– Да, Флоренция как часть либерального образования, – сказала она.
– Точно. Из серии «Что должен знать каждый юноша».
Внезапно свет погас и на лестнице. Даже в самой черной меланхолии Фред никогда не пренебрегал любыми способами сэкономить.
Они вошли в столовую – все еще оклеенную красными обоями и такую же почти принципиально безобразную, отметил Юстас, – и заняли свои места.
– Якобы черепаховый, но не настоящий, – пояснила Элис, когда служанка поставила перед ним тарелку с супом.
Фальшивый черепаховый суп – что же еще! Его дорогая сестра неизменно демонстрировала истинный талант, выбирая к ужину худшие блюда английской кухни. Из принципа. Улыбнувшись одновременно и ласково, и чуть иронично, Юстас положил отечную руку поверх костлявых пальцев Элис.
– Это не имеет значения, милая. Просто я так давно не сиживал за твоим всегда гостеприимным столом.
– Здесь нет моей вины, – отозвалась миссис Поулшот; в ее голосе появился оттенок горечи и неожиданной дерзости. – Этот стол всегда накрывали в соответствии со вкусами отца, а он, вероятно, слишком себя уважал, чтобы набивать брюхо икрой, которой питаются даже свиньи.
Юстас рассмеялся, сохраняя неизменно доброе расположение духа. Двадцать три года назад он неожиданно бросил весьма успешную, по мнению многих, карьеру политика радикального толка, чтобы жениться на богатой вдове со слабым сердцем и уехать во Флоренцию. И этого ему так никогда до конца не простили ни сестра, ни брат, хотя по разным причинам. Для Джона его поступок стал вопиющей изменой своим политическим воззрениям. А Элис восприняла его брак как очередное оскорбление памяти отца, как рану, нанесенную семейной гордости. Они были третьим поколением скромно, но достойно живущего семейства Барнак, и, если не считать двоюродного дедушки Люка, о котором старались даже не вспоминать, Юстас стал первым перебежчиком во враждебный лагерь наслаждавшегося роскошью сословия действительно богатых людей.
– Оч-чень хорошо, – сказал он тоном человека, оценившего особенно точный удар на бильярдном столе.
Имея шесть тысяч годового дохода, он мог позволить себе великодушие. А кроме того, совесть никогда его не тревожила. Все пять лет их короткой совместной жизни он был для своей любимой Эми таким хорошим мужем, какого она могла только желать. А почему человек, наделенный живым умом и умением чувствовать, должен стыдиться ухода из мира политики, он не понимал вообще. Отвратительные закулисные интриги! Сознательное или подсознательное лицемерие в речах ради завоевания публичной популярности! Ослиная тупость бесконечного повторения одних и тех же прописных истин, лишенных логики споров с одними и теми же вульгарными оппонентами, обращение к дурным историческим примерам и ни на чем не основанным пророчествам! И это предлагалось считать высшим предназначением для талантливого мужчины? А если он предпочел политике жизнь цивилизованного и разумного человеческого существа, то должен был устыдиться этого?
– Оч-чень хорошо, – повторил он. – Но какой же ты стала непримиримой пуританкой, моя дорогая. Причем не имея на то ни малейшего метафизического оправдания.
– Метафизического, – сказала миссис Поулшот с таким презрением, словно была заведомо выше подобных благоглупостей.
Тем временем суповые тарелки унесли и на стол поставили блюдо с седлом барашка. Молча и нисколько не изменив выражения глубокого страдания на лице, мистер Поулшот взялся за разделку мяса на порции.
Юстас посмотрел на него, потом снова на Элис. Его несчастная сестра следила за Фредом с заботливой мукой в глазах, желая, несомненно, чтобы ее угрюмое престарелое дитя вело себя примерно хотя бы в присутствии гостей. И быть может, потому, подумал Юстас, быть может, из-за этого она говорила дерзости ему. Превознося мужа за счет принижения брата. Бездумно, нелогично, но по-человечески так понятно.
– Надеюсь, мясо приготовлено по твоему вкусу, Фред, – сказала она через стол.
Не произнеся ни звука и даже не повернув головы, мистер Поулшот пожал узкими плечами.
Не без усилия оторвав от него взгляд, миссис Поулшот повернулась в Юстасу.
– Мой бедный Фред сейчас в ужасном состоянии из-за своего свища, – сказала она, стараясь компенсировать недостаток внимания к этой теме, проявленный ею в гостиной.
Вошла старушка Эллен с тарелкой овощей, и за ней следом в столовую проник чуть подросший котенок, принявшийся тереться о ножку стула Элис. Она наклонилась и взяла его на руки.
– Привет, Онегин! – Она почесала пушистого зверька за ушком. – Мы назвали его Онегин, потому что он – последний шедевр нашего недавно почившего и горько оплакиваемого Пусскина[14].
Юстас вежливо улыбнулся.
Он невольно задумался о том, что для бедняжки Элис не было исхода и утешения ни в философии, ни в религии, ни в любви, ни в политике. Нет, ей оставалось только чувство юмора эдвардианской эпохи и еженедельный номер журнала «Панч». И все же безвкусная игра слов и эксцентричное поведение в стиле 1912 года были предпочтительнее жалости к себе и полной капитуляции перед дурным настроением Фреда, на которую оказались готовы все остальные за этим столом. А, видит бог, не капитулировать было трудно. Сидевший за горой баранины на блюде Фред Поулшот излучал негативизм. Его волны ощутимо били в тебя, проникали радиацией, которая могла служить совершеннейшей антитезой нормальной жизни, полным отрицанием доброты и человеческого тепла. И Юстас решил попытаться изменить атмосферу.
– А скажи мне, Фред, – заговорил он самым непринужденным тоном. – Как там дела в Сити? Мы можем рассчитывать на щедроты Востока? Надеюсь, деловая активность в порядке?
Мистер Поулшот поднял злой взгляд, который все же почти мгновенно смягчился.
– Положение таково, что хуже и быть не может, – провозгласил он.
Юстас вздернул брови, не слишком натурально изобразив на лице тревогу.
– Боже милостивый! И как же это скажется на моих дивидендах от южнокитайского банка «Янцзы»?
– Уже ходят разговоры, что доходность их акций в этом годы упадет.
– Господи!
– С восьмидесяти процентов до семидесяти пяти, – угрюмо сказал мистер Поулшот и повернулся, чтобы положить себе овощей. Он снова погрузился в молчание, которое сразу объяло весь стол.
Насколько же менее ужасным стал бы характер этого человека, размышлял Юстас, пока он поедал баранину с брюссельской капустой, если бы он был способен хотя бы раз в жизни выйти из себя, устроить бешеный скандал, напиться в хлам или переспать со своей секретаршей (хотя секретарше надо бы заранее посочувствовать)! Но в натуре Фреда полностью отсутствовал даже намек на возможность буйства, насилия, измены. И не будь он настолько невыносим, из него мог получиться отличный муж. Ему нравилась рутина семейной жизни, нарезка баранины, чтение нотаций детям, как нравилась роль (кем он там был?) исполнительного секретаря или казначея в своей «Фар-Истерн, как бишь ее» компании из Сити. Но вся проблема и состояла в том, что он весь пропитался этой рутиной, стал образцом в регулярности совершения однообразных действий. Выругаться? Взбеситься? Изменить своей бедной доброй Элис? Нет. Он скорее ограбил бы собственную фирму. Фред вынимал из людей душу, но совершенно иным способом. Причем ему для этого не надо было ничего делать. Одного его присутствия оказывалось достаточно. У людей мороз пробегал по коже, и они стремились поскорее отвернуться от него, словно боялись подцепить инфекцию.
Внезапно мистер Поулшот нарушил тягостное молчание и глухим, лишенным всякого выражения голосом попросил передать ему желе из красной смородины. Вздрогнув, как если бы его окликнули из какого-то другого мира, Джим стал лихорадочно осматривать стол.
– Вот оно, Джим. – Юстас Барнак подвинул ближе к нему блюдо.
Джим окинул его благодарным взглядом и передал блюдо отцу. Мистер Поулшот взял его без единого слова или улыбки, переложил часть содержимого на свою тарелку, а потом с явным намерением найти еще одну виновницу своих несчастий не вернул блюдо Джиму, а протянул в сторону Сьюзен, которая как раз готовилась поднести вилку ко рту. Как он предвидел, чего и добивался, мистеру Поулшоту пришлось ждать с выражением мученического терпения на лице, пока Сьюзен поспешно запихивала себе в рот кусок баранины, с шумом роняла нож и вилку на стол и, покраснев, забирала протянутое ей желе.
Сидя в первом ряду партера перед сценой, где разыгрывалась эта комедия, Юстас восхищенно улыбнулся. Какое блестяще отточенное проявление желания повелевать, какая утонченная жестокость! И изумительный дар заражать все и вся унынием, которое подавляет самый высокий дух, уничтожает малейшую возможность для проявления радости жизни! Воистину, никто не осмелился бы упрекнуть Фреда в том, что он зарыл свой талант в землю.
Тишина снова воцарилась в комнате. Тишина, какая бывает в помещениях, где устанавливают гроб с телом покойного. Миссис Поулшот изо всех сил старалась придумать, что сказать – нечто умное, что-то вызывающе смешное, но ей ничего не приходило в голову, вообще ничего. Фред пробил ее оборону и добрался до центра, парализующего речь, останавливающего саму жизнь, засыпав источник энергии песком и пеплом. Она сидела в полнейшем изнеможении, осознавая сейчас, какая усталость накопилась в ней за тридцать лет непрерывной защиты и робких попыток переходить в контратаки. И словно почувствовав, что хозяйка потерпела очередное поражение, спавший у нее на коленях котенок развернул свой клубок, потянулся и бесшумно спрыгнул на пол.
– Онегин! – воскликнула она и протянула руку, но малыш ускользнул из-под ее пальцев, гладкий и по-змеиному гибкий. Не будь она уже столь зрелой и разумной женщиной, миссис Поулшот разразилась бы слезами.
Молчание продолжалось, усугубившись теперь тиканьем бронзовых часов на каминной полке, которое почему-то только сейчас стало различимым. Юстас, решивший поначалу, что будет даже занятно понаблюдать, как долго сможет продолжаться столь невыносимая ситуация, внезапно почувствовал вскипавшее внутри своего существа чувство жалости и одновременно возмущение. Элис нуждалась в поддержке, и будет чудовищно, если эта мерзкая тварь, этот глист снова оставит победу за собой. Юстас откинулся на спинку стула, промокнул салфеткой губы и, оглядевшись по сторонам, жизнерадостно улыбнулся.
– Взбодрись, Себастьян, – окликнул он юношу через стол. – Надеюсь, ты не будешь таким мрачным, когда через неделю приедешь погостить ко мне?
Чары вдруг оказались развеяны. Усталость Элис Поулшот как рукой сняло, и она снова обрела дар речи.
– Не забывай, – сказала она с долей лукавства, пока мальчик что-то пытался промямлить в ответ, – что наш милый Себастьян обладает подлинным поэтическим темпераментом, – и с раскатистым «р» в манере старых декламаторов она процитировала: – «Р-рыданья из глубин божественной души, р-разверстой пред тобой»[15].
Себастьян залился краской и закусил губу. Он очень любил тетю Элис. Любил настолько, насколько она позволяла кому-либо себя любить. Но все же бывали моменты – и это был один из них, – когда им овладевало желание придушить ее. Подобными мимолетными и легкомысленными ремарками она оскорбляла не только его самого, но и красоту, поэзию, величие гения, то есть все, что находилось за пределами ее слишком упрощенного обывательского понимания.
Юстас прочитал мысли, отразившиеся на лице племянника, и не мог не посочувствовать ему. Элис умела становиться до странности бесчувственной, отметил он. Причем из принципа. Как из принципа предпочитала скверные блюда. Он тактично и плавно попытался сменить тему. Вот Элис только что вспомнила строку Теннисона. А как воспринимает его творчество молодежь в наши дни?
Но миссис Поулшот никому теперь не давала увести разговор в сторону. На ней лежала ответственность за воспитание Себастьяна, и если бы она позволила ему своенравно предаваться своим настроениям, плохая бы из нее вышла воспитательница. Ведь только потому, что тупая мамаша всегда потакала Фреду во всех капризах, он теперь вел себя, как ему заблагорассудится.
– Или, возможно, – продолжала она все более грубо, явно показывая, что собирается преподать кое-кому урок, – мы имеем здесь дело с первой любовью. «Влюбившийся впервые, познай все сожаления и горести»[16]. Хотя у мальчиков бывают и обычные проблемы с желудком, и тогда нам нужна лишь порция горькой эпсомской соли.
При упоминании об эпсомской соли молодой Джим просто зашелся от хохота, пользуясь редкой возможностью, поскольку сидел рядом с главным источником сумрачного настроения за столом. Сьюзен бросила на окончательно побагровевшего Себастьяна утешающий взгляд. Потом обратила взор, исполненный упрека, на брата, но тот не заметил его.
– Что ж, тогда я дополню вашего Теннисона фрагментом из Данте, – сказал Юстас, снова приходя на помощь Себастьяну. – Помните? Это круг пятый Ада.
Tristi fummo
Nell’ aer dolce che del sol s’allegra[17].
А все потому, что при жизни они предавались печали, их приговорили провести вечность в болоте, где их мелкая Weltschmerz[18] пузырями поднимается сквозь жижу, как болотный газ. Поэтому тебе лучше быть осторожнее, приятель, – заключил он с притворной угрозой, но с улыбкой, означавшей, что он целиком на стороне Себастьяна и понимает его чувства.
– Ему нет нужды волноваться о мире ином, – сказала миссис Поулшот достаточно резко. Она так ненавидела чепуху о бессмертии души и загробной жизни, что не желала слышать об этом даже в виде шутки. – Меня беспокоит, что с ним будет, когда он вырастет.
Джим снова расхохотался. Юность Себастьяна казалась ему почти такой же смешной, как его вероятная потребность в слабительном.
Этот повторный взрыв его смеха заставил мистера Поулшота выйти из оцепенения и начать действовать. Юстас, понятное дело, был попросту гедонистом, и даже от Элис он не мог ожидать ничего другого. Она всегда оставалась (ее единственный недостаток, но насколько же огромный и непростительный!) чудовищно бесчувственной к его внутренним страданиям. Но, к счастью, хотя бы Джим отличался от них в лучшую сторону. В отличие от Эдварда и Марджори, которые в этом отношении полностью походили на свою мать, Джим всегда проявлял к нему должное уважение и сострадание. И то, что он сейчас настолько забылся, что рассмеялся дважды, стало источником удвоенной боли – двойным оскорблением его чувств, прервавшим течение горестных размышлений о сокровенном; и боль делалась только острее, потому что подрывала веру в добрые начала, заложенные в этом молодом человеке. Подняв глаза, которые он сознательно и долго держал упертыми лишь в стоявшую перед ним тарелку, мистер Поулшот посмотрел на сына с выражением глубокого сожаления. Джим уклонился от этого исполненного упрека взгляда и, дабы скрыть свое смущение, поспешил набить рот хлебом. Почти шепотом мистер Поулшот наконец заговорил.
– Ты знаешь, какой сегодня день? – спросил он.
Ожидая выговора, черед которого, видимо, еще не наступил, Джим покраснел и с набитым ртом произнес, что, как ему казалось, сегодня двадцать седьмое число.
– Двадцать седьмое марта, – поправил его мистер Поулшот. Он медленно склонил голову выразительным кивком. – В этот день одиннадцать лет назад от нас ушел твой бедный дедушка. – Он на секунду снова уперся взглядом в лицо Джима, с удовлетворением отмечая, как на нем появились признаки растерянности, а потом снова опустил очи долу и погрузился в молчание, предоставив молодому человеку самому в полной мере пережить стыд за свое поведение.
На противоположном конце стола в один голос смеялись над какими-то общими детскими воспоминаниями Элис и Юстас. Мистеру Поулшоту оставалось только испытывать жалость к этим людям, столь бессердечным и нечутким к более возвышенным чувствам других. «Прости им, ибо не ведают, что творят», – сказал он про себя, а затем, мысленно отгородившись от их бессмысленной болтовни, сосредоточился на реконструкции в памяти подробностей непростых переговоров, которые он вечером двадцать седьмого марта 1918 года провел с представителем похоронной конторы.
V
В гостиной, когда с ужином было покончено, Джим и Сьюзен уселись за шахматную партию, в то время как остальные расположились ближе к очагу. Совершенно завороженный, Себастьян наблюдал, как его дядя Юстас раскуривал «Ромео и Джульетту»[19], которую, хорошо зная принципы Элис и скаредные привычки Фреда, предусмотрительно принес с собой. Сначала ритуал обрезки, потом, когда сигара подносилась ко рту, счастливая улыбка предвкушения. Влажные вожделеющие губы сомкнулись у конца; вспыхнула спичка, ее пламя словно втянуло внутрь. И совершенно неожиданно Себастьяну это напомнило младенца кузины Марджори, слепо тыкавшегося носом в грудь, выискивая сосок, затем хватая его и сжимая мягкими, но жадными и цепкими губами, чтобы начать сосать, сосать и сосать в самозабвенном трансе наслаждения. Верно, сравнение хромало, потому что у дяди Юстаса манеры все же были более изящными, а сосок в данном случае имел цвет хорошо прожаренного кофе и шесть дюймов в длину. Но перед мысленным взором Себастьяна все равно начали проплывать странные образы и стали складываться слова в гротескном и пародийно героическом построении.
Младенец преклонных годов губами объял похотливо
Ту влажную смуглую грудь, что сделала б честь королеве
Любого дикарского племени…
Стихотворение оборвали: внезапно открылась и с грохотом захлопнулась входная дверь. В комнату вошел Джон Барнак и сразу направился к софе, на которой расположилась миссис Поулшот.
– Извини, но я никак не успевал к ужину, – сказал он, положив ладонь ей на плечо. – Но мне представилась уникальная возможность повидаться с Каччегвидой. И между прочим, – добавил он, оборачиваясь в сторону брата, – он сообщил мне, что у Муссолини определенно развился рак горла.
Юстас оторвал от губ табачный сосок и снисходительно улыбнулся.
– На этот раз проблема, значит, в горле? Знакомые мне антифашисты предпочитают все время говорить о печени.