, и в том, что мне сказали вы. Если бы это было не так, мне бы и в голову не пришло обижаться. В тот раз я просил его меня простить… а на этот раз роли поменялись. И он простил меня… если можно так сказать, не задумываясь. Простил и простил, и никогда не вспоминал. Может, по доброте душевной, а с другой стороны… наверное, еще проще: нуждался в моей помощи. Вы так и сказали: из шкурных побуждений. Или что-то вроде… А я теперь нуждаюсь в вашей. И кто скажет, где правда? Простил я вас? Или надумал вами воспользоваться? И чего стоит такое прощение? Ваш брат все повторял слова какого-то немецкого философа: дескать, хороший поступок хорош только тогда, когда совершается с хорошими намерениями.
— Какого рода ваши намерения — это не мое дело, Жан Мишель. Это ваше дело. И какого рода прощение мне суждено получить — тоже ваше дело. Для меня важно признать: я был неправ. А Сесил… Сесил имел в виду Канта, — неожиданно уточнил Винге.
— Нарежьте-ка мне табачку… и тут же получите ваше прощение. И делайте с ним, что хотите. С прощением, я имею в виду. А с табаком — нет… табак дайте мне.
Кардель сунул в рот табак и со свистом втянул воздух: едкий сок почти невыносимо жег десны и растрескавшиеся губы.
— И что? Как вы собираетесь отпраздновать амнистию? Отправитесь в свою Упсалу? Будете решать, простил я вас с хорошими намерениями или из корысти? Зальете горе вином? Или поможете мне поставить на ноги нашего полудохлого коня?
— Останусь, если позволите.
— В таком случае передайте вашей сестре, что я обязательно поставлю ей стакан лучшего яблочного перегонного при встрече. Или даже коньяка, если денег наскребу. При одном, конечно, условии… если она по части выпивки покрепче, чем ее братишка.
Кардель сделал попытку сложить губы для плевка, но потерпел неудачу. Губы не слушались. Он наклонился и дал табачному соку стечь в плевательницу.
— Перспективы ни на шиллинг не улучшились. Ваша сестра случайно не подсказала, с какого конца тянуть бечевку?
Винге оторвался наконец от созерцания уличного пейзажа и начал ходить но комнате, так и не расцепив сложенные за спиной руки.
— Вы правы, Жан Мишель, положение выглядит довольно безнадежно. Никакие детали, никакие привходящие обстоятельства нам не известны. О Сетоне мы знаем только то, что он поведал сам, и ничего больше. Возможно, в нарисованной им картине есть ахиллесова пята… — Он с сомнением глянул на Карделя и поправился: — Есть уязвимый пункт, но мы про него как не ведали, так и не ведаем. И у нас нет никаких доказательств, кроме его слов.
Кардель наклонился, хотел что-то сказать, но вместо этого застонал: резкое движение вызвало разряд острой боли в сломанном ребре.
Тем не менее Винге кивнул, словно бы соглашаясь с непредвиденным аргументом.
— Да… вы правы: мы идем на очень большой риск, Жан Мишель. Сетон ясно дал нам понять: мы идем на большой риск. Мы даже предположить не можем, на что он способен… с этой своей детской идиллией, которой он прикрывается. Если он узнает, что мы продолжаем вынюхивать что-то… легко можно представить реакцию. Так что действовать надо с максимальной осторожностью… с максимально возможной осторожностью, — поправился Винге, сделав ударение на слове «возможной». Дал понять, что в определенных обстоятельства границы возможного не так уж незыблемы. — Вы согласны?
— Вдова Коллинг… вряд ли она будет последней осиротевшей матерью, если мы дадим ему продолжать. Риск, вы говорите… хрен с ним, с риском. Игра стоит свеч. Тут другая беда — не знаем правил. Свечей не жалко — правил не знаем.
Винге подошел совсем близко к койке и понизил голос, будто кто-то мог их подслушать.
— Пока мы гурманствовали в этом… в этом детском парадизе, я заметил на пальце Сетона обручальное кольцо. Тихо Сетон женат. И, как метко говорят в народе, готов сжевать подметки своих видавших виды башмаков, если его брак окажется счастливым. Может, фру Сетон окажется более сговорчивой? Захочет что-то рассказать? Вопрос только — как ее найти? Сколько времени вам нужно, чтобы обрести… как бы лучше сказать… вернуть дееспособность?
Кардель фыркнул и поморщился.
— Де-е-способность… — Он зашевелился, проверяя состояние поврежденных деталей своего огромного тела. — Голова в основном… но хуже-то вряд ли будет. Сутки — и отек спадет. Если вы дадите мне эти сутки, Стокгольм будет вам вечно благодарен. Передайте-ка мне вон тот осколок с окна.
Он пару минут со знанием дела рассматривал сизо-черно-багровую маску.
— Боюсь, черт бы меня побрал, этот сукин сын опять сломал мне нос. — Он с надеждой посмотрел на Винге. — А может, на место встанет? Как говорил ваш брат: минус на минус дает плюс.
5
В конторе Паллиндера на Корабельной набережной никого не было. По всем признакам заведение прекратило свое существование. Дверь заперта. Винге, изогнувшись, заглянул в замочную скважину и сразу обратил внимание на большие прогалы в стройных рядах папок на полках.
— Вы пришли взыскать долг?
Винге вздрогнул. Солидный господин стоял у двери соседней конторы и с любопытством наблюдал за его необычным поведением.
Эмиль покачал головой, чем вызвал неожиданный взрыв смеха.
— Вчера я его повстречал… Рудольфа Паллиндера. Здесь, на лестнице, вот с тако-о-ой кипой папок подмышкой. Бледный, глаза, как у коровы на сносях. Вот это, думаю, да… гонятся за ним, что ли? Вид такой, будто гонятся.
— Нет-нет, — поспешил заверить Винге. — Долги тут ни при чем. Полицейское дело.
— Вон что… судя по тому, с какой скоростью этот мошенник ретировался, думаю, в границах королевства вряд ли вы его обнаружите.
Господин перестал смеяться. К нему сразу вернулись выправка и солидность. Достал из жилетного кармана табакерку и предложил Винге. Тот отказался. Господин пожал плечами — была бы честь предложена, — аккуратно утрамбовал табак в ямке между сухожилиями большого пальца Анатомическая табакерка, вспомнил Винге лекцию в университете), поднес к лицу и звучно, с присвистом, втянул ноздрей.
— Да… — значительно произнес он и хотел было продолжать, но сделал паузу и чихнул. — Да… когда дела ни к черту, все-таки утешение… я имею в виду, когда у других еще хуже. Дела, вот что я хочу сказать. Хуже, хуже. И сразу вроде легче.
Винге, почти не надеясь на успех, бродил по Городу между мостами от одной церкви к другой. Ближайшая — Гертруда, потом Святой Николай у дворцовой стены, францисканская церковь на Рыцарском острове. Церковные книги… дело почти безнадежное. Он не знает даже год венчания, не говоря уж о точной дате. Все же, если случай окажется на его стороне: оглашение, венчание… хоть что-то. Почерк, как правило, отвратительный, множество пропусков в регистрах неопровержимо свидетельствует о небрежности и торопливости. А пасторы и дьяконы мало чем могут помочь, к тому же заняты текущими делами и очевидно стремятся как можно скорее от него избавиться.
По закоренелой привычке он выбирал дорогу так, чтобы видеть над собой небо. Большие, широкие улицы, даже если придется идти в обход. Корабельная набережная, Монашеская набережная, Лейонбакен… даже Зерновая гавань с отравляющим воздух Мушиным парламентом, куда свозят нечистоты со всего города.
Главное — поближе к воде, к простору. Как можно меньше переулков. А если все же попадаются — выбирать самые короткие. Их-го можно пробежать на одном дыхании, не открывая глаз.
Конечно, хорошо бы укрыться дома, но дом далеко, а приступ страха таков, что вот-вот вырвет. Хоть какое-то общество… он поспешил в кофейню. Остановился на пороге, отдышался и присмотрел столик в углу. Здесь спокойно и безопасно… пока. Разговоры все те же: Армфельт, Руденшёльд, кто следующий на очереди из тайных сообщников беглого барона. И как поведет себя Ройтерхольм: потребует взаправдашней казни или ограничится спектаклем, как с Магдаленой Руденшёльд. Несколько чиновников за соседним столиком заказали горячий шоколад — видно, решили отмстить окончание долгого рабочего дня.
— Только не экономь на какао, хозяин, предстоит веселая ночь! — бойко крикнул самый молодой, и они пустились обсуждать Баггенсгатан: достоинства и недостатки той или иной ночной бабочки, кто из них наиболее искусен в любовных играх.
— Овечка!
— Какая, к дьяволу, Овечка! Немецкий Колодец! Вот настоящий дьявол!
— Брат мой, судя по всему, не видит разницы между божоле и водой из Канавки… или никогда не пробовал Саронский Нектар! Как встанет на коленки, как открячит попочку…
— Кончай… допивайте эту бурду и вперед! Глупости какие… спятил, что ли? Если все дорвутся до одной и той же попочки, до тебя очередь вообще не дойдет.
Это разумное замечание было встречено одобрительным хохотом. Молодые люди допили шоколад и поспешили к выходу, оставив за собой кучки пепла на столе, грязные чашки — и Эмиля Винге с только что родившейся мыслью.
Разбудить Карделя не вышло.
— Жан Мишель! Да проснитесь же! Тре Русур… Вы же помните: в записках Эрика? Тихо Сетону было отказано чуть ли не во всех публичных домах в Густавии! А может, в Стокгольме та же история?
Между почерневшими веками блеснул белок глаза. Одного. И тут же исчез. Пальт выругался, повернулся на другой бок и захрапел так, что зазвенело стекло в окне, а на комоде дернулся и упал единственный и незаменимый осколок зеркала. Слава Богу, не разбился.
С таким же успехом можно пытаться вдохнуть жизнь в березовое полено. Винге взялся грызть ноготь и догрызся до того, что почувствовал во рту металлический вкус крови.
— Что ж. Придется одному. А что еще… Или сесть и сидеть, сложа руки.
Эмиль Винге поднялся по Скорнячному переулку к Большой площади. Солнце зашло, кабаки оживают… он вспомнил рассказ Сетона про франжипани, расцветающие по ночам. Шаги Минотавра… да, угадываются, но где-то в отдалении. Многие фонари еще не зажжены, а свет от уже зажженных еле достигает колодца посередине площади. Но открытое пространство все же лучше. Он немного пригибается и косится на силуэт украшающей фонтан помпезной урны на фоне уже потемневшего неба. Вот оно, небо. Никуда не делось. Подошел поближе, хотел ополоснуть лицо и больно ударился коленом об одну из разделительных каменных чушек, поставленных, чтобы помешать конным экипажам приближаться к фонтану. Пара фонарщиков нехотя орудуют длинными шестами — наконец-то зажгли фонари у здания Биржи. Через закопченные стекла можно различить полотеров, натирающих пол в танцевальном зале, а если поднять глаза, полнеба занимает торжественный силуэт Большой церкви.
Он двинулся к заливу и еще не успел свернуть с Купеческой на Баггенсгатан, как услышал гомон множества голосов. Здесь совсем другое освещение: уличные фонари не зажжены. Намеренно: любители клубнички ценят анонимность. Зато стены домов хитроумно подсвечены снизу, дабы подчеркнуть несомненную солидность тесно поставленных зданий. Но устроителей волновали не только архитектурные соображения: эти искусно поставленные фонари прекрасно освещают ночных бабочек в окнах. Одна сидит на подоконнике, свесив голые ноги, — между прочим, рискует свалиться и разбиться насмерть. В руке меловая трубка. Другая, свесившись чуть не по пояс, хвастается необычайными эротическими талантами и возможностями. А самая изобретательная придумала театр теней: завесила окно светлой простыней, поставила позади несколько свечей и принимает разные соблазнительные позы, не оставляющие сомнений в ее полной наготе. Смело, но в рамках закона.
Внизу, на мостовой, картина иная. Отчаяние и навязчивость. Отчаянная навязчивость и навязчивое отчаяние. Он с жалостью и отвращением заметил немолодую уже, вдребезги пьяную женщину. Вывалила обе груди и поддерживает снизу руками, молча приглашает попользоваться ее услугами. А глаза… достаточно посмотреть ей в глаза и понять: еще одна загубленная жизнь. И конечно же привычная безрадостная ухмылка беззубого рта.
У подъездов стоят пожилые мадам, нахваливают свой товар. Разветвленные и многочисленные запреты Ройтерхольма никак на них не действуют. Платья у мадам такие яркие, что вполне успешно отвлекают глаз от уличной грязи. Но роду деятельности они преступницы, но продолжают как ни в чем не бывало. Таково желание общества. А городские стражи в обмен на несколько шиллингов мгновенно теряют зрение и дар речи. Покачают головой и идут восвояси.
Мужчины приходят, уходят, возвращаются, опять уходят, на их место приходят другие. Подмастерья, отмечающие свободный понедельник, состоятельные буржуа — в одиночку или в оживленно переговаривающихся группках, юноши студенческого и менее студенческого вида, одинокие грешники, старательно прикрывающие лица носовыми платками. Похоть объединяет всех, классовые различия уже не важны.
Толстая мадам успела ухватить Винге за рукав. На лице, густо вымазанном свинцовыми белилами, приклеена дежурная улыбка. Светло-серая накидка с голубым кружевным воротничком, красные ботинки. В руке — пронзительно-зеленый зонтик. Не успела она начать перечислять достоинства своего заведения, подошел очень худой парень с бутылкой в руке. Его заметно покачивало.
— Твои сучки заразили меня французской болезнью… мадам, — заплетающимся языком сказал он, причем последнее слово произнес с плохо скрытой злобой и оглянулся — надо, чтобы все слышали.
Поставил на мостовую бутылку, расшнуровал штаны и вытащил на обозрение сморщенный орган с внушительным шанкром.
— Вот! Глядите! — Он внезапно завизжал так, что эхо покатилось по примыкающим переулкам. — Вот! Берегитесь их. Камеристок Ящера!
Мадам тоже повысила голос — возражения должны быть услышаны.
— Ошибаетесь, сударь! Все мои девушки, все до одной, каждую субботу послушно раздвигают свои прекрасные ножки еще шире, чем по будням. И зачем, вы спросите? А вот зачем: показывают свои ракушки нашему медикусу. Каждую субботу! Мои девочки здоровы, как орешки!
Штаны парня соскользнули до колен, и он чуть не упал, попытавшись подойти к мадам поближе.
— Зараза, зараза… Держитесь от них подальше, а то нос провалится и хер отвалится!
Мадам оглянулась, ища защиты у публики, но быстро поняла: стратегию надо менять. Люди хохотали, но ей ли не уловить в этом смехе нотки сострадания, а главное — возмущения и страха.
— Успокойся, дружок, — с теплой, доверительной интонацией сказала она несчастному чуть не на ухо. — Если не хватает на сулему и киноварь[41], поможем. И на воды поедешь. Неделя на водах поставит тебя на ноги.
— К дьяволу, ведьма! К дьяволу! — Парень отпихнул мадам так, что она села на мостовую. — Вы у меня жизнь отняли! Жена поглядела — муж гниет, да и выгнала к чертовой матери. Закон позволяет!
Он разрыдался и начал хватать за руки проходящих — мол, берегитесь этих Ящериц, берегитесь заразы. Мадам отчаялась его урезонить и махнула рукой. Из дома тут же, будто только и ждал сигнала, появился здоровенный детина с глазами убийцы и поволок скандалиста в соседний переулок, вынимая на ходу дубинку из-за пояса. Оттуда донеслись глухие удары и вопли несчастного. Когда вышибала вернулся, вытирая о штаны окровавленные руки, мадам схватила его за воротник.
— Узнай, у кого он подцепил заразу, и чтоб духу ее здесь не было!
Пришлось пробиваться через толпу. Все будто специально устремились ему навстречу. Вот опять… сдвигаются стены, темнеет в глазах, к горлу подступает тревожная, не имеющая выхода тошнота. Винге пробует бороться, но чем больше замыкается вокруг него пространство, тем больше отчаяния в судорожных движениях, которыми он пытается проложить путь в толпе. И встречные не остаются в долгу: кто толкнет, кто ткнет локтем в бок. Паника становится невыносимой… нет. На этот раз не уйти. Он уже совсем было решил сдаться и плыть по течению, но кто-то крепко ухватил его за руку.
— Господин Винге? Ваше имя Винге?
Он резко обернулся. Женщина… представительница единственной в этой обители грешниц профессии, на несколько лет старше его. А может, и не старше, работа накладывает отпечаток; но лицо открытое и доброе. И чудесный, певучий финский акцент.
— Я вас увидела из окна. Вас… и этого беднягу, и Мамочку… ну, ту, с зеленым зонтиком. Меня зовут Юханна…
«Цветок Финляндии». — Она печально улыбнулась.