Пока Тим обувался, Павлинская стояла в дверях комнаты и смотрела на него, не моргая, как застывшая соляная статуя. Жена Лота, обернувшаяся на последнем шаге. Она не ответила на скомканные благодарности и не попрощалась, когда Тим погремел замками и вышел в подъезд. Осторожно прикрывая за собой дверь, он продолжал видеть ее — обвисший бархатный халат, птичье тельце, спрятанное в нем, и запах Шифмана, неуместный в любой точке света, кроме тесной квартирки его сумасшедшей матушки.
— Я поехал к Шифману, — сказал Тим в трубку, усевшись на заднее сиденье такси. — Его мама дала адрес. Надо съездить.
— Все-таки сын? — ахнула Ельцова.
— Нет. Неважно. Не знаю. Потом позвоню.
И нажал отбой. Красные линии дорог на водительском навигаторе пульсировали в такт тревоге, бушевавшей в Тиме. Он закрыл глаза и заставил себя не думать. Горчичный шарф пах Павлинской. Тим вдохнул поглубже. Или Шифманом. Все-таки, Шифманом. Тим открыл приложение для заметок, создал новую и набрал:
«МИХАЭЛЬ ШИФМАН. СИНОПСИС».
Эпилог
Ельцова
— Ты представляешь, я пока ехал, накатал синопсис. — Тим все повторял это и повторял, а Ельцова не знала, что ответить. — Такие пробки были, даже Зуеву успел отправить. А если бы пробок не было… Если бы я успел?
— Тебе что менты сказали? — Ельцова подтянула к себе бутылку и снова наполнила рюмки.
— Что он… Что он так уже часа четыре пролежал… — Тим зажмурился, опрокинул в себя коньяк и остался сидеть с закрытыми глазами. — Лицом в пол. И весь в крови. Твою мать… Я развидеть это не могу.
— Еще бы…
Когда Тим позвонил, Ельцова уговаривала дрища не везти ее домой. Да, отлично посидели, еще лучше полежали, но знать адрес ему точно не следовало. Дрищ дулся, смотрел исподлобья. И был поразительно трогательным. Не позвони Тим, кто знает, какими бы глупостями закончился вечер, но закончился он полнейшим сюром.
То, что Тим на том конце трубки плачет, Ельцова поняла не сразу.
— Тим? Але? Вообще не удобно, давай потом. Ты че, ржешь там? Тим?
— Он мертвый… Тань… Он мертвый.
Старик, конечно, давно уже жил в долг. Все к тому и шло. Все вообще всегда идет именно к этому, но любая смерть — потеря. Хоть любимого хомячка, хоть неприлично близкого профессора.
— Тимочка, мне так жаль, — начала сокрушаться Ельцова, жестом указывая дрищу, чтобы тот не лез. — Но он же старенький был… Тимочка, ты не плачь.
— Шифман! Шифман мертвый…
А дальше был ад. Бледный дрищ тащился по пробкам целую вечность. Из нервных причитаний Ельцовой он понял только, что кто-то умер, а расспрашивать не осмелился. Когда они подъехали к дому по адресу, названному Тимом, Ельцова решила, что дрищ и здесь налажал, привез ее не туда. Но дом — старый, без лифта, с обвалившейся штукатуркой, оказался верным. У подъезда стоял полицейский пазик с включенной мигалкой. И скорая с выключенной.
— Жди здесь, — бросила Ельцова дрищу и рванула в подъезд.
Тима уже допрашивали. Он сидел на кухне спиной к выходу и не заметил, что прибыла подмога. В дальней комнате громко переговаривались. Кто-то курил в кухонное окно. Тим сидел, сгорбившись, но с каменной спиной, и отвечал на вопросы усатого мужика в форме. Ельцовой захотелось выгнать того из кухни и прижать Тима покрепче, чтобы он перестал так отчаянно держаться и отвечать на вопросы ровным голосом, а поорал бы уже изо всех сил, как и нужно делать, когда приходишь к кому-то в гости, а этот кто-то лежит на полу в луже крови.
В спальню Ельцова заглянула мельком. Успела разглядеть, что комната разделена занавеской, которую кто-то отдернул, обнажив край распотрошенной кровати. Напротив занавески стоял платяной шкаф, такой массивный, будто бы не он был когда-то затащен в эту дыру, а весь дом изначально выстроился вокруг него. Между шкафом и занавеской стояла низенькая тахта, под ней, скатанный в рулон, лежал ковер. Больше Ельцова ничего не рассмотрела — ее окликнули с кухни.
— Вы к кому?
— Она со мной, — хрипло объяснил Тим.
Ельцова и не замечала раньше, какие темные у него глаза. А может, они успели такими стать за те пятнадцать минут, что ехала скорая, а он плакал в трубку жалобно и тихо, повторяя между всхлипами:
— Я же написал, написал ему синопсис… Зачем он? Я же написал. Написал…
Тима долго еще мурыжили, а Ельцова сидела на тумбочке в прихожей и смотрела ему в спину. Потом все быстро засобирались, протянули Тиму протокол и ручку.
— Подпишите, Мельзин. Из города не уезжайте, мы вас еще вызовем.
— Дайте сюда, — громко сказала Ельцова. Подошла, забрала из рук Тима листок. — А то знаю я вас, товарищ майор.
— Я капитан, — неожиданно робко ответил полицейский и не стал спорить.
Строчки двоились перед глазами, Ельцова выхватывала отдельные слова, но они никак не объединялись в осмысленный текст.
«В 23:17 прибыл по адресу… дверь была открыта… со слов свидетеля… обнаружен на полу лицом вниз… светлая футболка в синий ромб…не подавал признаков жизни… гражданин Мельзин попытался нащупать пульс… скорая приехала в 23:42… колюще-режущие повреждения в мягкие ткани брюшины…смерть наступила предположительно между 15 и 19 часами…»
— Подписывай, — разрешила Ельцова и положила листок перед Тимом.
Тот потянулся к ручке, под ногтями у него засохла кровь.
Дрищ дожидался их у подъезда. Ельцова, которая успела о нем забыть, достала телефон, чтобы вызвать такси, но дрищ посигналил, и они пошли к машине. Тим забился на заднее сиденье и затих. Ельцова сделала страшные глаза, и дрищ довез их до дома, не издав ни звука, за что был наскоро поцелован в щеку на прощание.
— Я позвоню? — шепотом спросил он.
Ельцова неопределенно покачала головой и пошла доставать с заднего сиденья обмякшего Тима. Тот не сопротивлялся. Послушно зашел в лифт, дождался, пока Ельцова откроет дверь — руки у нее немного тряслись, но коньяк, наскоро налитый в рюмки, их успокоил.
— Он себя ножницами, — начал говорить Тим после первого глотка. — Ножницы под ним лежали, я увидел. Ножницами, понимаешь? Как в книжке. Он там бегемота. А тут себя… Себя, понимаешь? Сам.
— Пей.
Тим выпил.
— Я поднялся, дверь открыта. Миша, Миша! А из комнаты голос какой-то. Это я потом понял, что попугай. Летал там, кажется, говорил что-то. Мне даже показалось, что имя…
— Какое?
— Мое. Нет, бред, конечно. Показалось. — Поморщился.
Ельцова дернула плечом.
— Думаешь, Шифман твое имя твердил, вот он и запомнил? — Но увидела, как Тим стремительно побледнел, и замолчала.
— Куда попугая теперь денут, как думаешь? — не унимался Тим. — Может, себе забрать?
— Давай потом с этим, хорошо?
— Да-да. — Тим перевернул рюмку набок. — Там еще вещи раскиданы, видела? Тюки какие-то, прямо как у Павлинской.
— Это кто? — не поняла Ельцова.
— Мать его. Она такая же. Они одинаковые вообще. Даже пахнут! Нет, ты понюхай.
Потянулся к своим вещам, оставленным на стуле, схватил шарф, сунул Ельцовой под нос. Ельцова втянула запах, почувствовала только обычный парфюм. Сама дарила его Тиму на двадцать третье февраля. Но согласно покивала.
— Надо ей позвонить! — Тим хлопнул по столу, зазвенели рюмки. — Нет, черт, я не знаю ее телефона… Надо ехать…
— Тим, четвертый час утра. Все завтра.
— Да… Завтра… Я же ему синопсис написал, Тань. Пока ехал… Написал же. Зуеву отправил…
— А Зуев что? — спросила Ельцова и налила еще по одной.
— Он мне позвонил… — тихо ответил Тим. — Когда полиция приехала. Я в кухне сидел. Скорая, все дела. Они осматривали, не увезли еще. И тут Зуев звонит. Я ему сказал.
— А он что?
Тим глотнул коньяка, поморщился.
— Сказал, что жалко, зато доптираж выстрелит.
Ельцова встала — кухня успокоительно покачивалась. Нашла пустую рюмку, налила в нее коньяка и поставила на край стола.
— К черту.
— Зуева?
— Всех. Зуева, доптиражи. Всех к черту. — Ельцова отошла к окну, вытащила из-за цветочного горшка пачку сигарет и распахнула форточку. — Буквы эти сраные. Они ничего не дают, только отбирают. Нельзя так жить, понимаешь? Как Шифман жил. Забился в нору, сидел там один, строчил буковки, вот и свихнулся. Нельзя ради них жить. Надо ради себя. Ради людей, Тим. Иначе можно ножницами в живот. Так, что ли, Шифман мечтал сдохнуть? Не думаю… Просто его никто не остановил. А надо, чтобы кто-то был. Чтобы кто-то всегда был. И что-то еще было. Кроме буковок. — Сделала две затяжки, сморщилась от дыма, потушила сигарету. — Давай выпьем за Шифмана.
Тим поднял рюмку.
— Давай за Мишу Тетерина.
Чокаться не стали, опрокинули в себя еще коньяка. У Тима зазвонил телефон.
— Не бери, — попросила Ельцова.
— Данилевский, — одними губами проговорил Тим и выскочил в коридор, повалив табуретку.
Ельцова стояла у окна и слушала, как Тим старается скрыть, что пьян.
— Нет-нет, я в порядке, не поздно, — тараторил он. — А вы как? Закончили? Вот только? Григорий Михайлович, нельзя же так! Вам отдыхать! Что? Врач? Да, врач! Завтра? Отлично? Во сколько? Очень хорошо! Я буду! Обязательно приеду! Да, спасибо! И вам! Доброй ночи.
Ельцовой было тихо и очень пьяно. Где-то дрищ, наверное, уже зарулил на частную парковку своего таунхауса с маленьким бассейном во дворе, который очень хорош летом, Таня, здесь так здорово, вам обязательно надо сюда летом, я один, родителям нужна природа, а мне и здесь хорошо, одиноко только, Таня, приезжайте. Но приезжать не хотелось. Хотелось стоять тут, слушать, как Тим треплется с престарелым профессором, и пить коньяк.
— Я поехал к Шифману, — сказал Тим в трубку, усевшись на заднее сиденье такси. — Его мама дала адрес. Надо съездить.
— Все-таки сын? — ахнула Ельцова.
— Нет. Неважно. Не знаю. Потом позвоню.
И нажал отбой. Красные линии дорог на водительском навигаторе пульсировали в такт тревоге, бушевавшей в Тиме. Он закрыл глаза и заставил себя не думать. Горчичный шарф пах Павлинской. Тим вдохнул поглубже. Или Шифманом. Все-таки, Шифманом. Тим открыл приложение для заметок, создал новую и набрал:
«МИХАЭЛЬ ШИФМАН. СИНОПСИС».
Эпилог
Ельцова
— Ты представляешь, я пока ехал, накатал синопсис. — Тим все повторял это и повторял, а Ельцова не знала, что ответить. — Такие пробки были, даже Зуеву успел отправить. А если бы пробок не было… Если бы я успел?
— Тебе что менты сказали? — Ельцова подтянула к себе бутылку и снова наполнила рюмки.
— Что он… Что он так уже часа четыре пролежал… — Тим зажмурился, опрокинул в себя коньяк и остался сидеть с закрытыми глазами. — Лицом в пол. И весь в крови. Твою мать… Я развидеть это не могу.
— Еще бы…
Когда Тим позвонил, Ельцова уговаривала дрища не везти ее домой. Да, отлично посидели, еще лучше полежали, но знать адрес ему точно не следовало. Дрищ дулся, смотрел исподлобья. И был поразительно трогательным. Не позвони Тим, кто знает, какими бы глупостями закончился вечер, но закончился он полнейшим сюром.
То, что Тим на том конце трубки плачет, Ельцова поняла не сразу.
— Тим? Але? Вообще не удобно, давай потом. Ты че, ржешь там? Тим?
— Он мертвый… Тань… Он мертвый.
Старик, конечно, давно уже жил в долг. Все к тому и шло. Все вообще всегда идет именно к этому, но любая смерть — потеря. Хоть любимого хомячка, хоть неприлично близкого профессора.
— Тимочка, мне так жаль, — начала сокрушаться Ельцова, жестом указывая дрищу, чтобы тот не лез. — Но он же старенький был… Тимочка, ты не плачь.
— Шифман! Шифман мертвый…
А дальше был ад. Бледный дрищ тащился по пробкам целую вечность. Из нервных причитаний Ельцовой он понял только, что кто-то умер, а расспрашивать не осмелился. Когда они подъехали к дому по адресу, названному Тимом, Ельцова решила, что дрищ и здесь налажал, привез ее не туда. Но дом — старый, без лифта, с обвалившейся штукатуркой, оказался верным. У подъезда стоял полицейский пазик с включенной мигалкой. И скорая с выключенной.
— Жди здесь, — бросила Ельцова дрищу и рванула в подъезд.
Тима уже допрашивали. Он сидел на кухне спиной к выходу и не заметил, что прибыла подмога. В дальней комнате громко переговаривались. Кто-то курил в кухонное окно. Тим сидел, сгорбившись, но с каменной спиной, и отвечал на вопросы усатого мужика в форме. Ельцовой захотелось выгнать того из кухни и прижать Тима покрепче, чтобы он перестал так отчаянно держаться и отвечать на вопросы ровным голосом, а поорал бы уже изо всех сил, как и нужно делать, когда приходишь к кому-то в гости, а этот кто-то лежит на полу в луже крови.
В спальню Ельцова заглянула мельком. Успела разглядеть, что комната разделена занавеской, которую кто-то отдернул, обнажив край распотрошенной кровати. Напротив занавески стоял платяной шкаф, такой массивный, будто бы не он был когда-то затащен в эту дыру, а весь дом изначально выстроился вокруг него. Между шкафом и занавеской стояла низенькая тахта, под ней, скатанный в рулон, лежал ковер. Больше Ельцова ничего не рассмотрела — ее окликнули с кухни.
— Вы к кому?
— Она со мной, — хрипло объяснил Тим.
Ельцова и не замечала раньше, какие темные у него глаза. А может, они успели такими стать за те пятнадцать минут, что ехала скорая, а он плакал в трубку жалобно и тихо, повторяя между всхлипами:
— Я же написал, написал ему синопсис… Зачем он? Я же написал. Написал…
Тима долго еще мурыжили, а Ельцова сидела на тумбочке в прихожей и смотрела ему в спину. Потом все быстро засобирались, протянули Тиму протокол и ручку.
— Подпишите, Мельзин. Из города не уезжайте, мы вас еще вызовем.
— Дайте сюда, — громко сказала Ельцова. Подошла, забрала из рук Тима листок. — А то знаю я вас, товарищ майор.
— Я капитан, — неожиданно робко ответил полицейский и не стал спорить.
Строчки двоились перед глазами, Ельцова выхватывала отдельные слова, но они никак не объединялись в осмысленный текст.
«В 23:17 прибыл по адресу… дверь была открыта… со слов свидетеля… обнаружен на полу лицом вниз… светлая футболка в синий ромб…не подавал признаков жизни… гражданин Мельзин попытался нащупать пульс… скорая приехала в 23:42… колюще-режущие повреждения в мягкие ткани брюшины…смерть наступила предположительно между 15 и 19 часами…»
— Подписывай, — разрешила Ельцова и положила листок перед Тимом.
Тот потянулся к ручке, под ногтями у него засохла кровь.
Дрищ дожидался их у подъезда. Ельцова, которая успела о нем забыть, достала телефон, чтобы вызвать такси, но дрищ посигналил, и они пошли к машине. Тим забился на заднее сиденье и затих. Ельцова сделала страшные глаза, и дрищ довез их до дома, не издав ни звука, за что был наскоро поцелован в щеку на прощание.
— Я позвоню? — шепотом спросил он.
Ельцова неопределенно покачала головой и пошла доставать с заднего сиденья обмякшего Тима. Тот не сопротивлялся. Послушно зашел в лифт, дождался, пока Ельцова откроет дверь — руки у нее немного тряслись, но коньяк, наскоро налитый в рюмки, их успокоил.
— Он себя ножницами, — начал говорить Тим после первого глотка. — Ножницы под ним лежали, я увидел. Ножницами, понимаешь? Как в книжке. Он там бегемота. А тут себя… Себя, понимаешь? Сам.
— Пей.
Тим выпил.
— Я поднялся, дверь открыта. Миша, Миша! А из комнаты голос какой-то. Это я потом понял, что попугай. Летал там, кажется, говорил что-то. Мне даже показалось, что имя…
— Какое?
— Мое. Нет, бред, конечно. Показалось. — Поморщился.
Ельцова дернула плечом.
— Думаешь, Шифман твое имя твердил, вот он и запомнил? — Но увидела, как Тим стремительно побледнел, и замолчала.
— Куда попугая теперь денут, как думаешь? — не унимался Тим. — Может, себе забрать?
— Давай потом с этим, хорошо?
— Да-да. — Тим перевернул рюмку набок. — Там еще вещи раскиданы, видела? Тюки какие-то, прямо как у Павлинской.
— Это кто? — не поняла Ельцова.
— Мать его. Она такая же. Они одинаковые вообще. Даже пахнут! Нет, ты понюхай.
Потянулся к своим вещам, оставленным на стуле, схватил шарф, сунул Ельцовой под нос. Ельцова втянула запах, почувствовала только обычный парфюм. Сама дарила его Тиму на двадцать третье февраля. Но согласно покивала.
— Надо ей позвонить! — Тим хлопнул по столу, зазвенели рюмки. — Нет, черт, я не знаю ее телефона… Надо ехать…
— Тим, четвертый час утра. Все завтра.
— Да… Завтра… Я же ему синопсис написал, Тань. Пока ехал… Написал же. Зуеву отправил…
— А Зуев что? — спросила Ельцова и налила еще по одной.
— Он мне позвонил… — тихо ответил Тим. — Когда полиция приехала. Я в кухне сидел. Скорая, все дела. Они осматривали, не увезли еще. И тут Зуев звонит. Я ему сказал.
— А он что?
Тим глотнул коньяка, поморщился.
— Сказал, что жалко, зато доптираж выстрелит.
Ельцова встала — кухня успокоительно покачивалась. Нашла пустую рюмку, налила в нее коньяка и поставила на край стола.
— К черту.
— Зуева?
— Всех. Зуева, доптиражи. Всех к черту. — Ельцова отошла к окну, вытащила из-за цветочного горшка пачку сигарет и распахнула форточку. — Буквы эти сраные. Они ничего не дают, только отбирают. Нельзя так жить, понимаешь? Как Шифман жил. Забился в нору, сидел там один, строчил буковки, вот и свихнулся. Нельзя ради них жить. Надо ради себя. Ради людей, Тим. Иначе можно ножницами в живот. Так, что ли, Шифман мечтал сдохнуть? Не думаю… Просто его никто не остановил. А надо, чтобы кто-то был. Чтобы кто-то всегда был. И что-то еще было. Кроме буковок. — Сделала две затяжки, сморщилась от дыма, потушила сигарету. — Давай выпьем за Шифмана.
Тим поднял рюмку.
— Давай за Мишу Тетерина.
Чокаться не стали, опрокинули в себя еще коньяка. У Тима зазвонил телефон.
— Не бери, — попросила Ельцова.
— Данилевский, — одними губами проговорил Тим и выскочил в коридор, повалив табуретку.
Ельцова стояла у окна и слушала, как Тим старается скрыть, что пьян.
— Нет-нет, я в порядке, не поздно, — тараторил он. — А вы как? Закончили? Вот только? Григорий Михайлович, нельзя же так! Вам отдыхать! Что? Врач? Да, врач! Завтра? Отлично? Во сколько? Очень хорошо! Я буду! Обязательно приеду! Да, спасибо! И вам! Доброй ночи.
Ельцовой было тихо и очень пьяно. Где-то дрищ, наверное, уже зарулил на частную парковку своего таунхауса с маленьким бассейном во дворе, который очень хорош летом, Таня, здесь так здорово, вам обязательно надо сюда летом, я один, родителям нужна природа, а мне и здесь хорошо, одиноко только, Таня, приезжайте. Но приезжать не хотелось. Хотелось стоять тут, слушать, как Тим треплется с престарелым профессором, и пить коньяк.