Постепенно спиртное становилось все большей проблемой. Помню, как я лежала в своей кровати и, уже проваливаясь в сон, слышала разговор мамы и папы на повышенных тонах. А среди ночи мама нас разбудила, и мы зачем-то вдруг пошли к соседке. Тогда для меня все это было веселым приключением, мы куда-то шли, оказались в незнакомой квартире, нас уложили на чужую кровать. И я, засыпая, слышала, как мама с соседкой обсуждают, что мы здесь из-за папы, который слишком громко разговаривал. Несколько раз после этого мама принималась ругаться на папу, который вознамеривался со мной поиграть. Дело в том, что приступ чадолюбия находил на него строго по ночам, когда я уже спала. И я, бесцеремонно разбуженная, чувствовала, как от него остро пахнет водкой. Мама пыталась отнять меня у папы, он сопротивлялся, и мне все это очень не нравилось. Уже будучи взрослой, я однажды уловила этот водочный запах, исходивший от кого-то из знакомых, и внезапно ощутила приступ паники. Видимо, еще с детских лет мое сознание зафиксировало прямую связь между двумя понятиями: «водка» и «опасность».
Постепенно стало понятно, что папа не очень хорошо справляется со своим алкоголизмом. В проявлении его бурных отцовских чувств ощущалось все больше агрессии. Нам пришлось еще раз уйти из дома ночью, это было уже в Кызыле и не казалось таким романтическим приключением, как в первый раз. Была зима, ночь, холод, кромешная темень, мы с мамой и сестрой бегом выскочили из квартиры и, уже оказавшись на улице, стали думать, что же нам теперь делать и куда идти. Отправились в школу, разбудили сторожа, он, выслушав мамин рассказ, пустил нас в класс. Мама сдвинула парты, постелила на них овчинный тулуп, взятый у дворника, накрыла нас своим пальто и кофтой, и мы улеглись спать прямо на столах. Это было странно. И непонятно. «Почему надо куда-то идти ночью в мороз? Почему нельзя остаться в своих кроватях?» – думала я, засыпая. И только наутро, когда мы вернулись в свою квартиру, поняла, зачем мама нас увела. Я увидела, что наш красивый ковер, на который родители долго копили и который был добыт с боями, ковер, который несколько лет уже висел на стене, украшая и согревая нашу квартиру – так вот, этот самый ковер изрублен на куски. Папа, видимо, руководствуясь принципом: «Будем разводиться – поделим строго пополам все, вплоть до рояля», пытался разрубить его на две части, но что-то у него не задалось, и он просто изрешетил ни в чем не повинный ковер топором в лапшу. Досталось и настенным часам, которые висели рядом. И вот тогда я поняла, что действительно происходит что-то не совсем правильное. Что-то опасное. Раз уже в ход пошли топоры – жди беды. Мама, видимо, поняла это еще раньше и, не дожидаясь более серьезных последствий, приняла решение разводиться с папой. Потом, уже слушая рассказы бабушки о том, как отец себя вел, я сделала вывод, что мама приняла правильное решение. Она не стала дожидаться, когда он начнет деградировать, у нее не было ни здоровья, ни времени, чтобы возиться с ним, надо было ставить на ноги двух дочерей. А когда я спустя много лет увидела отца вновь, сама лично убедилась, насколько мама тогда была права.
Глава 4. Мама заболела
Папа уехал в Артемовск, мы с мамой и сестрой остались в Кызыле одни. Вскоре у нее начались проблемы со здоровьем, она жаловалась на головную боль, ходила на какие-то обследования. Но однажды ей стало совсем плохо, и она оказалась в больнице. Мы с сестрой остались в квартире одни. Помню, как я удивилась, когда вместо мамы в нашу квартиру вошли какие-то люди, попросили нас одеться, посадили в большую грузовую машину, крытую брезентом, и повезли куда-то. Так мы оказались в детском приемнике-распределителе (это было что-то вроде временного детского дома). Я помню столовую, спальню с большим количеством одинаковых железных кроватей. Там было просторно и чисто, но очень неуютно и хотелось домой. Вызволила нас оттуда бабушка, которая спешно прилетела с Украины в Кызыл.
Домой мы вернулись не одни, а с большим количеством живности в волосах – подцепили вшей в детском доме. До сих пор помню запах керосина и вонючего дустового мыла, которым бабушка мыла наши головы, чтобы избавить нас с Олей от этих паразитов.
Маму из больницы отпустили, но она все время пила таблетки, и все чаще в нашей квартире звучали слова «врач» и «операция». Я понимала, что она не очень хорошо себя чувствует, но причины от меня скрывали. Да и вряд ли восьмилетний ребенок смог бы понять, что кроется за словами «опухоль головного мозга».
Начинались очень непростые для нашей семьи времена.
Однажды мама не пришла ночевать, а наутро бабушка сказала: «Собирайся, поедем в больницу». Я не очень поняла, о чем речь, но поехала. Мы пришли в больницу, и к нам вышла мама в красивом байковом халате. Они с бабушкой напряженно говорили о каких-то взрослых вещах, что-то вроде: «Сделали пункцию, опухоль вроде доброкачественная», «Хирург хороший, все будет прекрасно». Потом они заметили, что я тоже здесь нахожусь, рядом с ними, мама стала улыбаться, успокаивать меня, уверила, что скоро вернется домой, просто сейчас ей надо будет побыть в больнице. Я поняла, что происходит что-то серьезное и не очень хорошее, но маме поверила. Несколько дней спустя бабушка сказала: «Маме сделали операцию и к ней уже можно». Я была удивлена – а раньше нельзя было, что ли? И мы поехали к маме. Бабушке дали халат. Я волновалась, что мне его не дали, размышляла о том, что на таких маленьких, как я, наверное, просто не шьют халатов, и с этими думами вошла в палату. Я не сразу поняла, что человек, лежащий передо мной на больничной койке, – моя мама. Голова у этого человека была как капустный кочан: сплошные бинты и наружу торчит только нос, рот, глаза и огромные синяки под ними. Мама пыталась улыбаться, но я видела, что ей это непросто дается. Бабушка беседовала с мамой, а я встала в изножье кровати, крепко вцепившись в прутья. Я смотрела на маму и пыталась понять, что же с ней происходит. Я же тоже болела иногда, и меня лечили, все было не так страшно, значит, и маму вылечат. Но, с другой стороны, этот капустный кочан вместо головы, и эти странные мамины слова, что после операции ей хотелось пить, а ей не давали воды и только смачивали губы бинтиком влажным. Нет, пожалуй, это не похоже на ту болезнь, к которой я привыкла. И, пожалуй, все гораздо страшнее. Мама перевела взгляд на меня и попыталась еще раз улыбнуться, но у нее снова не получилось. И тут я поняла, что пришла в эту палату с важной миссией – поддержать маму, сделать так, чтобы она стала веселой, как раньше. Я сказала: «Знаешь, тебе очень идет вот эта чалма (я не знала слова “повязка”). Ты в ней похожа на космонавта». И тут мама улыбнулась уже совершенно искренне и естественно. И я поняла, что, наверное, все правильно сделала, ободрила маму и развеселила ее.
Через несколько дней мама вернулась домой, повязка на ее голове уже была не такая пугающая, просто шапочка из бинта. Сначала она много отдыхала, бабушка говорила нам, что маме необходим «постельный режим». Стало ясно, что операция была очень сложной. И что опухоль, как выяснилось, поразила не только мозг, но и повредила правую лобную долю черепа. В результате у мамы, на лбу справа, теперь было такое место, где кости не было совсем. Только кожа. И сразу за ней мозг. Когда мама волновалась, это место дышало, как родничок у младенца, и пульсацию было видно невооруженным глазом. Мама прикрывала его специальной защитной насадкой, сначала под париком, потом, когда волосы отросли – челкой. Но я, один раз увидев, с тех пор все время думала о том, какой опасности она подвергается. Но постепенно жизнь вновь наладилась, мама, как и раньше, стала ходить на работу, а, приходя вечерами домой, опять приносила шприцы, кипятила их на плите и отправлялась зарабатывать деньги частными визитами, делая людям уколы. И опять на дверце шкафа висел крахмальный халат, пахнущий приятно и привычно. И тревога немного отступила.
Еще живя в Ростове и не помышляя о поездке в Кызыл, мама вступила в так называемый «Строительный кооператив». Смысл этого мероприятия состоял в том, что люди подписывали договоры на приобретение квартиры, которая находилась еще только в проекте на бумаге, и потом долгое время платили взносы (довольно ощутимые по тем временам), ожидая, когда дом построится. Иногда проходили годы, прежде чем люди получали возможность въехать в свою собственную квартиру.
Бабушка очень помогла – продала часть своего участка вместе с хатой, в которой жила с детства, себе оставила лишь небольшой клочок земли и деревянный скромный флигель, на нем стоявший. В этом флигеле мы потом с сестрой проводили лето. Но бабушкин вклад покрыл лишь часть расходов на квартиру. Взносы надо было платить регулярно, и мама постоянно искала всяческую «подработку».
Мы вернулись в Ростов. В Кызыле оставаться не было никакого смысла, к тому же в родном городе нас ждала уже построенная кооперативная квартира. Когда мы о ней думали, пытаясь представить, какая она, сестра еще раз удивила всю семью экстрасенсорными способностями. Она взяла тетрадку и карандаш и нарисовала в подробностях, как будет выглядеть наше жилище: вот тут, говорит, будет вход, здесь коридор, здесь кухня. А вот здесь дверь и два картонных встроенных шкафа. Разумеется, никаких планов будущей квартиры нигде не существовало, даже родители понятия не имели, какой она будет, а уж сестра об этом тем более не могла знать. Но когда мы на следующий день вошли в нашу новую квартиру, мы чуть не упали в обморок. Все было точно так, как нарисовала Оля. Вплоть до расположения шкафов. Больше она нас так не удивляла ни разу, но я продолжала ждать от нее чудес и смотрела с интересом и уважением.
Контейнер с нашими вещами и мебелью еще не успел доехать в Ростов из Сибири, и три дня мы спали на полу. Матрасов не было, и мы отправились на ближайший пустырь, чтобы нарвать там полыни, шалфея и разной другой ароматной травы, разложили все это на полу и сверху постелили простыни.
Отсутствие в нашей жизни папы не особо омрачало мое существование. Честно говоря, я не помню каких-то особых страданий на этот счет. Может быть, мама с нами как-то правильно поговорила о том, что между ними происходит, нашла какие-то нужные слова. А может быть, дело было в том, что папа, и будучи в семье, нечасто появлялся дома, был то на гастролях, то на репетиции. Зато я узнала новое слово «алименты», оно стало часто звучать в нашем доме. В почтовом ящике иногда появлялись квитанции, с которыми надо было ходить на почту и получать деньги. Маме причиталось 40 рублей. 20 за меня и 20 за Олю. Бабушка, правда, жаловалась, что приходят эти квитанции нерегулярно, и чем дальше, тем реже. Мама объясняла, что папа нашел себе какую-то «халтуру» (я понятия не имела, что это такое), и, мол, эта «халтура» позволяет ему безбедно жить самому, но не перечислять деньги нам. Постепенно пить он стал все больше, работать все реже, в оркестры его уже не брали, и со временем музыка в его жизни вовсе сошла на нет.
Пару раз отец приезжал к нам, чтобы забрать какие-то свои вещи, которые мы прихватили, уезжая из Кызыла. В один из таких приездов они с бабушкой говорили на повышенных тонах, и я услышала, как она говорит: «Ну что же ты за отец такой, на день рождения дочерям даже открыточки не прислал!» Мне было больно это слышать. Да, бабушка была права, он действительно не поздравил меня с днем рождения. Но если бы бабушка не произнесла эту фразу вслух, я, возможно, и не придала бы этому факту особого значения, предпочла бы не заметить папиного поступка. Ребенок – чистое существо. Он любит своих родителей, нуждается в их внимании и надеется на то, что родители его любят тоже. Чтобы уберечь себя от разочарований, ребенок старается не замечать очевидных вещей: того, что папа о нем забыл и не собирается ни заботиться, ни любить, ни хотя бы поздравлять с днем рождения. Я до последнего хотела быть уверенной в том, что для папы мое существование имеет какое-то значение. Фраза, сказанная бабушкой, возымела эффект той самой соломинки, сломавшей спину верблюда, – я наконец-то осознала истинное положение дел, и это на какое-то время выбило меня из колеи.
Впрочем, этот удар я пережила достаточно легко. Жизнь в детстве такая насыщенная, что дети быстро забывают о плохом. Мне было чем заняться. У меня была моя семья – сестра, мама и бабушка. Была школа, друзья и масса идей, как интересно и с пользой провести время. Мы гуляли на улице, занимались музыкой, прыгали в «резиночки», гоняли в футбол, играли в «ножички» или просто носились по дворам до тех пор, пока не надоедало, или пока чья-то мама не крикнет из окна: «Миша, домой, мультики начались». Тогда мы всей гурьбой бежали к Мише, чтобы посмотреть у него телевизор. А Мишина мама с удовольствием нас всех кормила – выдавала таз черешни или клубники, тарелку слив или абрикосов (у нас их называли «жерделы»), или крошила в миску невероятно вкусные ростовские помидоры, лучше которых нет нигде, добавляла огромное количество зелени и сдабривала все это ароматным маслом, пахнущим на всю кухню.
В то время кое у кого из наших соседей стали появляться магнитофоны, на подоконник выставлялись колонки, включалась какая-нибудь модная Вопеу M, и начиналось веселье. Или население двора все толпой окружало новенькую «копейку» или «шестерку» – машины у людей в то время появлялись нечасто, и каждый новый автомобиль был настоящим событием.
Иногда я скучала по Сибири. Вспоминала, как мы удирали на Енисей, хотя нам строго-настрого запрещено было это делать – уж больно быстрая и холодная была река. Но мы не могли пропустить ледоход и не увидеть, как ломались льды, как выбрасывало их на берег. Льдины лежали на берегу и таяли под солнцем. Можно было тронуть торос палкой, и он с хрустальным звуком рассыпался на мелкие ледяные иглы. А через день вернёшься на берег – а половины тороса нет, растаял. Да, там не было фруктов, малина с трудом успевала вызревать, а клубника не поспевала вовсе. Когда ее привозили на рынок – это было целое событие, но бабушка, ругаясь, обходила эти ряды, не могла смотреть, какую цену ломят продавцы на товар, который у нее на родине в сезон поглощали в неимоверных количествах и все равно не успевали перерабатывать. А если на рынке встречался арбуз, то его покупали вскладчину на большую компанию и всем доставалось по кусочку. Зато кедровые орехи или медвежье мясо на том рынке были в изобилии, ешь не хочу. Но вот как раз медвежатины и не хотелось.
Глава 5. Смерть мамы
Когда мне было лет десять, мамино здоровье вновь стало ухудшаться. Опухоль, которую попытались удалить во время первой операции, не сдалась и вновь стала расти. Головные боли усилились, появились «приступы», похожие на те, что бывают при эпилепсии, и стало ясно, что без повторного вмешательства не обойтись. Мама и бабушка обсуждали предстоящую операцию, звучали очень страшные слова «трепанация черепа» и «наркоз».
Когда мама вновь вернулась из больницы домой, я узнала, что ей снова брили голову наголо и вскрывали череп. Во время операции что-то пошло не так, врачи задели артерию, была серьезная кровопотеря, повредили нерв. Ситуация была критической, пришлось срочно вызывать главного хирурга, который доделал операцию.
Мамочка была очень слаба, у нее отнялись левая рука и нога, были проблемы с речью. Сестра вспоминала потом, что, навещая маму в больнице, она брала с собой букварь и учила ее говорить заново. Мама жаловалась на головные боли и не могла уснуть без сильных снотворных. Ей дали инвалидность. Но работать мама продолжала. Конечно, о работе медсестрой не могло быть и речи, и она устроилась в круглосуточную аптеку, дежурила там по ночам.
Однажды наша соседка, наблюдая за тем, как бабушка выбивается из сил, ухаживая за дочерью-инвалидом и двумя внучками, предложила маме устроить меня в школу-интернат. У нее там учился сын, и они были в восторге от этого заведения. «Лесная школа» – так она называлась – была чем-то вроде санатория, где дети жили и учились, можно было забирать их на выходные домой или приезжать в гости. Я туда отправилась и год прожила в этом чудесном месте. Мне очень там нравилось. По рабочим дням мы учились, потом обедали, потом выходили на улицу гулять, зимой катались на коньках на собственном катке, участвовали в разных интересных мероприятиях, а по вечерам делали вместе с учителем уроки. Учиться было легче, чем в обычной школе, потому что можно было, если что-то не понимаешь, уточнить прямо тут же у учителя.
Это был такой пионерский лагерь длиной в год. Нас там не только учили, но и всячески оздоровляли – например, выводили на большую крытую террасу, клали на кровати, заворачивали в большие стеганые спальники, пеленали, как младенцев, и завязывали бантиком, чтобы мы не развязались. В таком виде мы спали на открытом воздухе, словно и не шестиклассники, а младенцы.
При этом в классе у нас вовсю кипела жизнь, у меня там завелась масса новых друзей и даже первая детская романтическая симпатия. В санаторий съезжались дети со всего Советского Союза, по причине ослабленного здоровья не могущие учиться в обычных школах. Получились самые настоящие «15 республик – 15 сестер». Были среди нас и киргизы, и белорусы, и грузины, и армяне, и евреи, и украинцы, литовцы и латыши. Никто не обращал внимания на национальности, все дружили, жили в прекрасном месте, хорошо питались, дышали свежим воздухом, в общем, замечательно проводили время.
Но однажды в санаторий приехали моя сестра и соседка тетя Надя. Они сказали, что мне надо срочно собираться домой. Когда я их увидела, мысли стали возникать самые разные. И самая страшная, та, которую я от себя изо всех сил гнала, тоже была среди них. Я не хотела верить. Боялась спросить. До последнего момента отказывалась думать, что произошло что-то по-настоящему страшное. По дороге к дому мы зашли в магазинчик, и тетя Надя купила много спиртного. «Зачем вам столько?» – спросила я. Моя десятилетняя сестра ответила: «Пойдем домой – увидишь».
Вместе с сестрой мы вошли в квартиру. В ней стояла странная тишина. Та особая тишина, которая бывает в доме, когда там случается беда. В квартире было много людей: родственников, знакомых и незнакомых. Часть людей находились в гостиной, в которой было что-то еще. Что-то незнакомое и пугающее. В центре комнаты на столе стоял гроб. Я, не заходя в гостиную, прошла прямиком в свою комнату. Ко мне подходили, утешали, говорили что-то, объясняли, что я должна пойти туда. Я отказывалась. Я не могла все это принять. Вероятно, детская психика так защищалась. Я думала: «Если я это не вижу, значит, это не случилось».
Я не плакала. Просто не могла. Я, девочка, которая была способна зареветь навзрыд из-за того, что рядом со мной кто-то кого-то обозвал дураком или сказал резкое слово – не проронила ни слезинки. Как сказала бабушка, «запеклась» от горя. Я смотрела на людей, которые зачем-то наводнили нашу квартиру, и поражалась тому, что они могут ходить, общаться друг с другом, обсуждать бытовые вещи. Они привезли каких-то кур, какую-то лапшу, на нашей плите стояла огромная кастрюля, в которой обычно кипятили белье, в ней варились сразу несколько куриц, по всей кухне были расставлены бутыли, заткнутые свернутыми газетами, и я поняла, что там самогон. «Какие куры, какой самогон, зачем все это?»
Сестра рассказала мне позже, как все было. Маме становилось все хуже. Однажды она пошла в туалет, силы ее покинули, и она присела на пол. Сил поднять маму у десятилетней Олечки не хватило, и они вдвоем так и сидели на полу, пока не пришла бабушка. Постепенно мама слегла совсем, речь тоже отнялась, и сестра понимала ее по жестам и глазам. Оля помогала бабушке менять маме одежду. Памперсов тогда не было, приходилось пользоваться резиновым надувным судном.
Умирала мама тихо. Бабушка голосила, а врач ей говорит: «Тихо, вы не видите, она же умирает». Оля рассказывала потом: «Я подошла к кровати, посмотрела в глаза маме. Они из зеленых превратились в мутно-серые. Я услышала вдох. Потом выдох. И на этом все. После маминой смерти пришли женщины, вымыли тело, переодели. Бабушка дала мне два пятака, я положила их маме на глаза, потом нашла помаду и накрасила маме губы». Это случилось 3 марта 1977 года.
Еще Оля вспоминала, что, пока мама болела, домой к нам приезжал отец. Бабушка уступила ему свой диван и легла спать рядом с Олей. Отец, изрядно к тому времени выпив, зашел в комнату, где спали Оля и бабушка. Что между ними произошло – неясно, а только Оля проснулась от бабушкиного крика. Открыла глаза и увидела, что папа стоит, замахнувшись на бабушку бутылкой. Сестра повисла у отца на руке, не дав ударить ее. Потом побежала к соседям, которые быстро вытолкали отца из нашей квартиры и спустили его с лестницы.
Глава 6. Похороны
Гроб с телом мамы поставили перед подъездом на табуретках. Я не понимала, зачем чужим людям видеть ее? Это же очень личное. Да, я несколько раз наблюдала похороны в деревне у бабушки, видела, как гроб проносили по улицам и незнакомые люди шли за ним и бросали цветы. Но это было давно и связано с какими-то неизвестными мне людьми. А тут же мама!
Мы отправились на кладбище. Была жуткая промозглая погода, и я услышала, как кто-то сказал: «Вот не повезло копачам, земля промерзла». Впоследствии этим самым копачам были вручены бутыли с самогоном. Люди кругом говорили какие-то странные вещи, я не понимала зачем. Зачем самогон, зачем вся эта бытовуха, почему каким-то незнакомым людям уделяют внимание, отдают им какие-то деньги? «А вы взяли полотенца?» Какие полотенца? Зачем они на кладбище? Я не знала, что речь шла о полотнищах, на которых опускают гроб.
Гроб поставили на промерзший скользкий глинистый отвал земли рядом с могилой. Люди по очереди подходили и прощались. Кто-то что-то говорил, кто-то что-то поправлял. Я видела все и не понимала ничего. Там мама. Но этого не может быть, это не она, это какой-то манекен! Или мама? Нет, точно не мама. Не может быть. И все-таки там мама.
Сестра сдержанно реагировала, она больше времени провела в деревне, чем я, а там было традицией всем селом ходить на похороны соседей, и, видимо, Оля насмотрелась уже и привыкла. А меня как будто заморозили. У меня не было никаких эмоций. Ни малейших.
И вот гроб накрыли крышкой. Взяли гвоздь. Раздался первый удар молотка. И именно в тот момент я осознала, что вот теперь действительно конец. Слезы брызнули из моих глаз, и со мной случилась истерика. Молоток как будто не по крышке гроба бил, а прямо по моим нервам. Удар за ударом. Мне казалось, что это будет продолжаться вечность.
Безысходность. И невозможно ничего сделать, остановить, повернуть вспять, спасти. Я вся погрузилась в звуки. Гроб опускается. Со стуком цепляется за что-то. Люди бросают на его крышку комья мерзлой земли. Отходят. Ноги чавкают в мокрой глине, скользят. Конец. Мамы больше нет.
Я долгое время отказывалась ходить с бабушкой к маме на кладбище. Было невыносимо думать, как она там. Невыносимо.
Глава 7. Бабушка – глава семьи
Мамина смерть была первой серьезной потерей в моей жизни. Развод родителей тоже был печальным событием, но переживания по этому поводу и близко не могли сравниться с тем состоянием опустошенности и безысходности, которое накрыло меня после смерти мамы. Когда мы остались без отца, это означало всего лишь то, что он больше не будет приходить к нам домой, но я знала, что он где-то там живет, мы время от времени о нем слышали, иногда получали какие-то деньги. И я понимала, что в крайнем случае его можно найти, к нему приехать. Мамы не стало, и это было уже навсегда.
Вслед за этой трагедией чуть было не последовала другая: нас с Олей, оставшихся фактически сиротами, предлагали отдать в детский дом. Мы узнали об этом много позже, а тогда, оглушенные своим горем, даже не подозревали о таком риске. Ситуацию спасла бабушка, которая к тому времени окончательно перебралась к нам в город и уверенно заявила службам опеки, что и не подумает нас отдавать ни в какой детский дом, что мы семья, и она нас прокормит. Бабушка была просто невероятным человеком, мы ее нежнейше любили и любим до сих пор. Для нас она всегда была образцом нравственности, чистоты и цельности. Потеряв свою единственную дочь, бабушка сделала все, чтобы вырастить внучек. Иногда, когда мы не в меру расшалимся, она в сердцах бросала: «Ну вот, говорили же мне умные люди, отдай их в детский дом!» И тут же осекалась. А иногда принималась тихо плакать и говорила: «А может, и правда было бы лучше вас в детский дом отдать, на все готовое, по крайней мере вы бы ели там досыта».
В бабушкиных словах была доля истины. После маминой смерти нам всем пришлось несладко. Оказалось, что мама умудрялась, зарабатывая деньги на нескольких работах и делая уколы на дому, создавать нам довольно-таки приличный уровень жизни. Мы не испытывали недостатка в еде и одежде, хоть и жили небогато. А оставшись с бабушкой, мы ощутили нехватку самого необходимого. Чтобы прожить самой и прокормить нас, бабушка устроилась работать дворником. В ее задачи входило убирать мусор и грязь вокруг дома, в котором мы жили (а он был огромный, многоподъездный). Бабушка справлялась с этой непосильной для многих задачей в одиночку. Если бы не ее деревенская закалка, она бы не сдюжила. Но бабушка привыкла работать. Каждый день она вставала в шесть утра и приступала к своим обязанностям. Зимой чистила снег и таскала ведра с песком, чтобы посыпать дорожки, весной орудовала ломом, скалывая лед, осенью сгребала в кучу опавшие листья. Ей выделялась небольшая сумма денег на покупку метел и граблей, но метлы очень быстро приходили в негодность, и она ходила на заготовки – резала какие-то высокие прочные сорняки и собственноручно вязала из них метлы. Иногда мы с Олей выходили во двор ей помогать, но это случалось нечасто, у нас было много своих дел. Да и не всегда хотелось, идя, к примеру, из школы домой, афишировать перед всей честной компанией, что вот этот дворник – моя бабушка, а я дворничихина внучка. Я стеснялась. Не то чтобы я стыдилась ее работы. Нет. Но мне было с чем сравнить, ведь у моих друзей родители занимались совсем другими делами. Мама одной из моих школьных подруг преподавала в институте, у второй мать была врачом. Родители друга, с которым мы познакомились, еще живя в творческом общежитии на Турмалиновской улице, были танцорами знаменитейшего на весь мир ансамбля «Донские казаки». Они катались по гастролям, не вылезали из-за границы, и дом их был напичкан самыми модными вещами – первые джинсы, первые магнитофоны появлялись именно у них. Это была прекрасная семья, и парень, и его родители, я с удовольствием ходила к ним в гости и с некоторой завистью (доброй, конечно) смотрела на то, как они все дружно сидят за столом и лепят вареники, или как папа играет с детьми. Иногда после визитов туда я начинала размышлять, что неплохо было бы жить в полной семье. Папа бы приходил домой после работы, я бы смотрела, как он ест, репетирует, он бы говорил со мной, что-то делал по дому. Мне нравилось смотреть, как папы на улице носили на плечах уставших дочек или как они всем семейством выбивали ковры зимой во дворе.
Папа, конечно, здорово бы нам помог в тот тяжелый период. Сейчас, когда я задумываюсь над тем, через что пришлось пройти бабушке, чтобы нас вырастить, я прихожу в недоумение. Как она справлялась? Нас все время надо было кормить, мы постоянно вырастали из всех колготок, юбок, из зимней одежды и обуви. Бабушкина зарплата – сто рублей, нас трое, а долг за кооператив все еще не выплачен, и он немаленький – 40 рублей в месяц. Итого оставалось 60 рублей на троих. Школа нам, как сиротам, выделяла некоторую сумму на покупку школьной формы, но это случалось раз в год, и обычно мы из нее к концу года безнадежно вырастали. И еще мы могли раз в день в школе бесплатно поесть. В школьном буфете было строгое разделение: одна еда предлагалась за деньги, другая – по талонам малоимущим. За деньги наши более состоятельные одноклассники покупали мясную «поджарку» с гарниром, очень вкусную и сытную, или пирожки с мясом, а не с непонятно из чего сделанным джемом. Еще были компоты из ягод и сочники с творогом. Нам вместе всего этого предлагался компот из сухофруктов, по которым невозможно было определить, чем именно этот сухофрукт был при жизни, и белый хлеб с молоком, который я ненавидела. Но это была хоть какая-то еда. Она позволяла протянуть до вечера. Одежда нам доставалась от старших родственников, ношеная, перелицованная, но вполне еще годная. Помню, как я щеголяла в зеленом кримпленовом демисезонном пальто. Ребенок, носивший его до меня, положил в карманчик пальто ручку, и из стержня вытекли чернила, украсив борт пальто несмываемым синим пятном. Мы с бабушкой придумали сделать на нем аппликацию, и пальто это считалось у меня верхом шика.
Немного улучшал материальное положение участок в шесть соток, который мы гордо именовали садом. Он был довольно далеко от дома, в полутора часах езды, там был малюсенький дощатый домик, в котором хранились инструменты и была одна кровать, на ней можно было в самом крайнем случае переночевать в грозу. Бабушка, привыкшая к плодородной украинской земле, чувствовала себя на этих шести сотках сплошного суглинка не очень уютно, но изо всех сил пыталась вырастить на них хоть какой-то урожай. Получалось не очень – поскольку воду на участок давали один раз в неделю, а больше ее взять было неоткуда. Она накапливалась у нас в огромном резервуаре, и мы ходили с ведрами к этому резервуару. Бывали мы на даче нечасто. Поэтому росло на участке только то, что могло там выжить: цветы, плодовые деревья и кусты, картошка, лук и чеснок. Единственное, что разрослось в промышленных масштабах и без особого бабушкиного участия – это малина. Нам с сестрой удавалось иногда собрать за один приезд по два ведра спелой, крупной сладкой ягоды. Бабушка раскладывала ее по банкам и продавала за 50 копеек на рынке, это давало хоть небольшой, но все-таки доход, можно было накопить на новые сандалии или зимние сапоги. С обувью было сложнее всего. Одежду можно было сшить, обувь достать было негде, и она чинилась и латалась до тех пор, пока не рассыпалась прямо у нас на ногах. Новая обувь покупалась сильно на вырост и носилась до тех пор, пока пальцы не начинали упираться в носки.
Со временем я довольно сносно научилась шить, надрессировала нашу старенькую швейную машинку, которую каждый раз приходилось уговаривать вести себя хорошо и не рвать нитку. Пыталась научиться вязать, но дальше шапок и шарфов, честно сказать, далёких от идеала, дело у меня не пошло. Однажды я так разозлилась на то, что у нас нет красивой одежды и вкусной еды, что решила почему-то сорвать злость на бабушке. «Вот посмотри, – сказала я ей, – у других мамы могут и свитера красивые вязать, и готовят вкусно, а ты не умеешь ни шить, ни вязать, ни готовить, почему ты не можешь научиться сама и научить меня?!» Тысячу раз я потом извинилась перед ней за эти слова. И до сих пор мне стыдно за тот свой поступок. Она, конечно, была не виновата ни в чем, выбивалась из сил, чтобы нас прокормить и одеть, и таких обвинений не заслуживала. Вообще-то по профессии бабушка была ткачихой и в юности работала на фабрике, ездила в Харьков, а все домашние дела брала на себя моя прабабушка Ариша.
Иногда бабушка позволяла себе, как она сама это называла, «гулять». Получив зарплату, она шла в кондитерский и покупала для всех нас торт. Приносила домой и объясняла нам: «Вот, я не пью, не курю, могу себе позволить». Торт, который она себе позволяла, был ужасающим по своим вкусовым качествам. Скорее всего, по ГОСТу в нем должны были содержаться и хорошее сливочное масло, и мука, и много разных других качественных ингредиентов, но время было такое, что с заводов и фабрик «несли» все, что там плохо лежало, и сырье заменялось более дешевыми аналогами. В результате торт, из которого было украдено все, что только можно было украсть, представлял собой влажную тяжелую субстанцию, пропитанную водой и дешевым сиропом, липкую и непонятно чем пахнущую. Но это был торт. И он нужен был бабушке для подтверждения того, что она «может себе позволить». Я из уважения к ней съедала один кусочек этого торта, и потом несколько дней у меня в горле стоял жуткий вкус дешевой кулинарной пропитки.
Впрочем, тортики, даже такие, появлялись в нашем доме редко, а вот что такое «жить на 10 копеек до зарплаты», причем не фигурально выражаясь, а буквально, я знаю очень хорошо. Помню, как прихожу на кухню, а там сидит бабушка, чистит картошку и плачет. Она была в магазине, и ей там всучили насквозь промёрзшую картошку. И вот сидит она на табурете, в руках картофелина, и она ее чистит-чистит, а та черная вся, местами гнилая, кусок за куском летит в помойное ведро. А бабушка пытается хоть какие-то куски живые найти, чтобы из них сварить хотя бы суп.
Бабушка была действительно невероятной цельности и чистоты человеком. Она никого никогда не осуждала, не обсуждала, не сплетничала. И при этом не выносила, когда кто-то сплетничал при ней. Помню одну историю. Мы жили на третьем этаже, и под нашим окном размещался штаб бабушек, сидевших на лавке около подъезда и чесавших языки, глядя на проходящих мимо людей. В каждом дворе были такие бабушки, которые в полной мере заменяли нынешние таблоиды. Они всегда знали, кто, с кем, когда и почему. Они мило улыбались проходившему мимо жильцу дома, а через секунду улыбки сменялись ехидными ухмылочками, и начиналось обсасывание косточек бедного человека, попавшего к ним на зуб. И вот однажды бабушка услышала, как эти соседки обсуждают нас с Олей. Она в тот момент находилась в кухне, мыла посуду в тазу, и как только поняла, что речь идет о нас, а эпитеты, которыми нас награждают, не совсем корректные, просто взяла и, недолго думая, выплеснула эту грязную мыльную воду прямо на этих кумушек, на их накрученные на бигуди кудри и размалеванные ярко-красные губы. И когда они слегка обтекли и подняли к ней свои мокрые головы, строго сказала: «Еще посмейте мне говорить такое про моих внучек – еще не то вам устрою». Но, надо сказать, что такое проявление чувств случалось с бабушкой крайне редко. Она старалась не выходить из себя и не проклинать никого. Однажды рассказала историю, как в молодости поссорилась с одним молодым человеком, который имел неосторожность сказать про нее, невинную честную девушку, неприличную вещь, мол, она состоит с кем-то там в предосудительных отношениях. В деревне слухи распространяются быстро, и когда до нее дошло, что все уже о ней судачат, она подошла к зачинщику слухов и сказала ему в сердцах: «Чтоб ты подавился языком своим!» Спустя какое-то время этот человек действительно задохнулся – то ли в колодец упал, то ли ногу ему свело во время купания, он захлебнулся и утонул. Бабушка почему-то решила, что это ее вина. И с тех пор держала себя в руках, никому и никогда таких вещей больше не говорила. А тут не сдержалась.
Бабушка с рождения говорила по-украински, и, хотя со временем по-русски научилась говорить вполне сносно, малороссийские слова проскакивали в ее речи регулярно. Я их хорошо понимала. Бабушка говорила: «Дай мне сырныкы». – «Какие еще сырники?» – удивлялись гости. Да спички она просит, объясняла я. Или буряк. Какой буряк? Ну свекла. Но когда бабушка хотела подчеркнуть, что не лыком шита, что она человек интеллигентный и прекрасно знает русский язык, в ее речи появлялось слово «Что?». Произносила она его не так, как это сделал бы любой носитель русского языка, у которых это слово по произношению больше похоже на «што», а чётко выговаривая вначале слова звук «Ч». Если я слышала звонок в дверь, и потом бабушка произносила это свое коронное «Что?», я знала, что пришел кто-то из соседей, перед которыми нельзя было ударить в грязь лицом. В то время соседи запросто ходили друг к другу в гости, то соли попросить взаймы, то стулья взять, потому что приехали гости и их негде разместить.
Я обожала бабушку. Прекрасно понимала, что все держится на ней, и очень боялась ее потерять. Однажды бабушка спала, а я сидела рядом с ней и смотрела на нее. И вдруг мне показалось, что она не дышит. Это было всего несколько секунд, но я успела испугаться. Я вдруг осознала, что она уже немолода и не очень здорова и может в любой момент умереть. Страх буквально пригвоздил меня к месту. Я заревела и рыдала навзрыд, не в силах успокоиться. Бабушка проснулась, стала спрашивать, что стряслось, а я толком и объяснить не могу, просто реву, и все. И сквозь рыдания бормочу: «Я не хочу, чтобы ты умирала». – «Так я вроде и не собираюсь, чего ты испугалась-то?» – удивилась бабушка. Но я никак не могла остановиться и проплакала потом еще дня три. После этого эпизода бабушка прожила еще очень долго, но я на всю жизнь запомнила этот детский момент острого горя и страха за самого близкого человека.
Глава 8. Школа