– Вы производили ревизию?
– И то р-развлечение… К тому же мне хотелось вести строгий учет всему продовольствию, которое я съел, сожженным свечам, изношенной одежде… Думал, что буду делать, если мне впоследствии за все это предъявят счет. – Он допил вино и подрагивающей рукой возвратил стакан Барченко.
– Если преступника… будем именовать его так, поелику он едва смертоубийство не сотворил… не интересовал склад, значит, его интересовали вы. Тогда вопросов еще больше. И, кстати, вы сказали, что капитан вам не тыкал, обращался хоть и в приказном тоне, но уважительно?
– Да…
– И вы его «благородием» не величали?
– Не величал. Что же из этого проистекает?
Вадим, общаясь с Барченко, невольно заражался его церковнославянским наречием.
– А то, что сословия вы не пролетарского и тем паче не крестьянского. Я дворянина за версту узнаю. – Александр Васильевич перешел на полушепот. – Сдается мне, голубая кровь в вас течет, любезный Вадим Сергеевич…
– Как же я р-рядовым на войну попал?
– Всякое случается. За провинность разжаловали или еще чего… Возможно, по политической части. На это я и уповаю. Если откроется, что вы свободомыслием изволили баловаться, будет у вас отменный джокер против наших приверед.
Говорил Александр Васильевич не без сарказма, но вроде как и всерьез.
– Так давайте еще в моих мозгах покопаемся! – взмолился Вадим. – Я хочу правду узнать.
– Покопаемся, – заверил Барченко. – Но не сейчас. Неделю перерыва сделаем, а после проведем повторный сеанс. Если…
– Если что?
– Если раньше кой-чего не произойдет…
Глава III,
в которой Вадим Арсеньев в числе прочих сотрудников особой группы пускается в рискованное путешествие
В первые дни после зачисления Вадима в штат Спецотдела ГПУ Барченко не загружал новичка работой, давал ему возможность освоиться в новой атмосфере. Для Вадима это было тем более непросто, что за восемь томительных лет он отвык от людей – с одной стороны, изголодался по общению, а с другой – испытывал определенную антропофобию, каковую, вероятно, чувствовал и Робинзон после изоляции на своем острове.
Чтобы ускорить процесс адаптации, он не спешил после работы на выделенную ему жилплощадь в коммунальной квартире на Нагатинской (комнатка в двадцать квадратных аршин, как положено по закону), а задерживался на работе или шел с кем-то из коллег гулять по Москве. Часто его собеседником и проводником становился Макар Чубатюк, с которым у Вадима завязались дружеские отношения. Макар взял новенького под свою опеку, чтобы ввести его в постреволюционную действительность и разъяснить текущий момент.
– Ты, Вадюха, не смотри, что у нас нэпман жирует, мы его скоро к ногтю прижмем, глисту компостную, – с коммунистической непосредственностью рубил матрос-механик. – Читал Маяковского? «Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою отсюда до Аляски!»
– Это р-разве про нэпманов написано? – замечал Вадим, успевший проштудировать в читальне сборники главного пролетарского поэта.
– Про них тоже. Мы, братишка, всю нечисть из страны выметем подчистую, дай срок! Пойдут они у нас в Нерчинск ежиков пасти. И наступит такая благодать, что ангелов в раю затошнит…
Справедливости ради следует сказать, что угар новой экономической политики не всегда вызывал у Чубатюка праведную ненависть. Любил Макар на досуге гульнуть в ресторанах, которых в Москве развелось, что пивных в Германии. Исполнив служебные поручения и загнав машину в гараж, он шел домой, в общежитие-коммуну, доставал из рундука местами вытертый фрак (не иначе реквизированный в революционной горячке у какого-нибудь буржуя), напяливал его на свои широченные плечи и заваливался в «Хромого Джо», или в «Сверчка на печи», или в другое подобное заведение. Его особенным обожанием пользовался ресторан на площади Свердлова. Здесь, в роскошном купеческом особняке, еще в прошлом веке стараниями приказчика Тестова открылся трактир, который весьма скоро приобрел популярность у заезжих помещиков, а затем и у особ более высокого полета. Если верить Гиляровскому, петербургская знать во главе с великими князьями специально приезжала из Петербурга отведать фирменного молочного поросенка, жаренного на огне, раковый суп с расстегаями и гурьевскую кашу. У Тестова сиживали Достоевский и Шаляпин, Рахманинов и Чехов.
В начале нового века трактир торжественно переименовали в ресторан и подвергли кардинальной реконструкции. Как писал тот же дядя Гиляй, переделали даже стены. В зеркальном окне вестибюля красовалась декадентская картина, а в большом столовом зале появилась модернистская мебель. Это отвратило от заведения купцов-ретроградов, зато привлекло представителей зародившегося бунтарского поколения. Закрытый в 17-м ресторан возродился еще до окончания Гражданской. Сюда-то и предпочитал заходить расфранченный Чубатюк, ценивший русскую кухню выше всяких там французских и итальянских.
Вадим иногда присоединялся к нему, пил старку, жевал поросячью ногу, слушал в исполнении размалеванных певичек «Бублички» и «Лимончики», но не чувствовал себя в этом гнезде великорусского разгула так же уютно, как Макар, то и дело щипавший официанток пониже поясницы, с оглушительным треском хлопавший в ладоши и басивший во всю мощь своих богатырских легких:
– В жопу «Лимончики», «Марсельезу» вжарьте!
Еще одним его пристрастием был кинематограф. У Чубатюка действовало выверенное расписание: по будням он ходил в «Гранд-плезир» и «Великан», а по праздникам – исключительно в «Художественный» на Арбатской площади. Этот старейший в столице кинотеатр сам по себе считался произведением искусства: фасад в стиле античной классики, мраморные колонны, ажурные люстры в фойе, зрительный зал, оборудованный на манер театрального – с партером, балконами и ложами. Смотрел Макар все подряд: американского «Всадника без головы», французское «Эльдорадо», турецкую «Огненную рубашку», отечественных «Красных дьяволят». Смеялся над Чарли Чаплином в «Малыше», покрывался испариной при виде Макса Шрека в фильме ужасов «Носферату» и облизывался, глядя на Мэри Пикфорд в «Двух претендентах».
Кинематографические походы пришлись Вадиму по душе, он охотно сопровождал Макара, но по прошествии полутора недель утомился. Наскучило мелькание бессловесных теней под пошловатые наигрыши тапера. Да и не обогащало это ни душу, ни ум. Наивные мелодрамки, тупые комедии, бессмысленные боевики… Вадим горел желанием узнать побольше не о выдуманной, а о реальной жизни, поэтому все чаще стал отказываться от Макаровых приглашений и просиживал вечера в библиотеках, листал подшивки газет и журналов, обогащался актуальными сведениями и постепенно приноравливался к существованию в обновленной России.
Так продолжалось до конца сентября, но однажды, после окончания рабочего дня, который Вадим провел за сортировкой старых бумаг, скопившихся в сейфах, Барченко сделал таинственное лицо и вполголоса промолвил:
– Попрошу вас, Вадим Сергеевич, сегодня задержаться. Хочу вам кое-что показать.
Заинтригованный Вадим последовал за ним в компактный зальчик, расположенный, как и другие кабинеты особой группы, не в гэпэушном комплексе на Лубянке, а в здании Главнауки. Александр Васильевич хоть и состоял в чекистском ведомстве, но использовал любую возможность подчеркнуть, что он – не филер со шпалером, а вольный мыслитель. Оттого и перебрался поближе к ученым мужам. Здесь ему было удобнее во всех отношениях: не роились перед глазами кожаные, волокшие арестантов со скрученными руками, почти не слышалось матюгов, зато в его распоряжении находились справочные фонды, лаборатории и демонстрационная с киноустановкой.
– Вы тоже увлекаетесь синема? – спросил Вадим, войдя в зал с рядами жестких стульев и белым полотном на стене.
– Увлекаюсь, – не счел нужным отрицать Барченко, – однако мой интерес сугубо практический. И фильмы я смотрю не того дрянного сорта, на какие таскает вас наш милейший Макар Пантелеевич…
– А какие же?
– Документальные. В моем собрании много диковинок. Одну из них мы с вами сейчас и поглядим.
С этими словами Александр Васильевич дал отмашку киномеханику, тот погасил лампы в зальчике, застрекотал аппарат, и на белом полотне появилось нечеткое изображение. На фоне заснеженных сопок темнела подо льдом гладь какого-то озера. Солнце отсутствовало, вся картинка была окрашена в тяжелые сумеречные тона, какие бывают в пасмурный зимний день.
– Это Север, – прокомментировал Барченко, севший рядом с Вадимом в первом ряду. – Кольский полуостров. Съемка сделана три года назад, в ходе экспедиции профессора Ферсмана.
– Я читал о ней на днях в геологическом журнале. Пишут, что Ферсман нашел в тундрах залежи полезных ископаемых.
– Sic. Но имеется один аспект, который не стали предавать огласке. Он никем пока не объяснен, и есть основания полагать, что это как раз по нашему ведомству… Смотрите!
В кадре возник мужчина в толстом кожухе и меховой шапке. Он шагал по берегу озера, проваливаясь до бедер в рыхлый снег. Оборачиваясь, перебрасывался фразами с оператором, но Вадим и Барченко слышали только тарахтение киноустановки.
– Снимает старший архивист Минералогического музея Академии наук Болдырев, – продолжил пояснения Александр Васильевич, – его Ферсман взял с собой в ту поездку. А видим мы еще одного участника экспедиции – техника Паршина. Они вышли к берегу Сейд-озера, есть такое в центре полуострова… Будьте внимательны, сейчас начнется!
Камера, покачиваясь, двигалась вдоль береговой кромки, следом за мужчиной в кожухе. Тот шел неторопливо, пока не увидел черные точки неподалеку от озера, ближе к сопкам. Он свернул, промял ногами тропу, остановился. Камера следовала за ним, но он, обернувшись, тормознул оператора взмахом руки. Жест, понятный без слов – снежные наносы были настолько глубоки, что техник Паршин провалился почти по грудь. Оператор снимал издали, но навел фокус так, что стали видны черные валуны, выглядывавшие из-под сугробов. К ним и подошел техник. Рукой в рукавице счистил с передней грани ближайшего валуна слой пушистых снежинок и открыл взорам зрителей прорисованные чем-то петроглифы. К сожалению, разобрать их с экрана не представлялось возможным – качество съемки оставляло желать лучшего.
Последовал короткий спор между Паршиным и Болдыревым, имевший неожиданную развязку. Паршина словно бы дернуло током, он отшатнулся от валуна, его облупленные морозом губы искривились в людоедской гримасе, и он, переваливаясь, пошел прямо на камеру. Болдырев начал отступать, камеру повело, изображение Паршина съехало вбок.
– Что происходит? – спросил Вадим, которого внезапно обезумевший человек из любительского ролика поразил куда сильнее, чем профессиональный кривляка Шрек.
– В том-то и ребус… – проговорил задумчиво Барченко. – Глядите, что будет дальше.
Паршин убыстрил ход, наткнулся на что-то, сокрытое в снегу, погрузил в белое месиво руки по самые плечи и выволок оттуда булыжник весом никак не меньше трех пудов. Выволок играючи – как поднимают с земли упавший мячик. И так же играючи запустил им в оператора. Камера взлетела, перевернулась в воздухе, выхватила из окружающего ландшафта крутую сопку и кусок молочно-бледного неба и упала, зарывшись в снег. Изображение на экране погасло, в зальчике снова вспыхнули лампы.
– Аминь, – резюмировал Барченко.
– Он его убил?
– Паршин Болдырева? К счастью, нет. Провидение окормило… Плечевую кость раздробил, больше ничего. Понабежали все, кто был рядом, Паршина скрутили. Ферсман рассказывал мне, что проще было бы с разъяренным вепрем справиться.
– По виду Паршин – заурядной комплекции, не атлет. Не представляю, как он сумел такой вес поднять, еще и бросить! И что за умопомрачение с ним приключилось?
– То-то и оно, Вадим Сергеевич! – прищелкнул пальцами Барченко. – Умопомрачение накатило, а потом и отошло. Думали, что он главою скорбен, отвезли в Питер. Он всю дорогу горючими слезами заливался, молил развязать, божился, что ничего не помнит… прямо как вы.
– Но я ни на кого не кидаюсь!
– Это я так, для сравнения. Кидаться он перестал уже через минуту после первой вспышки. И сила небывалая пропала. Сделался собой прежним. Свезли его к академику Бехтереву, тот полгода его изучал, психических отклонений не выявил. Вот так…
– Вы от Бехтерева эту историю узнали?
– От него. Сразу скумекал, что за нее ухватиться можно. Пленку с записью мы изъяли, а со всех, кто в экспедицию ездил, обет молчания стребовали. То бишь подписку о неразглашении.
– За что же ухватиться, Александр Васильевич? – недоумевал Вадим.
– А разве для вас в порядке вещей, когда человек ни с того ни с сего впадает в буйство и совершает кунштюки, на какие прежде не способен был? А?
– Нет, конечно. Какой тут порядок… – Вадим смолк.
– О чем закручинились, Вадим Сергеевич? Не согласны со мной?
– Согласен… А можно пленку чуть-чуть назад отмотать и запустить еще р-разок?
Барченко сделал знак киномеханику, и на экране вновь прорисовался белый пейзаж. Опять задергалась перекошенная физия техника Паршина, взблеснуло небо…
– Стоп! – закричал Вадим. – Остановите!
Картинка омертвела. Посреди полотна столбенела верхушка сопки со взвихрившимся от ветра белым пухом.
– Нет, не здесь… Немного назад, самую малость!
Кадры пошли в обратной последовательности. Когда в поле зрения выполз покатый бок сопки, Вадим воскликнул:
– Вот оно!
– Что вы там узрели? – полюбопытствовал Браченко. – Рисунок? Да, я тоже его приметил. Палеолитический период, не иначе.
Сквозь северную зимнюю хмарь и муть некачественной пленки можно было разглядеть вычерченную на горе фигуру человекоподобного существа с воздетыми руками. Портрет смотрелся натуралистично, хоть и сделан был, как сказал Александр Васильевич, первобытным художником.
– По скудоумию своему определить точное назначение сего Голиафа не берусь. Равно как и разрисованных камней, подле коих с господином… пардон, с товарищем Паршиным произошло прискорбное злоключение. Одначе смею выдвинуть гипотезу, что на бреге Сейд-озера в доисторические годы обитали древние охотники и рыболовы. Там и пещеры имеются, мне Ферсман поведал… А наскальная живопись имела ритуальное значение. А чего это вы так вскинулись?
– Я видел этот силуэт… и сопку ту видел! – в ажитации Вадим едва проговаривал слова. – Я был там!
– На Сейде? – Барченко приподнял очки и воззрился на Вадима близорукими глазами, как будто такой способ давал лучший результат. – То есть вы все вспомнили?