— Итак? — произнес я.
— Тарвер в психиатрической больнице, он спятил, и правая рука у него парализована.
— Да ну?
— Он все время теряет сознание, но он успел сказать, что это сделал ты.
— А… Видишь ли…
— Что это значит? — спросила Иридия.
— Тарвер явился сюда с пистолетом, — сказал я.
— Что?!
— Он подбежал ко мне, вытащил ствол, но не успел выстрелить, женщина, стоявшая рядом со мной, заказчица, ударила его по руке. Он закричал и убежал, но, насколько я видел, она не повредила ему руку.
— Откуда же паралич и помешательство?
Я заколебался. До тех пор моя природа и способности были тайной для нее. А тайны подобны ночи: они прячутся от света, который вселяет в них подозрения и страх. Но я больше не хотел жить во тьме. Я не хотел прятаться от Иридии, от главной любви моей жизни. Даже если правда разлучит нас, по крайней мере, она узнает меня по-настоящему — пусть ненадолго.
— Я хочу рассказать тебе о женщине по имени Джулия, — сказал я. — Она дала мне имя Ювенал Никс и превратила меня в Дитя Ночи.
Ричард Адамс
Нож
Перевод Натальи Казаковой[36]
События, о которых идет речь, произошли в 1938 году.
В тот момент, когда Филип заметил в кустах нож, его жизнь навсегда переменилась. Смутные фантазии вдруг обернулись пугающей явью. Он застыл как вкопанный, сдал назад и уставился на нож, словно не решаясь поверить, что тот ему не померещился.
Да, ему не померещилось. Это была первая вещь, которой удалось проникнуть сквозь неприступную стену сплошного беспробудного страха.
До того момента он весь был во власти мучительного ожидания, что вот-вот произойдет непоправимое, ожидания жестокой физической боли, скорой и неизбежной. Казалось, у него в голове без конца прокручивается одна и та же пластинка. Началось все вчера, со слов, брошенных Стаффордом перед уходом. «Жду тебя завтра в библиотеке после вечерней молитвы. Ты доигрался, и винить тебе некого, кроме себя самого». Стаффорд ушел, а эти слова окружили его, словно прутья решетки, и некуда деться. Отвлекался на время — но снова оказывался в их плену.
В начале семестра, когда Стаффорда назначили деканом, он стал — не только в собственных глазах, но и в глазах остальных — его главной мишенью. «Что, не любит тебя Стаффорд, да?» — хмыкнул Джонс. «И кто мы такие, чтобы его осуждать?» — ввернул Браун, и они зашлись от хохота.
День за днем копились мелкие провинности, за которыми тянулась вереница мелочных наказаний. Развязка случилась на прошлой неделе — Стаффорд избил его в институтской библиотеке. Больно было ужасно, как никогда прежде, и вот теперь все снова повторится.
Прошлой ночью он почти не сомкнул глаз. При мысли о завтраке его мутило, да и к обеду он едва прикоснулся. И ни с кем не говорил, если не считать Джонса и Брауна.
Занятий сегодня было мало, и он устало плелся по сырому лесу. У него есть нож. Эта мысль бешено билась в голове, окружая и беря в плен все остальные.
Нож был очень похож на те, какие, откликнувшись на призыв, сдавали в полицию местные жители.
Он наклонился и поднял. Не меньше фута в длину, в диковинном футляре, и с очень острым лезвием. Воображение заработало с лихорадочной скоростью.
Нож послан ему таинственными силами, они же велели использовать его по назначению. Его постоянно обуревали фантазии. Неистощимая игра воображения: жажда мести, сексуальный голод, мечты о власти. По большому счету, он жил только в мечтах.
Использовать по назначению. Но когда и где? «Господи, я сделаю это в полночь, и никто не узнает…» Он осекся, заставил себя думать о другом, но мысль засела глубоко и постоянно возвращалась. Ведь он не собирается применять нож на самом деле, не так ли?
А если соберется?.. Нет, такое даже представить невозможно. Во всяком случае ясно одно. Разразится грандиозный скандал, грандиознейший. А если никто не догадается, что это он?
Ведь избиения прекратятся, разве нет? И память о них сотрется. Все изменится. Это главное. Все изменится, и его жизнь тоже.
Ни одна живая душа не знает, что у него есть нож. И когда он сделает то, о чем подумал, вряд ли кому-то вздумается предъявлять на нож свои права. Перед вечерней молитвой он тщательно продумал каждый шаг.
Поднимаясь по лестнице в спальную комнату, он так увлекся своими мыслями, что чуть на кого-то не налетел. «Черт побери, Джевонс, под ноги надо смотреть!» — «Простите, простите».
Большинство старшекурсников жили в отдельных комнатах. Он и сам уже два семестра жил один. В ту ночь после того, как погасили свет, он лежал в темноте, стараясь не заснуть.
Но все же его сморило. Пробудившись, он увидел, что стрелки на часах показывают два. У него еще есть возможность передумать. Но нет. Он сделает это. Что он теряет?
Нож? Фонарик? Банное полотенце, которое умыкнул из раздевалки? Он приоткрыл дверь, юркнул в коридор, прислушался. Ни звука. До двери в комнату Стаффорда рукой подать. Да, не забыть про отпечатки!
И вот он стоит у постели спящего Стаффорда и слушает его тяжелое дыхание. Он зажег фонарик и, осветив им горло своего мучителя, быстрым движением всадил в него нож. Лезвие было таким острым, что вошло беспрепятственно. Он выпустил рукоять, набросил на горло и нож полотенце, бегом вернулся к себе, запер фонарик в ящик стола и залез под одеяло.
Все это он помнил совершенно отчетливо. Что было потом? Понятное дело, грандиозный скандал. Все были потрясены. Школу лихорадило, слух об убийстве мгновенно облетел всю округу. Заголовки в газетах, директор, полиция, у него взяли отпечатки пальцев. С какой целью? Он, не дрогнув, дал их снять.
Во время дознания никто даже не заикнулся, что они со Стаффордом были в контрах. Слишком много было таких, как он.
Родители на удивление спокойно отнеслись к его просьбе сменить школу после окончания семестра.
…Он мой крестник и всегда был мне симпатичен. Нас связывает многолетняя дружба.
На прошлой неделе он заехал ко мне на ужин и все рассказал. Рассказал, что его частенько подмывало во всем сознаться. Я велел ему выбросить это из головы и заверил, что его тайна умрет вместе со мной… Я никогда не сообщу об этом ни одной живой душе. А как бы вы думали?
Джоди Пиколт
Вес и мера
Перевод Марии Мельниченко[37]
Тишина, когда ребенка уже нет, кажется оглушающей. Едва открыв глаза, Сара стала прислушиваться: смех, атласной ленточкой струящийся по комнатам, тихий стук, когда девочка соскакивает с кровати, — ничего, только шипение кофеварки. Должно быть, Эйб запрограммировал ее с вечера, и теперь она шипела и фыркала, готовя для них кофе. Сара приподнялась и поверх изгибов его тела глянула на часы. На секунду она подумала, не коснуться ли золотистой кожи, не зарыться ли пальцами в черные кудри, но мимолетный порыв, как всегда, прошел раньше, чем она успела ему поддаться.
— Надо вставать, — сказала она.
Эйб не повернулся к ней и даже не шевельнулся.
— У-у… — буркнул он, но по голосу она сразу догадалась: он тоже не спал.
Она перевернулась на спину.
— Эйб!
— У-у, — повторил он, одним махом слетел с кровати и скрылся в ванной.
Там долго шумела вода. Должно быть, ему казалось, что так она не услышит, что он плачет.
Самым страшным днем в жизни Эйба оказался вовсе не тот, как можно было подумать, а следующий, когда он выбирал гроб для дочери. Это Сара его уговорила. Сказала, что не сможет говорить о дочери так, будто речь идет о коробке со старой одеждой: куда ее поставить, чтобы не отсырела. В похоронном бюро его встретил немолодой человек с криво зачесанными жидкими волосами, плохо скрывающими лысину. Серые глаза смотрели сочувственно. Первым делом он спросил, видел ли Эйб дочь после того, как… Видел. Когда врачи и медсестры признали свое поражение, убрали капельницу и увезли каталку, их позвали проститься. Сара с криком выбежала из палаты, а Эйб присел на край пластикового матраса, который продавился под его весом, и взял дочь за руку. На секунду его сердце сжалось: ему показалось, что она шевельнулась, но он тут же сообразил, что кровать трясется от его рыданий. Некоторое время он так и сидел, а потом притянул ее к себе и лег, будто сам сделался больным.
Она лежала неподвижно, и кожа ее была суховатой и пепельной, но не это ему запомнилось, а то, что она стала легче. Теперь она весила чуть меньше, чем утром, когда он внес ее через двустворчатые двери отделения «скорой помощи». Если вдуматься, нет ничего удивительного в том, что Эйб — человек, посвятивший свою жизнь измерениям, — даже в такую минуту, отметил именно изменения в весе. Ему вспомнилось, что он слышал, как врачи говорили, что умерший становится легче на двадцать один грамм — считается, столько весит душа. Но когда обнимал ее, он думал о том, что она потеряла гораздо больше. А то, что потерял он, должно измеряться в другой системе — временной. Следует учесть все прочие потери: первый молочный зуб, сердце, впервые разбитое от несчастной любви, черная шапочка, подброшенная в день окончания школы и затерявшаяся в серебристом небе. Он понял, что утраты надо измерять по кругу, как углы: минуты, их разделяющие, угол отдаления.
— Я бы посоветовал одеть вашу дочь в то, что ей больше всего нравилось, — сказал человек. — В любимое нарядное платье, в комбинезон, в котором она лазила по деревьям. Можно в спортивную форму или сувенирную футболку из запомнившейся поездки.
Эйбу пришлось принимать множество решений. В конце концов человек провел его в соседнее помещение выбирать гроб. Образцы стояли у стены: черные и красного дерева саркофаги поблескивали лакированными боками, отполированными до такой степени, что он видел в них искаженные отражения: свое и человека из ритуальной службы. Тот провел его в дальний конец комнаты, где три гроба разного размера стояли по стойке смирно, как бравые солдаты. Самый высокий доходил ему до бедра, а самый маленький был не больше хлебницы.
Эйб выбрал глянцевый, белоснежный с золотом, потому что он был похож на мебель в дочкиной комнате. Он все глядел на этот гроб. И хотя человек заверил его, что размер верный, ему казалось, что он слишком мал для такого полного жизни существа. И уж конечно, ему было не вместить траурный кокон, который опутал его в последние дни. А это значит, что даже когда его дочь опустят в землю, горе останется с ним.
Похороны проходили в церкви, хотя ни Эйб, ни Сара в церковь не ходили. Службу заказала мать Сары, не утратившая веру в Бога, несмотря на случившееся. Сначала Сара противилась. Они с Эйбом не раз обсуждали, что религия — это промывание мозгов, что ребенок должен сам выбирать, во что верить. Но мать Сары была непреклонна, а у самой Сары, не оправившейся от шока, не нашлось сил настоять на своем.
— Что ты за мать, если не хочешь, чтобы слуга Божий сказал несколько слов над телом твоей дочери? — вопрошала Фелисити со слезами на глазах.
И теперь Сара сидела на передней скамье и слушала священника, чьи слова пролетали над головами собравшихся, как утешительный ветерок. Она держала сине-зеленую собачку Beanie Baby, с которой дочка не расставалась ни на минуту. Игрушка обтрепалась и облезла, и уже трудно было понять, кого она изображала. Сара так крепко ее сжимала, что пластиковые шарики сбились ко швам.
— И сегодня, когда мы вспоминаем ее короткую, но прекрасную жизнь, помните, что скорбь родится из любви. Скорбь — это печальная радость.
Сара недоумевала, почему священник не сказал ни слова о действительно важном: что ее дочь часами могла играть с картонкой от туалетной бумаги, которая становилась для нее видеокамерой. Что в младенчестве, когда у нее были колики, она успокаивалась только под песни из Sgt. Pepper’s Lonely Hearts Club Band[38]. Почему он не сказал тем, кто пришел сюда, что ее дочь недавно научилась делать сальто и легко находила в ночном небе Большую Медведицу?
— Господи Иисусе, прими дитя Свое в Твои объятия, да воссядет оно с ангелами и упокоится с миром.
Тут Сара вскинула голову.
«Не твое дитя, — подумала она. — А мое».
Десять минут спустя все закончилось. Она окаменела и не шевельнулась до тех пор, пока остальные не сели по машинам и не уехали с кладбища. Но Эйб был рядом. Он выполнил то единственное, о чем она просила его перед похоронами. Она почувствовала, что он обнял ее, а его губы шепнули у самого уха:
— Ты еще…