«Из этих ли ты мест? Другие люди на тебя не похожи…»
«Нет, не из этих».
«А хочешь ли вернуться домой?»
«Нельзя желать того, что невозможно исполнить». Услышав это, Сёйне хотела посетовать, что желает невозможного, но не успела. Аю улыбнулся и произнес:
«Не бойся. Ты не из тех, чьим желаниям не суждено сбыться. Твои дороги все еще открыты, – и добавил: – А теперь я пойду. Старая Кимет просила сладкий отвар от дурных снов, а взамен обещала починить мои сапоги».
После этого разговора Сёйне боялась, что колдун больше не придет, но он вернулся. И потому весь следующий день она не спрашивала важных вещей, только глупости:
«Когда ты вплетаешь в косы свои дикие розы, не колют ли острые шипы твои руки?»
«Нет. С розами у меня уговор. Они цветут в моих волосах и не жалят меня, а я продлеваю им жизнь до весны».
«А что это за синий стебелек в твоей косе?»
«Это жар-трава. Из нее делают самый сильный яд в степи. Он в тысячу раз сильней, чем у степной змеи».
«Если так, то сам ты не боишься умереть от яда?»
«Не боюсь, – улыбался Аю. – Чтобы трава эта стала ядовитой, нужно раскусить стебелек и до трех сосчитать. Тогда человек заснет и не проснется больше».
Вспомнила тут Сёйне, что с весною свернут ханские слуги шатры и двинется дальше вечное кочевье, и опечалилась.
«Подари мне один стебелек этой травы», – попросила она Аю, а тот засмеялся:
«Спой для меня, царевна, тогда подарю».
И стало вдруг Сёйне так легко-легко, словно снова она очутилась в заснеженном своем тереме, и не было у нее тяжелых шелковых покрывал, расшитых драгоценным бисером, и грелись собаки у очага, и звенели медные струны айны. Полилась песня севера над бескрайней степью – сильная, чистая, славящая битвы и смерть в бою.
И где-то далеко-далеко вздрогнул отец Сёйне – защемило вдруг сердце.
С тех пор день ото дня расцветала северянка. А на белом холсте, как изморозь на окне, проступали черты Аю. Жены, давно прознавшие, зачем ходит Сёйне к берегу ручья, сердились на нее – мол, позорит она хана, но ничего поделать не могли. А потом младшая из них, та, что нравом была похожа на степную кошку, пробралась ночью к шатру хана, обошла лекарей и шепнула мужу на ухо:
«Похитил колдун сердце твоей северянки».
И хотела уже сбежать так же тихо, как и пришла, но тут схватил ее хан за рукав:
«Расскажи больше. Что за колдун?»
А та и рада наушничать.
«Говорят, что глаза его темнее ночи; говорят, что кожа его белее молока; говорят, что степные розы цветут в его волосах, а всякий, кто взглянет на него – потеряет покой».
И, хотя была на дворе густая, как вязкое масло, ночь, в тот же миг повелел хан привести к нему Сёйне. Разбудили ее слуги без жалости и, босую, простоволосую, повели к шатрам – даже покрывала на голову накинуть не позволили. Услышала Сёйне обвинения и улыбнулась:
«Сам ты, господин, горе выдумал, сам же его и испугался. Верна тебе была и впредь буду».
«Почему же ты тогда всякий день к нему спешишь, как и к любимому мужу не спешила?» – хан брови нахмурил, а младшая жена, та, что от кошек степных лукавства зачерпнула, из-за плеча его выглядывает, улыбается довольно. Все ей ссоры в радость. Чем больше шуму – тем лучше.
«Потому хожу, что портрет его пишу. Тонкой кистью, на белом холсте, драгоценными красками… А как завершу работу свою, то даже ты увидишь, что не простой я откуп от войны, что у меня душа и дар есть, а не только белая кожа и медовые волосы».
Тут хан засмеялся, как смеется седая гора, обрушивая лавину на беспечного путника:
«Зачем жене дар, зачем душа? Нет, полно меня позорить. Завтра велю разложить костер высокий. Колдун не колдун, а от огня никто не убережется».
Сказал так хан, хлопнул в ладоши, призвал слуг и воинов. Сёйне он повелел запереть в доме и не пускать никуда, а еще – снести весь хворост к ручью и маслом пропитать. И, прогнав лекарей прочь, поднялся хан с ложа, надел стеганый доспех и сам во главе воинов пошел за колдуном. Даже о ранах своих позабыл.
Ждал его Аю на пороге своего дома, будто заранее знал обо всем – знал и встретил смехом:
«Вижу, ревность тебя отравила, молодой хан! Хочешь, приготовлю тебе лекарство? Всего-то нужно выпить залпом кувшин кислого молока да закусить солеными грибами – и точно тебе не до пустой ревности будет».
Разозлился хан:
«Что за лекарство? Вот увижу я, как звери твои кости растащат – это меня точно излечит!»
«А это, – отвечал Аю, – вряд ли. Против меня ни один зверь не пойдет».
И долго они еще так спорили, да надоело младшей жене ждать. Тайком пробежала она в середину деревни, к колодцу, сорвала с головы своей покрывало, растрепала волосы и стала громко плакать и причитать:
«Ой, горе, горе этой деревне и людям ее! Навлек на них беду колдун Аю! Хотел он хана великого проклясть, со свету сжить – да не вышло! И теперь гневается хан, грозится деревню дотла сжечь, если не отдадут ему колдуна злокозненного! Ой, горе, горе!»
Заслышав этот плач, люди стали выходить из домов и оглядываться испуганно. А кое-кто тут же и припомнил, что-де глаз у Аю нехороший, что не стареет Аю уже много лет, что пропадает куда-то в полнолуние… И стали роптать люди:
«Зачем нам такой колдун? Раньше без него жили – и горя не нажили, а с ним и горе тут как тут, на пороге стоит – открывай, мол, хозяин!»
Сбились в стаю – куда там степным собакам! – и пошли к дому Аю. Смотрят – а хан-то уже от злости побагровел, кулаками потрясает, а слова уже сказать не может. Аю же как стоял на пороге, так и стоит – зубоскалит только.
…Так и не вспомнили потом, кто первым камень бросил. Но где один, там и второй, где второй, там и третий… Будто в дурмане это было. Лишь тогда опомнились люди, когда заголосила старуха Кимет:
«Птицы замолчали, птицы замолчали! Что же вы делаете-то? Птицы замолчали…»
И заплакала.
И глупый был это крик, но страшно сделалось всем. Даже хану; только он-то страха показать не мог – нахмурился, рукою махнул:
«На костер его, жечь!»
Будто и не боялся ничего.
Тронули воины слуг легонько копьями – не до крови, а так, подбодряя, смелость внушая. Разок-другой без толку, а на третий зашевелились слуги, поплелись к колдуну, что лежал окровавленный у порога своего дома, подхватили его за руки – за ноги – и потащили к ручью, где сложена была высокая куча хвороста. Раскачали-раскачали – и закинули на самый верх.
Увидела это младшая жена и побежала к дому, где заперли северянку. Смеется под окном, заливается:
«А колдуна-то твоего жечь собираются! Не ходить тебе с ним больше к ручью, не позорить хана! Станешь ты опять примерной женой, будешь нас слушаться, нас рисовать тонкой кистью на белом холсте!»
Услышала эти речи Сёйне – забилась, как птица в клетке, что грудью бросается на прутья, пусть и не может их сломать. А младшая жена все не унимается:
«Чуешь, дымом понесло? Это костер разгорелся!» «Слышишь, люди поют? Это радуются они, что колдун погибает».
«Слышишь крик? Это он, он, Аю твой кричит!»
И правда – замерла Сёйне, и знакомый голос коснулся ее ушей. Искажен был он от боли, но все так же чист и звонок. От горя еле живая, выдернула Сейне из-за пояса синюю травинку, прикусила ее – и упала замертво.
Костер догорел, и пепел по ветру развеяли. А хан, довольный, возвратился в свой шатер. Младшую жену он позвал к себе и наградил ее кольцами, серьгами и звонкими браслетами.
А потом узнал, что Сёйне с той самой ночи так и не очнулась – и испугался. Сразу вспомнилось ему, как красива была северянка – белокожая, златовласая, с глазами, будто ясное небо. И созвал хан всех лекарей, каких мог найти, но никто так и не сумел ее исцелить. Тогда старшая жена, что была мудрее всех, посоветовала ему клич кинуть – мол, кто вылечит северянку, тому достанутся несметные сокровища. А какие – не говорить; любопытство лучший погонщик, чем алчность.
Так хан и сделал.
И потекли к нему рекою лекари, и чудотворцы, и лгуны простые, и от всех было одинаково мало проку. А потом пришел к шатру его сгорбленный старик в гнилых лохмотьях, от которого пахло дымом и красными цветами харем-нар, что только на курганах растут.
Стал хан, как и прежним соискателям, обещать ему чудесные сокровища, но старик поднял сморщенную руку и сказал хриплым голосом:
«Не надо мне богатств. А отдай мне то, что для твоей жены дороже жизни оказалось».
Побледнел хан, вспомнив колдуна.
«Нет такого сокровища у меня».
«Ну, что ж, – произнес старик и на ноги поднялся. – Тогда я пойду».
«Постой, – испугался хан. – Солгал я. Осталась одна вещь от того, кто для Сёйне дороже жизни стал. Портрет, нарисованный тонкой кистью на белом холсте. На нем колдун, как живой».
Обрадовался старик:
«О, мне это подойдет. Вели принести портрет в шатер к жене твоей. Я же войду в тот шатер с закатом. И пусть до рассвета никто меня не тревожит, иначе лечение не выйдет».
А у хана уже от запаха дыма и цветов голова кругом пошла. Каждое слово старика верным ему казалось; кивнул он, в ладоши хлопнул, призвал слуг – и точь-в-точь повторил им просьбу странника.
Как только пала на землю ночь, черная, как перья птицы нарун, слуги принесли в шатер, где лежала Сёйне, драгоценный портрет, проводили к изголовью северянки старика со всем почтением – и удалились. И только они вышли, как сбросил старик рваные покрывала, подошел к портрету – и провел по нему рукою.
«Не время, – прошептал старик. – Пусть луна взойдет».
Сказал так – и прорезал в шатре узкую щель. А когда поднялась царица небес на звездное пастбище, когда заструились бледные лучи на помертвелую степь и один самый тонкий луч проник в шатер и коснулся портрета – стал вдруг старик молодеть. Глядь – почернели седые волосы; расцвели в них розы, прежде сухие; кожа, коричневая от солнца и ветров, стала снова белой и нежной, как молоко; а глаза его стали как черное стекло.
Посмотрел Аю на свои руки молодые, рассмеялся и сказал:
«А вот теперь пора».
Вынул он из своих волос синие травинки, растер их с лепестками степной розы, искупал в лунном свете – и возложил на губы Сёйне. И мгновения не прошло – распахнулись ее глаза.