Она молча сопротивлялась.
От него пахло луком и еще какой-то дрянью, он сопел прямо ей в лицо, выкручивал руки – больно! – и ногой подпихивал ее ноги, так что у нее подламывались колени. Она была высокой и сильной, и у него не получалось ее тащить, и тогда, коротко и страшно размахнувшись, он ударил ее по лицу, по скуле и, должно быть, по глазу, потому что глаз взорвался и потек по лицу, а на том месте, где он был, осталась дырка, и в ней было горячо и невозможно как больно!
От отчаяния и боли Люсинда рванулась и вырвалась, и вбежала в подъезд, но он уже настигал ее, был уже почти рядом, и тогда она увидела веник. Веник стоял в уголке, за дверью. Она схватила веник, повернулась и, почти ослепшая от боли и вытекшего глаза, стала лупить веником по ненавистной смуглой физиономии, по рукам, по всему, куда доставала.
– Су-ука!..
Ашот закрылся рукой, и она побежала вверх по лестнице, придерживая свой глаз, который, оказывается, не вытек, а словно болтался на веревочке, и его приходилось придерживать, чтобы не упал, потому что изнутри его будто выталкивал раскаленный прут.
– Стой, стой, убью, б…ь!
Она неслась вверх, ничего не видя, выскочив на площадку второго этажа, заколотила в Липину дверь.
– Стой, сука!
Дверь подалась, Люсинда ввалилась в квартиру, с той стороны налегла и быстро заперла на замок и еще щеколду задвинула.
Снаружи в дверь словно ломился людоед – все стена сотрясалась и ходила ходуном.
– Открывай, все равно достану! Открывай, б…ь! – И мат, мат, мат, какого Люсинда даже на своем рынке не слыхала.
Она тяжело дышала, в груди у нее жгло, стальной прут протыкал мозг и, кажется, вылезал из затылка, а с той стороны ломился Ашот.
– Липа! – закричала Люсинда. Пот тек, заливал глаза, которые сильно щипало, но это означало только одно – они целы, целы!.. – Липа, помоги!!
– Открывай, зараза!.. – И новый удар, сотрясший стены.
Никто не шел ей на помощь, и, придерживая дверь спиной, она нагнулась, отчего стальной прут вылез совсем, и стала тащить обувную полку, чтобы забаррикадировать дверь. Вряд ли обувная полочка могла ей помочь, но Люсинда тащила изо всех сил, ожидая нового удара!
На площадке вдруг стало тихо, и чей-то голос сказал очень корректно:
– Добрый вечер.
Люсинда приникла ухом к двери, послушала, а потом заставила себя посмотреть в «глазок».
Ашота не было видно, а по лестнице шел плановик Красин, и вместе с ним шло Люсиндино спасение! Вот он остановился на площадке, сделал удивленное лицо и спросил громко:
– Вам Олимпиаду Владимировну нужно?
Ашот что-то пробормотал в ответ, Люсинда не расслышала. Красин стоял и не уходил. Он не уходил и чего-то ждал!
Ашот – искривленный в «глазке», как в кривом зеркале – прошел перед ней, глянул на дверь. Она отпрянула, хотя он точно не мог ее видеть, и с силой ударил ногой в косяк.
– Ну встретимся завтра! – тихо и зловеще пробормотал он, приблизив ненавистное носатое лицо к самой двери. – Ну, придешь ты завтра на работу, целка, б…ь!
И пропал с площадки. Владлен Филиппович постоял еще немного, недоуменно пожал плечами, подошел и позвонил.
– Олимпиада Владимировна?
Люсинда решила, что ни за что не откроет, ни за что!..
Красин постоял, позвонил еще раз, помялся – она отлично видела, как он мнется, – и стал спускаться.
Стукнула подъездная дверь, и все затихло.
Тут Люсинда заплакала. Плакала она недолго, а потом кинулась к зеркалу. Глаза были на месте, только один сильно краснее другого и как будто меньше.
– Слава богу, – прошептала она. – Слава богу! Липа, Липа, это я, Люся! Ты где?
Никто не отозвался, и она, споткнувшись о вытащенную обувную полку, вошла в комнату. Никого не было. На диване валялся смятый плед, и никаких признаков жизни.
– Липа, ты дома? Это я, Люся!
Никто не отозвался, и было совершенно ясно, что никого нет, но дверь-то, впустившая и прикрывшая Люсинду, была отперта!
– Лип, тебя нету, что ли?
За окном взвизгнули тормоза, и она, подкравшись к окну, вытянула шею и осторожно выглянула.
Черная машина крутанулась на льду, будто танцевала какой-то странный танец, зажглись тормозные огни, разлетелся снег, и, выровнявшись, автомобиль рванул с места и пропал за углом дома.
Разгневанный Ашот отбыл в неизвестном направлении.
Господи, что она станет делать завтра, как пойдет на работу?! Ведь он не простит ей! Нет, не простит, хотя ничего такого она не сделала! И вот ведь странность какая, за что он обзывал ее сукой и проституткой – как раз за то, что она не была ни той, ни другой?!
Она опять было заплакала, но быстро остановила себя – нельзя, нельзя, да и глаз болит, кажется, даже сильнее, чем прежде!
Тут она вспомнила, что у Олимпиады нынче ночует ее кавалер, перепугалась, кинулась к двери и остановилась. Было совершенно понятно, что в квартире никого нет. Но ведь он был! И куда делся?!
Люсинда еще поглядела в окно, не появилась ли темная машина, но все было тихо, только раскачивался фонарь на цепи, и от угла дома то появлялась, то пропадала тень. Люсинда никогда ее не видела, потому что тетя Верочка всегда задвигала железные ставни. Она боялась воров.
Нужно убираться подобру-поздорову, пока Олимпиадин жених не пришел и не вызвал милицию, потому что в квартиру забрались воры.
А это никакие не воры, это она, Люсинда!
Выходить на площадку было страшно, и она долго смотрела в «глазок», а потом двигала тумбочку и опять смотрела.
Ну, делать нечего, больше ждать нельзя.
Люсинда отперла замок, прислушалась и еще постояла немного.
На площадке никого не было – господи, благослови Владлена Филипповича Красина, дай ему здоровья и всяческого благоденствия!
Люсинда Окорокова выскользнула из двери, покрутила замок, так чтобы вышел «язычок», и захлопнула ее за собой. Потом толкнула, проверяя. Дверь закрылась.
Она побежала было вниз, но тут вдруг заметила, что дверь в квартиру Парамоновых открыта, да еще довольно широко открыта!.. В этом была очень большая странность, потому что Парамоновы никогда не держали дверь открытой, всегда, как и тетя Верочка, запирались на все замки и еще цепочку навешивали! Да и вообще, что такое – куда ни ткнись, все двери в доме открыты!
Люсинда – она была «боевой девчонкой», ее так в Ростове все называли! – вернулась, осторожно подошла к двери, за которой горел мирный свет, и сказала:
– Эй, хозяйка, у вас дверь отперта, как бы вещи не поуносили!
Никто не ответил, и Люсинда вошла в прихожую. Сейчас залает парамоновская собака Тамерлан, скандальная такая собака, даром что слепая и глухая, а чуяла хорошо.
Никто не залаял.
– Хозяйка! Или вы чего? Спите, что ли?!
Люсинда оглянулась на площадку и вошла.
Войдя в комнату, она остановилась как вкопанная, медленно подняла руку и зажала рот.
На крюке от люстры, так, что люстра скособочилась в сторону, висел труп Парамоновой в халате. Одна тапочка болталась на вытянувшейся в судороге ноге, а вторая валялась под трупом. Рядом с тапочкой на боку лежал мертвый Тамерлан.
Олимпиада открыла глаза. Вокруг было черно, совсем ничего не видно, и она решила, что спит и думает, что проснулась. Иногда такие сны ей снились – когда она просыпалась в полной уверенности, что все происходит на самом деле.
Она опять закрыла глаза и решила, что будет спать дальше, пока не проснется окончательно.
– Липа!
– Я сплю, – сказала она.
– Липа!
Она же сказала, что спит! Зачем к ней приставать, когда она спит!
Она поднялась на локтях. Локтям было жестко и неудобно. Олимпиада открыла глаза, поняла, что так и не открыла, – чернота была совершенно одинаковой, что с открытыми, что с закрытыми глазами, – и промычала:
– М-м-м?..
– Липа, приди в себя.
– Я в себе, – пробормотала она, поняв, что очень хочет пить. Так хочет, что во рту все слиплось и сухое небо шелестит о сухой язык. Она сглотнула воображаемую слюну, по горлу прошла судорога, и вдруг сильно затошнило.
– Липа, я здесь. Ничего не бойся.
Голос был очень знакомый и незнакомый одновременно. Только вот она никак не могла вспомнить, кому он принадлежит. Она прилежно вспоминала некоторое время. Так прилежно, что даже тошнота отступила. Откуда-то появился и очень быстро пропал Олежка. Потом еще кто-то, кажется, именовавшийся старшим лейтенантом Крюковым, но он вообще прошел стороной, и наконец явился здоровенный мужик в куртке «кантри кэжьюал» с огромными ручищами. Ручищи взяли ее за бока и подняли из лужи так, как будто она совсем ничего не весила.
Вот бы сейчас обратно в ту лужу – лежать себе и пить из нее, долго, со вкусом, чтобы ледяная вода длинно стекала по горлу, стекала, стекала…
– Я хочу пить, – пробормотала Олимпиада, – сейчас умру.
– Закрой глаза.
Она хотела сказать, что они у нее и так закрыты, но все-таки сделала какое-то движение – может, и вправду закрыла.
Темноту, как лезвием опасной бритвы, рассек длинный и узкий луч, такой яркий, что слезы брызнули из глаз, и в горле сразу стало не так мучительно сухо, зато солоно.