» без регистрации и эсэмэс, Тим почувствовал себя извращенцем, ищущим запрещенное порно с участием крупного рогатого скота.
Работу Тим проспал. С утра нужно было съездить в офис, отчитаться по проектам, выпить кофейку и помелькать перед всеми как следует, но будильника Тим не услышал, а когда продрал глаза, то и не понял сразу, почему ему так странно. Голова легкая. Шея не болит. Глаза не режет. А день перевалил за двенадцать.
— Ты заболел, что ли? — Бабушка нависла над постелью Тима и принялась сноровисто ощупывать его холодный лоб. — Чего разлегся тогда? Мать на работу ушла к восьми. Ленка к первой паре поехала. Ты один у нас тунеядец.
Тим отвернулся к стене и натянул на голову одеяло.
— Я как Бродский.
— Чего говорит, не слышу… — проворчала бабушка, накрывая его сверху еще и пледом.
— Как Бродский, говорю, — повторил Тим. — Его за тунеядство судили.
Но бабушка уже ушла. Слушать про тяжелую судьбу нобелевского лауреата она не желала. В кухне забурчал телевизор — что-то о лечении артрита капустным листом. Тим полежал еще немного под тяжестью одеяла, потом нащупал телефон и долго смотрел на цифру «двенадцать», вспыхнувшую на заблокированном экране. Ноль и семь успели смениться на ноль и восемь, потом ноль и девять. Тим все жал на клавишу разблокировки и смотрел, как идет время. В темноте одеяльного кокона лица было не разобрать — снять блокировку таким способом не получилось. Тим ввел код и открыл рабочую почту. Корпоративная рассылка, дайджесты, ответы переводчиков, запросы бухгалтерии. Читать Тим не стал. Подождут один день, не развалятся. Ничего не сгорит, никто не перестанет дышать. Нашел в списке Анну Михайловну. Добрый день. Поднялась температура. Надо отлежаться. Буду завтра. С уважением, Тимур. Закрыл приложение и запретил ему в течение двадцати четырех часов присылать уведомления.
Оставалось одно. Самое последнее. Над сообщением для Зуева пришлось подумать. Тим набирал его и стирал. Под одеялом закончился кислород. Телефон выскальзывал из влажных пальцев.
Тетерин пришлет синопсис через два дня. Нет, не то. Синопсис будет на днях. Лучше, но все равно слабо. Работаю с Тетериным, нужна пара дней, чтобы наладить контакт. Да, так лучше. По результатам отпишусь. Коротко, сухо, с чувством собственного достоинства.
Тим вынырнул из душного жара, откинул одеяло и вытянулся во весь рост. Холодок из приоткрытой форточки подсушил кожу. Тим лежал и думал о том, что они с Шифманом странно похожи. Оба костлявые и худые. Несуразные богомолы. Ему всегда хотелось быть высоким и плечистым. Но грудь не раздавалась вширь, сколько Тим ни тягал железо на третьем курсе. С турником так и не заладилось. От повышенной порции белка начал расти живот. Ленка с хохотом шлепала по нему и убегала, гадко улюлюкая. Пришлось оставить мечты о рельефе. Живот быстро втянулся, наращенное мясо сошло с костей, зато вернулись и тонкие руки, и ребра, и нелепые колени.
Под многослойной одеждой, в которую был небрежно наряжен Шифман, не получалось разобрать, есть ли там хоть что-то, кроме футболки, рубашки, кардигана и пальто. Может, только шарф. И дурацкие перчатки без пальцев. Вот зачем их носить? Все равно ведь рукам холодно. Раздражение пронеслось по остывшему телу ознобом, глубоким и липким. Слишком похожим на возбуждение, чтобы и дальше лежать пластом и думать про Шифмана.
Тим вскочил. Вытянулся до хруста, медленно наклонился с прямой спиной.
— Тимка, иди сюда! — завопила из кухни бабушка.
Почему хорошее утро — это утро с яйцом всмятку, Тим не смог бы объяснить ни словами, ни на пальцах. Но бабушка всегда варила им на завтрак яйца. Вставала раньше всех, колдовала над плиткой, чтобы не передержать, выкладывала готовые на общую тарелку, а перед каждым ставила подставки с цыплятами. Они с Ленкой ныли, не хотели есть сопли, канючили и вредничали, но бабушка не слушала. Первой разбивала яйцо, очищала верхушку и снимала ее ложечкой, а потом солила нутро и выедала, закусывая булкой. И обязательно чай. Крепкий чай и три ложки сахара.
Странно, как со временем вкус чего-то незначительного становится знаковым. Тим выскребал ложкой скорлупу, и его отдохнувшее тело наполнялось давно забытой детской легкостью. Так бывало в самом начале каникул. Или в предпоследний день больничного, когда уже ни жара, ни кашля, а еще два дня свободы. Можно лежать, читать книжки и пить малиновое варенье, разведенное в горячей воде с лимоном.
— На работу-то поедешь? — спросила бабушка, не отрывая взгляда от телевизора.
— Не. — Тим положил еще один кусок сыра на булку и подлил себе чая.
— А делать чего будешь?
— Книжку почитаю.
На экране появилась ростовая вульва, заиграла веселая музыка, и ведущая принялась читать разудалое стихотворение о клиторе.
— Вот же ж срамота, — проворчала бабушка, но программу не переключила.
Тим поспешил оставить ее наедине с тайнами устройства женского тела, забрал бутерброд и пошел к себе. Книжку и правда стоило почитать.
Совершая преступление против авторских прав, принадлежащих родному издательству, Тим успел дожевать бутерброд, застелить постель и улечься на покрывало, укрыв ноги пледом. Выдуманная простуда легонечко свербела в горле. От нее хотелось не кашлять, а только понижать голос и шмыгать носом. Времени натикало — половина второго. Загрузив скачанный файл в приложение для чтения, Тим набрал Данилевского. Старик ответил на втором гудке.
— Добрый день, дружочек! — Голос показался бодрым. — Как труды ваши ратные?
— Григорий Михалыч, а я приболел, — сорвалось с языка, хотя врать Данилевскому о простуде Тим не планировал. — Простыл, кажется.
— Ох ты ж неприятность, — засокрушался старик. — Выпейте чайку, Тимур, и подержите ноги в тепле.
Выпитый чай все еще грел, ноги покоились в надежном месте.
— А я уже. Вы-то как?
— Не поверите, редактирую статью! — похвалился Данилевский.
Это и правда было удивительно. Старик давно уже отказывался от всякой работы, ссылаясь на слабость зрения. По секрету он признался Тиму, что отказы его — не что иное, как проявление постыдного снобства. Очень уж тоскливыми и пустыми виделись свежие статьи тому, кто начитался всякого за последние полвека.
— На что же вас уломали?
— О, милый друг, там изумительный текст про судилище над Бродским. Правлю малые крохи, а сам наслаждаюсь материалом.
— Я только сегодня о нем вспоминал, — признался Тим.
— О Бродском? Достойный литератор ни дня не может провести без мыслей об Иосифе Александровиче.
Они посмеялись. Тим все думал, как бы сказать старику, что сегодня к нему не приедет. Очень уж хотелось провести день, лежа с дурацкой книжкой. Можно было бы попросить бабушку пожарить драников. Да, драников со сметаной.
— Дружочек, вы сильно обидитесь, если я попрошу сегодня меня не отвлекать? — спросил Данилевский первым. — Статью надо закончить к утру. Планирую поработать до темноты. И встать пораньше, чтобы на свежую голову…
— Да, конечно! — облегченно выдохнул Тим. — Только не засиживайтесь.
— Ни в коем разе! Сами знаете, глаза уже не те… Слеп, как крот.
Они еще поохали про зрение и очки, которые как ни подбирай, все равно не то. Тим нажал отбой с пугающим привкусом пыли во рту. Данилевский уходил в старость со всеми этими жалобами, странностями и привычкой тянуть пустые беседы о здоровье, погоде и тарифах на электричество. Может, работа над статьей о Бродском его взбодрит? Не мог же Бродский интересоваться, будет ли пересчет по отоплению в новом периоде.
Бабушка на кухне сделала телевизор громче и включила воду. Ода клитору сменилась обсуждением качества молочной продукции в «Пятерочке». Тим нащупал под кроватью наушники, выбрал подборку инструментала для чтения и открыл скачанный файл.
«Она кричит:
— Давай, отрежь, чего ты смотришь? Отрезай!
От нее пахнет скисшим вином. Миша отворачивается. Он уже не плачет. Нет. Он смотрит в окно. Стемнело, включили фонари, желтые-желтые, как ночник.
— Режь, я сказала! — все кричит мама и тянет Мишу за руку, больно тянет, до красных пятен на запястье. — Чтобы духу этой твари здесь не было!
Тварь валяется на полу возле тумбочки. Серый плюшевый бок. Оранжевая футболка задралась, и под ней тоже серо. Бегемот лупоглазо уставился в потолок. Он не знает, что Миша должен вспороть его мягкое брюхо ножницами. Их мама держит в свободной руке. Трясет ими. Взмахивает, как шпагой. Рассекает воздух. Ножницы все ближе к Мише. Они блестят в полумраке комнаты. И желтый свет фонарей становится тоскливым, больным. И Миша тоже заболевает. Тяжелеет голова. И очень хочется плакать. Но он держится.
Мама рыдает за обоих. Слезы текут по щекам темными ручьями размытой туши прямо на белый воротничок платья. Когда мама заметит это, то раскричится еще сильней. Она всегда кричит и плачет, если возвращается ночью. Если пахнет прокисшим вином.
— Режь! Или мне самой? Самой, да? — воет она. — Опять самой? Ты ради меня не можешь? Эту гадость? Ради матери? Да я на тебя всю жизнь!..
Ножницы падают на пол. Мама валится следом, бьется об пол, стонет, как большая раненая собака. Слезы начинают вытекать из Миши сами собой. Так бывает, когда ты маленький, а их много.
Миша подбирает ножницы и садится перед бегемотом на корточки. Бегемота подарил дядя Саша. Мамин друг из театра. Кажется. Он приходил уже четыре раза. Мама при нем громко смеялась, курила и расстегивала три верхних пуговицы на блузке, а дядя Саша подливал ей в рюмку коньяк. Миша смотрел на них во все глаза. Ему было весело и немного страшно. И веки щипало от сигаретного дыма. Потом мама брала его за руку, вела к шкафу и распахивала одну створку.
— Забирайся, — шептала она. — И спи. Понял?
Миша послушно укладывался внутри и зажмуривался быстрее, чем мама закрывала дверцу.
— А чего это он туда? — спросил дядя Саша в первый вечер.
— Только там и спит, — расхохоталась мама чужим, не принадлежавшим ей смехом. — Он у меня немножко того.
Миша засыпал раньше, чем переставали звенеть рюмки. Ему и правда хорошо спалось среди пахучих маминых платьев.
В последний свой визит дядя Саша всучил ему бегемота.
— На, пацан, тащи в свой шкаф.
Бегемот прижился. Дядя Саша — нет. Мама становилась все мрачней. Миша старался не попадаться ей на глаза. Прятался за створками шкафа, обнимал бегемота, а тот смотрел понимающими круглыми глазами-бусинками.
Дядя Саша сказал маме, что никогда больше не придет. Без него в их доме места для бегемота не было. Мама продолжала выть, пока Миша кромсал плюшевое тельце портновскими ножницами. Первыми он отрезал бусинки глаз, чтобы бегемот не видел, как Миша плачет».
Вырванный из середины текста эпизод Тим прочитал не отрываясь. Сгущенные краски, подлые обороты, нацеленные на слезу, которую обязательно должен был пролить любой, кто только может представить себе и пьяную мамашу, и хрупкого мальчонку в шкафу. А еще бегемот этот чертов. Надо же было так придумать. Не мишка, не кукла какая-нибудь. Бегемот. Чтобы выпуклей образ, чтобы наверняка запомнился. Тим смахнул приложение с экрана телефона. В голове сама собой сочинилась простыня ироничного текста о том, как просто и топорно умеет беллетристика выжимать эмоции из малоискушенного читателя. Канал Тима в «Телеграме» был анонимным. Свое инкогнито он поддерживал с особой тщательностью. Только так можно было свободно и открыто писать обо всем, включая Зуева. Пусть и Шифману перепадет немного славы от окололитературного трутня.
В «телеге» висела пара непрочитанных сообщений от Ельцовой. И еще одно. Из секретного чата. Утром его и в помине не было.
«Тимур, вы не могли бы встретиться со мной? Сегодня в пять. Где-нибудь на Чистых. Тетерин».
Вымышленная простуда скукожилась и прошла. Уютное покашливание прекратилось. А вот спина начала привычно поднывать.
— Ты куда? — спросила бабушка, когда Тим пронесся мимо в поисках свежих носков. — А я драников пожарить хотела.
— Не хочу я драников, ба, — пробормотал Тим, сам не понимая, с чего так засуетился.
До пяти оставалось полтора часа. Достаточно, чтобы заскочить в центр и прикупить себе длинный шарф. Не как у Шифмана, конечно. Но похожий.
Глава шестая. Два борща и «клюковка»
Я
Фотография жжет сквозь карман. Большей пошлости не придумать, но зуд зарождается под ней и расползается по коже. Я пытаюсь почесать бедро через пальто, облегчения мои жалкие трепыхания не приносят. В заполненном наполовину вагоне душно, пересушенный воздух курсирует от потолка к полу, от него чешутся глаза. Напротив меня сидит тетка из тех добротных представителей граждан, которые поджимают губы, когда видят перед собой патлатого неуча, фрилансера в оверсайзе, небось, папа с мамой кормят до сих пор, а он тут расселся, смотреть на такого тошно. На меня, то есть.
Но смотреть тетка все равно продолжает. Больше в вагоне ничего интересного не происходит. Только наша молчаливая дуэль. Пока тетка ведет. По-рыбьи равнодушно моргает, разглядывает меня с вялым пренебрежением. А у меня чешется нога, ломит шею, и перманентное желание сдохнуть переходит все мыслимые границы. Можно пересесть, можно послать тетку к черту, можно забить, ткнуть в уши музыку и задремать до прибытия на вокзал.
Бедро зудит так отчаянно, что я лезу в карман пальто и чешу его оттуда. Жест вызывает у тетки активный интерес. Ловлю ее взгляд, медленно и со вкусом облизываю губы. Тетка вспыхивает яркими пятнами. Я вижу капельку пота, выступившую у нее под носом. Продолжаю чесать многострадальную ногу. Карточка в кармане гнется, только бы не помять из-за этой дуры. Но дура уже встала, подхватила сумку и поковыляла в другой вагон, гневно на меня оглядываясь. Я помахал ей на прощание.
Работу Тим проспал. С утра нужно было съездить в офис, отчитаться по проектам, выпить кофейку и помелькать перед всеми как следует, но будильника Тим не услышал, а когда продрал глаза, то и не понял сразу, почему ему так странно. Голова легкая. Шея не болит. Глаза не режет. А день перевалил за двенадцать.
— Ты заболел, что ли? — Бабушка нависла над постелью Тима и принялась сноровисто ощупывать его холодный лоб. — Чего разлегся тогда? Мать на работу ушла к восьми. Ленка к первой паре поехала. Ты один у нас тунеядец.
Тим отвернулся к стене и натянул на голову одеяло.
— Я как Бродский.
— Чего говорит, не слышу… — проворчала бабушка, накрывая его сверху еще и пледом.
— Как Бродский, говорю, — повторил Тим. — Его за тунеядство судили.
Но бабушка уже ушла. Слушать про тяжелую судьбу нобелевского лауреата она не желала. В кухне забурчал телевизор — что-то о лечении артрита капустным листом. Тим полежал еще немного под тяжестью одеяла, потом нащупал телефон и долго смотрел на цифру «двенадцать», вспыхнувшую на заблокированном экране. Ноль и семь успели смениться на ноль и восемь, потом ноль и девять. Тим все жал на клавишу разблокировки и смотрел, как идет время. В темноте одеяльного кокона лица было не разобрать — снять блокировку таким способом не получилось. Тим ввел код и открыл рабочую почту. Корпоративная рассылка, дайджесты, ответы переводчиков, запросы бухгалтерии. Читать Тим не стал. Подождут один день, не развалятся. Ничего не сгорит, никто не перестанет дышать. Нашел в списке Анну Михайловну. Добрый день. Поднялась температура. Надо отлежаться. Буду завтра. С уважением, Тимур. Закрыл приложение и запретил ему в течение двадцати четырех часов присылать уведомления.
Оставалось одно. Самое последнее. Над сообщением для Зуева пришлось подумать. Тим набирал его и стирал. Под одеялом закончился кислород. Телефон выскальзывал из влажных пальцев.
Тетерин пришлет синопсис через два дня. Нет, не то. Синопсис будет на днях. Лучше, но все равно слабо. Работаю с Тетериным, нужна пара дней, чтобы наладить контакт. Да, так лучше. По результатам отпишусь. Коротко, сухо, с чувством собственного достоинства.
Тим вынырнул из душного жара, откинул одеяло и вытянулся во весь рост. Холодок из приоткрытой форточки подсушил кожу. Тим лежал и думал о том, что они с Шифманом странно похожи. Оба костлявые и худые. Несуразные богомолы. Ему всегда хотелось быть высоким и плечистым. Но грудь не раздавалась вширь, сколько Тим ни тягал железо на третьем курсе. С турником так и не заладилось. От повышенной порции белка начал расти живот. Ленка с хохотом шлепала по нему и убегала, гадко улюлюкая. Пришлось оставить мечты о рельефе. Живот быстро втянулся, наращенное мясо сошло с костей, зато вернулись и тонкие руки, и ребра, и нелепые колени.
Под многослойной одеждой, в которую был небрежно наряжен Шифман, не получалось разобрать, есть ли там хоть что-то, кроме футболки, рубашки, кардигана и пальто. Может, только шарф. И дурацкие перчатки без пальцев. Вот зачем их носить? Все равно ведь рукам холодно. Раздражение пронеслось по остывшему телу ознобом, глубоким и липким. Слишком похожим на возбуждение, чтобы и дальше лежать пластом и думать про Шифмана.
Тим вскочил. Вытянулся до хруста, медленно наклонился с прямой спиной.
— Тимка, иди сюда! — завопила из кухни бабушка.
Почему хорошее утро — это утро с яйцом всмятку, Тим не смог бы объяснить ни словами, ни на пальцах. Но бабушка всегда варила им на завтрак яйца. Вставала раньше всех, колдовала над плиткой, чтобы не передержать, выкладывала готовые на общую тарелку, а перед каждым ставила подставки с цыплятами. Они с Ленкой ныли, не хотели есть сопли, канючили и вредничали, но бабушка не слушала. Первой разбивала яйцо, очищала верхушку и снимала ее ложечкой, а потом солила нутро и выедала, закусывая булкой. И обязательно чай. Крепкий чай и три ложки сахара.
Странно, как со временем вкус чего-то незначительного становится знаковым. Тим выскребал ложкой скорлупу, и его отдохнувшее тело наполнялось давно забытой детской легкостью. Так бывало в самом начале каникул. Или в предпоследний день больничного, когда уже ни жара, ни кашля, а еще два дня свободы. Можно лежать, читать книжки и пить малиновое варенье, разведенное в горячей воде с лимоном.
— На работу-то поедешь? — спросила бабушка, не отрывая взгляда от телевизора.
— Не. — Тим положил еще один кусок сыра на булку и подлил себе чая.
— А делать чего будешь?
— Книжку почитаю.
На экране появилась ростовая вульва, заиграла веселая музыка, и ведущая принялась читать разудалое стихотворение о клиторе.
— Вот же ж срамота, — проворчала бабушка, но программу не переключила.
Тим поспешил оставить ее наедине с тайнами устройства женского тела, забрал бутерброд и пошел к себе. Книжку и правда стоило почитать.
Совершая преступление против авторских прав, принадлежащих родному издательству, Тим успел дожевать бутерброд, застелить постель и улечься на покрывало, укрыв ноги пледом. Выдуманная простуда легонечко свербела в горле. От нее хотелось не кашлять, а только понижать голос и шмыгать носом. Времени натикало — половина второго. Загрузив скачанный файл в приложение для чтения, Тим набрал Данилевского. Старик ответил на втором гудке.
— Добрый день, дружочек! — Голос показался бодрым. — Как труды ваши ратные?
— Григорий Михалыч, а я приболел, — сорвалось с языка, хотя врать Данилевскому о простуде Тим не планировал. — Простыл, кажется.
— Ох ты ж неприятность, — засокрушался старик. — Выпейте чайку, Тимур, и подержите ноги в тепле.
Выпитый чай все еще грел, ноги покоились в надежном месте.
— А я уже. Вы-то как?
— Не поверите, редактирую статью! — похвалился Данилевский.
Это и правда было удивительно. Старик давно уже отказывался от всякой работы, ссылаясь на слабость зрения. По секрету он признался Тиму, что отказы его — не что иное, как проявление постыдного снобства. Очень уж тоскливыми и пустыми виделись свежие статьи тому, кто начитался всякого за последние полвека.
— На что же вас уломали?
— О, милый друг, там изумительный текст про судилище над Бродским. Правлю малые крохи, а сам наслаждаюсь материалом.
— Я только сегодня о нем вспоминал, — признался Тим.
— О Бродском? Достойный литератор ни дня не может провести без мыслей об Иосифе Александровиче.
Они посмеялись. Тим все думал, как бы сказать старику, что сегодня к нему не приедет. Очень уж хотелось провести день, лежа с дурацкой книжкой. Можно было бы попросить бабушку пожарить драников. Да, драников со сметаной.
— Дружочек, вы сильно обидитесь, если я попрошу сегодня меня не отвлекать? — спросил Данилевский первым. — Статью надо закончить к утру. Планирую поработать до темноты. И встать пораньше, чтобы на свежую голову…
— Да, конечно! — облегченно выдохнул Тим. — Только не засиживайтесь.
— Ни в коем разе! Сами знаете, глаза уже не те… Слеп, как крот.
Они еще поохали про зрение и очки, которые как ни подбирай, все равно не то. Тим нажал отбой с пугающим привкусом пыли во рту. Данилевский уходил в старость со всеми этими жалобами, странностями и привычкой тянуть пустые беседы о здоровье, погоде и тарифах на электричество. Может, работа над статьей о Бродском его взбодрит? Не мог же Бродский интересоваться, будет ли пересчет по отоплению в новом периоде.
Бабушка на кухне сделала телевизор громче и включила воду. Ода клитору сменилась обсуждением качества молочной продукции в «Пятерочке». Тим нащупал под кроватью наушники, выбрал подборку инструментала для чтения и открыл скачанный файл.
«Она кричит:
— Давай, отрежь, чего ты смотришь? Отрезай!
От нее пахнет скисшим вином. Миша отворачивается. Он уже не плачет. Нет. Он смотрит в окно. Стемнело, включили фонари, желтые-желтые, как ночник.
— Режь, я сказала! — все кричит мама и тянет Мишу за руку, больно тянет, до красных пятен на запястье. — Чтобы духу этой твари здесь не было!
Тварь валяется на полу возле тумбочки. Серый плюшевый бок. Оранжевая футболка задралась, и под ней тоже серо. Бегемот лупоглазо уставился в потолок. Он не знает, что Миша должен вспороть его мягкое брюхо ножницами. Их мама держит в свободной руке. Трясет ими. Взмахивает, как шпагой. Рассекает воздух. Ножницы все ближе к Мише. Они блестят в полумраке комнаты. И желтый свет фонарей становится тоскливым, больным. И Миша тоже заболевает. Тяжелеет голова. И очень хочется плакать. Но он держится.
Мама рыдает за обоих. Слезы текут по щекам темными ручьями размытой туши прямо на белый воротничок платья. Когда мама заметит это, то раскричится еще сильней. Она всегда кричит и плачет, если возвращается ночью. Если пахнет прокисшим вином.
— Режь! Или мне самой? Самой, да? — воет она. — Опять самой? Ты ради меня не можешь? Эту гадость? Ради матери? Да я на тебя всю жизнь!..
Ножницы падают на пол. Мама валится следом, бьется об пол, стонет, как большая раненая собака. Слезы начинают вытекать из Миши сами собой. Так бывает, когда ты маленький, а их много.
Миша подбирает ножницы и садится перед бегемотом на корточки. Бегемота подарил дядя Саша. Мамин друг из театра. Кажется. Он приходил уже четыре раза. Мама при нем громко смеялась, курила и расстегивала три верхних пуговицы на блузке, а дядя Саша подливал ей в рюмку коньяк. Миша смотрел на них во все глаза. Ему было весело и немного страшно. И веки щипало от сигаретного дыма. Потом мама брала его за руку, вела к шкафу и распахивала одну створку.
— Забирайся, — шептала она. — И спи. Понял?
Миша послушно укладывался внутри и зажмуривался быстрее, чем мама закрывала дверцу.
— А чего это он туда? — спросил дядя Саша в первый вечер.
— Только там и спит, — расхохоталась мама чужим, не принадлежавшим ей смехом. — Он у меня немножко того.
Миша засыпал раньше, чем переставали звенеть рюмки. Ему и правда хорошо спалось среди пахучих маминых платьев.
В последний свой визит дядя Саша всучил ему бегемота.
— На, пацан, тащи в свой шкаф.
Бегемот прижился. Дядя Саша — нет. Мама становилась все мрачней. Миша старался не попадаться ей на глаза. Прятался за створками шкафа, обнимал бегемота, а тот смотрел понимающими круглыми глазами-бусинками.
Дядя Саша сказал маме, что никогда больше не придет. Без него в их доме места для бегемота не было. Мама продолжала выть, пока Миша кромсал плюшевое тельце портновскими ножницами. Первыми он отрезал бусинки глаз, чтобы бегемот не видел, как Миша плачет».
Вырванный из середины текста эпизод Тим прочитал не отрываясь. Сгущенные краски, подлые обороты, нацеленные на слезу, которую обязательно должен был пролить любой, кто только может представить себе и пьяную мамашу, и хрупкого мальчонку в шкафу. А еще бегемот этот чертов. Надо же было так придумать. Не мишка, не кукла какая-нибудь. Бегемот. Чтобы выпуклей образ, чтобы наверняка запомнился. Тим смахнул приложение с экрана телефона. В голове сама собой сочинилась простыня ироничного текста о том, как просто и топорно умеет беллетристика выжимать эмоции из малоискушенного читателя. Канал Тима в «Телеграме» был анонимным. Свое инкогнито он поддерживал с особой тщательностью. Только так можно было свободно и открыто писать обо всем, включая Зуева. Пусть и Шифману перепадет немного славы от окололитературного трутня.
В «телеге» висела пара непрочитанных сообщений от Ельцовой. И еще одно. Из секретного чата. Утром его и в помине не было.
«Тимур, вы не могли бы встретиться со мной? Сегодня в пять. Где-нибудь на Чистых. Тетерин».
Вымышленная простуда скукожилась и прошла. Уютное покашливание прекратилось. А вот спина начала привычно поднывать.
— Ты куда? — спросила бабушка, когда Тим пронесся мимо в поисках свежих носков. — А я драников пожарить хотела.
— Не хочу я драников, ба, — пробормотал Тим, сам не понимая, с чего так засуетился.
До пяти оставалось полтора часа. Достаточно, чтобы заскочить в центр и прикупить себе длинный шарф. Не как у Шифмана, конечно. Но похожий.
Глава шестая. Два борща и «клюковка»
Я
Фотография жжет сквозь карман. Большей пошлости не придумать, но зуд зарождается под ней и расползается по коже. Я пытаюсь почесать бедро через пальто, облегчения мои жалкие трепыхания не приносят. В заполненном наполовину вагоне душно, пересушенный воздух курсирует от потолка к полу, от него чешутся глаза. Напротив меня сидит тетка из тех добротных представителей граждан, которые поджимают губы, когда видят перед собой патлатого неуча, фрилансера в оверсайзе, небось, папа с мамой кормят до сих пор, а он тут расселся, смотреть на такого тошно. На меня, то есть.
Но смотреть тетка все равно продолжает. Больше в вагоне ничего интересного не происходит. Только наша молчаливая дуэль. Пока тетка ведет. По-рыбьи равнодушно моргает, разглядывает меня с вялым пренебрежением. А у меня чешется нога, ломит шею, и перманентное желание сдохнуть переходит все мыслимые границы. Можно пересесть, можно послать тетку к черту, можно забить, ткнуть в уши музыку и задремать до прибытия на вокзал.
Бедро зудит так отчаянно, что я лезу в карман пальто и чешу его оттуда. Жест вызывает у тетки активный интерес. Ловлю ее взгляд, медленно и со вкусом облизываю губы. Тетка вспыхивает яркими пятнами. Я вижу капельку пота, выступившую у нее под носом. Продолжаю чесать многострадальную ногу. Карточка в кармане гнется, только бы не помять из-за этой дуры. Но дура уже встала, подхватила сумку и поковыляла в другой вагон, гневно на меня оглядываясь. Я помахал ей на прощание.
Перейти к странице: